Текст книги "Дни нашей жизни"
Автор книги: Микита Франко
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
Кипяток
В школьной столовой было два негласных правила. Первое: нельзя занимать место за столом, если ты ничего не ешь или не пьешь. Второе: кипяток не бесплатный и стоит один рубль.
Но на всех переменах, кроме большой, предназначенной для обеда, школьная столовая пустовала, погруженная в тишину, и отлично подходила для интеллектуальных занятий и размышлений. Открыв в ней такое свойство, я проводил здесь все перемены, всякий раз покупая кипяток за право пребывания на чужой территории. Там же впервые за долгое время я вновь начал писать и с удивлением обнаружил, что изменился и в творчестве: я больше не мог написать ни сказку, ни фантастическую повесть. Все, что приходило мне в голову, было пропитано реализмом и трагизмом и отчетливо напоминало настоящую жизнь.
В каком-то смысле творчество меня спасало, позволяло сублимировать эмоции. После разрыва отношений с Глебом я думал, что уже никогда не заживу как прежде: голову занимали только мысли о том, что мы делали. Это приводило меня в ужас; мне казалось, что теперь вся моя жизнь будет подчинена одним только этим желаниям. Неужели так живут все? Или я просто приобрел зависимость?
И тогда я решил снова начать писать, чтобы отвлечься. Написанное я анонимно публиковал в интернете и, получая восторженные отзывы от читателей, все больше приходил к пониманию, что всю жизнь искал себя не там. В школе мне внушали про отсутствие литературного таланта, и я в это легко поверил, ведь скачивал сочинения из интернета и был не способен проанализировать ни одно классическое произведение так, чтобы сказать о нем хоть что-то внятное. Нет, я, конечно, мог бы написать, что вообще ничего не понял, но это было запрещено. А потому я жил в уверенности, что не умею писать, не понимаю литературу и вообще не достоин иметь к ней какое-либо отношение.
А тут вдруг непредвзятые посторонние люди говорят, что у меня талант… Или даже круче – «большой талант». И все стало неважным: если у меня есть талант, значит, есть дело всей жизни, а если есть такое дело, значит, все обретает смысл: моя жизнь, мои мысли, мое будущее. Мне всегда казалось, что во всем, чем человек занимается, должна быть какая-то великая цель и польза для общества, и очень переживал, что у меня такого дела нет. А когда оно появилось, я задумался: «Разве стоит тратить время на отношения? Время, которое можно посвятить искусству… Это же кощунство».
Обретение смысла жизни превратило меня в еще большего затворника. Даже в школе я прятался ото всех – в столовой. Научился незаметно писать на уроках и старался ни одной минуты не тратить на ерунду (а уроки в школе – это, конечно, самая большая ерунда). Ребята смотрели на меня как на сумасшедшего, но старались не беспокоить. Все-таки чем ближе старшие классы, тем проще находиться среди ровесников – их все меньше волнует, что ты странный.
Лишь однажды меня потревожили в столовой. Это сделал Глеб.
Не поздоровавшись, а сразу сев рядом, он спросил, не глядя на меня:
– Что ты хочешь за удаление тех видео?
На самом деле я уже почти забыл и о нем, и о том разговоре. Но сдавать позиции было рано, и я сказал:
– Ничего. У тебя переписка, у меня видео. Если не сольешь наши разговоры, то я не солью видео… с твоими навыками.
– Видео – это похлеще, чем переписка, – заметил Глеб. – Я готов заплатить за них.
Я опешил.
– Мне не нужны твои деньги.
– А это нужно? – Он положил руку мне на колено.
– Убери, – четко сказал я.
И заметил: это приятно, но удовольствие больше не управляет мной. Я остаюсь в трезвом уме и способен держать себя в руках.
Руку он не убрал. Произнес:
– Пойдем отсюда.
– Убери, – еще раз повторил я. – Последний раз прошу по-хорошему.
Когда его рука начала ползти выше, я дернулся. Гнев, отвращение и желание дать ему понять, что он не имеет никакого права вот так вот приходить и трогать меня, заставили меня вспомнить о стакане кипятка. В тот момент я бы предпочел винчестер, но на войне все средства хороши.
Я вылил на него воду: аккурат на ноги и, конечно же, на междуножный крендель, заменявший Глебу мозг.
Он вскрикнул, отпрянул от меня, закричал, что я идиот. С кухни кто-то прибежал на его крики, а я, быстро схватив свой блокнот, ушел.
В этот раз, конечно, было не как с Ильей. Я сделал это не импульсивно, а взвесил свое решение и даже прикинул, как лучше перевернуть стакан, чтобы получилось символично. Ошпарить кипятком все это ненавистное мне сексуально озабоченное мироустройство людей.
Я не жалел о своем поступке и не испугался его. Все-таки кипятком содержимое стакана было минут пятнадцать назад, когда я только его взял, так что яйца у Глеба не свернутся, разве что поболят денек-другой. Осознание свершенного возмездия придало мне сил, и я с ужасом подумал: «Теперь я знаю, почему люди убивают».
Пока шел до кабинета, размышлял: «Я, наверное, очень злой. Уже давно злой, и с возрастом моя злость становится все опасней. Конечно, можно сказать, что три года назад Илья пострадал от меня намного сильнее, чем Глеб сейчас. Но тогда меня официально оправдали состоянием аффекта, а сейчас я отчетливо понимал, что делаю. И оттого, наверное, мой поступок еще гаже и хуже, а мне даже не жаль».
И когда во мне поселилась эта злоба? В какой момент? Все свое детство я испытывал ужасное противоречие между собственной семьей и миром за ее пределами. У семьи были одни правила, у мира – другие. И люди по этим правилам всегда играли против нас. Наверное, тогда моя злоба и получила свое начало. Злоба в душе – она как навозная муха, может летать там сколь угодно долго, и никто о ней не узнает; вот только у мух есть свойство откладывать яйца, и со временем ты будешь настолько полон этих грязных насекомых, что схватишься за стакан кипятка, и рука не дрогнет.
В общем, я знал, что я злой. Хуже этого знания было другое: если бы я себе позволил, то был бы еще злее.
Меня вызвали к директрисе прямо с урока. Я пришел туда равнодушно-спокойный, все еще ни капли не чувствуя себя виноватым. Она сидела за столом, сверкая стеклами очков, так что было трудно понять, куда она смотрит.
– Ну, рассказывай, – как-то лениво потребовала она.
– О чем?
– Зачем перевернул на человека кипяток?
– На Глеба, что ли? – Я посмотрел на нее невинным взглядом. – Так я не специально, просто стакан стоял на самом краю и упал. Случайно.
– А Глеб сказал, что ты взял стакан в руку и сделал это намеренно.
– Странно, зачем он так говорит… Мы ведь друзья. – И абсолютно наивно спросил: – А что с ним?
– У него ожог. Почему-то твоему другу скорую помощь вызывала повариха, а не ты сам.
– Я думал, ничего серьезного, пошел на урок. Вода же была едва теплой. – Я понимал, что несу чушь, но мне это было уже безразлично.
– У него ожог, – повторила директриса. – То есть ты вину не признаешь?
– Нет.
– Я сообщу о случившемся вашим родителям. Думаю, тебе будет тяжело доказать свою непричастность…
– А я не собираюсь ничего доказывать, – перебил я ее. – Он обвиняет – пусть он и доказывает.
Директриса вздохнула и взялась за телефонную трубку. Я с удивлением наблюдал, как она по памяти набирает номер телефона Славы. Но это, скорее, была заслуга Вани: он постоянно влипал в мелкие драки и оказывался в ее кабинете.
– Здравствуйте, Вячеслав Александрович… Да, вы меня уже по голосу узнаете… Нет, сегодня не по поводу Вани… Да, к сожалению… Пострадавший утверждает, что Микита вылил на него стакан кипятка… Ну а что он может говорить? Отрицает, конечно. Тот мальчик тоже трудный, но в данном случае в больницу-то увезли его… Вы подойдете? Хорошо.
Я вдруг подумал, что они говорят так, как будто хорошо понимают друг друга. Совсем не так, как в первый раз, на педсовете.
Слава, конечно, приехал, поулыбался ей и пообещал принять меры. Нас отпустили.
В машине он спросил меня:
– Ты же знаешь, что я в любом случае на твоей стороне, поэтому просто скажи честно: это действительно было случайно?
И я сказал честно:
– Нет.
Слава кивнул и спросил:
– Это было справедливо?
И я снова ответил честно:
– Нет.
Он, кажется, не ожидал.
– Тогда зачем ты это сделал?
Я устало пожал плечами: мол, не знаю.
Дальше мы ехали молча. Ругать он меня не стал. Он меня вообще почти никогда не ругал, потому что знал, что вечером мне в любом случае достанется от Льва.
Дома у нас была бабушка, которая иногда любила прийти, чтобы что-нибудь приготовить. В тот раз дома пахло тыквенным пирогом.
Увидев меня, она вдруг начала рассказывать, что какой-то Игорь отправил какого-то деда в психушку, потому что тот вообще не в себе и кидался на детей с топором. Я ничего не понял: какой Игорь, какой дед, какие дети…
Так и спросил:
– Что за Игорь?
– Да отец твой! – ответила она таким тоном, будто это было очевидно. Интересно, как бабушки умудряются всё обо всех знать?
– Ну мне-то какая разница, – пожал я плечами.
– Как это – какая? – удивилась она. – Это, получается, он твоего деда, психопата старого, в психушку отправил.
– И что?
Я не понимал, к чему она ведет. Какое мне дело до деда, которого я никогда в жизни не видел, пускай он даже «мой»?
– Да я это на заметку говорю, – вдруг крикнула она так, чтобы было слышно в соседней комнате. – Для тебя, Слава, между прочим! В какой-то передаче, у Малышевой, по-моему, рассказывали, что психические расстройства наследуются через поколение. То есть у сына его, может, ничего и не будет, а вот у внука…
Очень она это, конечно, вовремя сказала. Слава тут же появился на кухне и, поморщившись, попросил:
– Мама, перестань рассказывать ему эту чушь…
– Так это правда! – возмутилась бабушка.
– А раньше он на людей с топором кидался? – спросил Слава.
– Раньше… Да я откуда ж знаю? Нет, наверное, если первый раз в психушке…
– Тогда это просто старость, мама! – убедительно сказал Слава. – Маразм, деменция. Что ты ребенку всякую ерунду внушаешь?
И добавил, уже для меня:
– Не слушай ее, Мики. Все с тобой нормально.
А бабушка начала рассуждать о том, что если у нее по жизни не было склонности рубить людей топором, то она и сейчас, в старости, в такой маразм не впадает… А Слава согласно кивал:
– Да-да, ты в другой впадаешь…
А мне вспомнилось, как один из психотерапевтов, к которому я ходил, сказал мне, что иногда при взгляде на меня ему кажется, что перед ним готовый психопат. Лев, узнав об этом, очень разозлился и сказал, чтобы я больше никогда к этому недоучке не ходил, а потом доказывал мне, что ни один нормальный специалист не будет приписывать подростку в разгар переходного возраста психопатию.
Любые намеки на то, что за моей депрессивностью и тревожностью кроется какой-то зверь пострашнее, пугали моих родителей. Люди, допускавшие это, становились неугодными, а мне буквально закрывали уши: «Не слушай, с тобой все хорошо, ты здоров».
Но теперь я все чаще вспоминаю, с каким жутким хладнокровием вылил кипяток на человека, по которому (подумать только!) когда-то целый месяц сходил с ума…
Дом
В ноябре случились два значимых события: выход в прокат «Богемской рапсодии» и мое решение окончательно и бесповоротно, навсегда и на всю жизнь «переключиться» на девочек. Только на девочек. С той минуты я разрешал себе думать исключительно о них. О мальчиках запрещалось думать даже как о друзьях, а то мало ли на что внезапно перескочит мысль…
В общем, девочки. Я, конечно, подумал, что два этих события можно объединить и позвать какую-нибудь девочку в кино на «Рапсодию».
Сначала я позвал одноклассницу Настю. Критерий выбора был прост: она казалась мне красивой и неглупой, а при таком сочетании, мне думалось, проще всего влюбиться или хотя бы очароваться ею. Можно даже безответно. Лучше безответно. Чтобы только думать и страдать, в полную мощь ощущая, насколько же это все-таки гетеросексуально – вот так убиваться по девушке.
Мы сходили на фильм, а потом пришли ко мне домой. Родителей не было дома. Я сделал Насте чай, потом она поиграла на Ванином пианино и попела, а после я сыграл ей под гитару и тоже спел. Затем мы посмотрели концерт Queen, сидя рядом и уминая шоколадку, и вскоре с работы пришли родители.
Ничего не было.
А если бы я был гетеросексуал… Что сделал бы гетеросексуал? Может, он поцеловал бы ее, или хотя бы взял за руку, или вел бы себя неловко? Но я ничего такого с Настей не хотел.
Мы вежливо попрощались и с тех пор только здоровались в школе.
Тогда я решил, что хочу посмотреть «Рапсодию» еще раз, и позвал Иру из девятого класса, которая ходила в театральную студию и все время пыталась со мной заговорить.
Свидание наше прошло по старой схеме: мы посмотрели фильм, а потом посидели у меня дома до прихода родителей. Вместо концерта смотрели интервью Queen на ютубе и обсуждали творчество Майкла Джексона.
Ничего не было.
Потом еще были Рита и Маша, с которыми я тоже сходил на «Рапсодию» и к которым тоже не посмел притронуться. Но пять – хорошее число. Я надеялся, что в пятый раз мне повезет, что я наконец-то почувствую какое-то желание сблизиться с девочкой, хотя бы поцелую ее, пускай даже просто в щеку.
Вечером я сообщил родителям, что собираюсь пойти на «Богемскую рапсодию» в пятый раз. Лев как-то скептически скривился:
– Потом опять приведешь домой какую-то принцессу?
«Принцесса» звучало в его устах так презрительно, что я даже обиделся.
– Что значит «принцессу»? – насупился я.
– Да они у тебя все на одно лицо. Ты их что, по внешности выбираешь?
– Ну а как еще? Я их пока толком не знаю.
Лев странно усмехнулся.
– Ну что? – не понял я. – Плохо, что ли, что они красивые?
– При чем тут «плохо»? – возразил он. – Просто это неверный критерий выбора. Нет никакой связи между красотой и любовью. Людей любят всяких: и некрасивых, и больных тоже. Так что приведи лучше какую-нибудь обыкновенную девочку.
Обыкновенную девочку… Тогда я выбрал самую непопулярную и самую неприметную одноклассницу – Катю. Не знаю, правда, что в ней было такого непривлекательного. Я с ужасом замечал, как тяжело мне вообще оценивать привлекательность девушек и как шаблонно я мыслю в их отношении: если большинству девчонка нравится – значит, красивая, а чем и почему – непонятно. В общем, к Кате я тоже применил шаблон: она большинству не нравилась.
Когда мы сидели у меня дома, именно с ней случилось странное. Я смотрел на нее и все время ощущал между нами толстую стенку. Стеклянную, но абсолютно непробиваемую. И стекло это могло отражать: глядя на Катю, я все равно видел себя. Всего себя с этим отчаянным желанием выглядеть «нормальным». Я пытался внушить себе, что я должен к ней что-то почувствовать, хотя бы физическое. Думал только о том, как бы решиться хотя бы на поцелуй. И таким я себе показался жалким и противным – хоть вешайся. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь, вот пускай даже Катя, сказал бы мне: «Мики, с тобой все хорошо, ты не противный, и ты заслуживаешь права быть собой». Но она сказала:
– Сегодня каток залили. Пойдешь?
– Пойду.
Куда угодно пойду, чтобы провести этот день так, как будто я обыкновенный.
Народу на катке было много, и все чувствовали себя как-то уж слишком хорошо: люди вертелись, увлеченные хороводами, догонялками и хвастаньем своими навыками катания.
Катя неслась впереди меня, только лезвия коньков мелькали, а я старался не отставать, но мне было скучно. Катя сказала, что обожает кататься, но я ее интереса не разделял. На катке даже разговаривать невозможно, особенно на такой скорости.
Но Кате я этого, конечно, не говорил. Я старался выглядеть обычным, заинтересованным, будто бы у нас свидание, а у меня с ней – первая любовь.
Катя остановилась и повернулась лицом ко мне, дожидаясь, когда я подъеду. А я вдруг решил ехать на нее не останавливаясь. Подумал: «Все равно смелости не хватит, так хоть врежусь в нее, а дальше будь что будет». В следующий миг я мягко на нее налетел и, обняв, повалил на лед нас обоих. Мы свалились на бок, Катя при этом громко смеялась и спрашивала:
– Ты что, дурачок?
Я делал вид, что мне тоже смешно. И вот мы лежали.
Ее лицо было совсем близко. И тогда я сделал это: прижался своими губами к ее губам, грубо и неумело. Мне, кстати, опять не понравилось. Я ничего не почувствовал. Это даже не было отвратительно, потому что не вызывало никаких желаний.
Потом я отпустил ее и устало перевернулся на спину, будто после тяжелой работы. С серого неба мне на лицо падали огромные хлопья снега, и я совсем спокойно подумал: «Я больше никогда не встану. Наверное, я сейчас умру».
Не знаю, почему мне в голову пришла такая мысль, но я был уверен, что вот так вот сейчас закрою глаза, а снег продолжит падать мне на лицо, только больше не будет таять.
Катя толкала меня в плечо, но я не реагировал. Тогда она поднялась на ноги и нависла надо мной.
– Тебе что, плохо?
– Нет, мне не плохо, – скучно ответил я.
– Почему ты не встаешь?
– Не знаю.
– Вставай, и пойдем.
– Да не хочу, – совсем слабо огрызнулся я. – Мне нравится смотреть на снег.
– Ты псих, что ли? – испуганно спросила она.
– Не знаю.
– Тогда я пошла.
– Уходи.
Она вроде бы начала отъезжать от меня, но потом снова вернулась. Сказала, что нормальный человек не будет вот так лежать на льду и пялиться в небо.
Тогда я закричал:
– Значит, я ненормальный человек! Сказал же: уходи!
Когда она ушла, я встал, отряхнулся от снега. И понял, что не могу добраться домой один: меня знобило, кружилась голова. Что теперь делать? До остановки минут двадцать идти через парк, а снегопад не прекращается. Скоро совсем стемнеет…
Я позвонил Льву и попросил за мной приехать.
Когда я сел в машину, он некоторое время смотрел на меня, не говоря ни слова. Потом спросил, как все прошло. Я покачал головой – мол, никак.
Лев вздохнул.
– Завязывай с этим.
– В смысле? – не понял я.
– Ты пудришь мозги и себе, и девочкам.
Я молча уставился на него. А он – на меня.
Так и сидели, пока он не завел машину и мы не тронулись с места. Тогда он сказал:
– Ладно, видимо, тебе проще, когда я делаю вид, что ничего не вижу…
Похоже, он все сразу понял, еще когда увидел засосы, а может, и еще раньше. Может, даже раньше, чем появился Глеб. Может, еще за год до Глеба, когда я сохранял в альбоме «ВКонтакте» фотографии мужчин. Интересно, к чему тогда он говорил со мной про «принцесс»?
Какой позор… Удивительно, что он до сих пор не перестал со мной разговаривать. Я их подставил. Вырос таким же, опозорил. Теперь им лучше до конца жизни избегать вопроса о сексуальной ориентации сына, чтобы не выслушивать обвинения в пропаганде и совращении, или вообще делать вид, что нет никакого сына; может быть, только Ваня, уж он-то, надеюсь, не подведет.
Лев заметил, что я готов вот-вот расплакаться. И сказал совсем неожиданно, будто между прочим:
– Ричард Пиллард проводил научное исследование, которое позволило ему выявить, что у гомосексуалов чаще всего есть другие гомосексуальные родственники по материнской линии.
– К чему ты это? – спросил я, хотя, конечно, понял к чему.
Он пожал плечами:
– Мысли вслух.
Мы больше никогда не возвращались к этому разговору.
Наконец доехали до дома. Я бросил свои коньки в коридоре, и вдруг мне показалось, что все стало каким-то особенным. Я даже застыл в своей обледеневшей куртке, с порога осматривая квартиру.
Было видно, как в зале сидит Слава и выводит что-то в блокноте. У него на коленях разместилась Сэм. Рядом с ними лежит на полу Ваня, играющий в приставку. Лев снимает пальто и вешает его на плечики, украдкой глядя на меня.
Мне вдруг подумалось, что, если бы это было в кино, после того разговора в машине мы со Львом, наверное, обнялись бы. И я бы, может, даже поплакал у него на плече от благодарности за то, что он все понимает. Но мы, конечно, не обнимались и не плакали, а просто смотрели друг на друга. И знали, что мы похожи, очень похожи и это, конечно же, навсегда.
Хорошо, что я пошел домой, а не остался с девочкой на катке.
Дома было тепло.
Эпилог
Родители усиленно готовились к переезду. Передвигаясь по квартире, приходилось то и дело перешагивать через коробки и сумки с упакованными вещами. И, хотя переезд планировался только к лету, начать мы решили загодя, ведь расфасовывать по контейнерам все нажитое за столько лет – дело нелегкое. Человек имеет удивительное свойство обрастать барахлом.
Слава подбадривал меня:
– У тебя будет комната с такими огромными окнами!
– Угу, – кивал я, совсем не испытывая радости.
И еще говорил:
– Мики, здесь у тебя никогда не будет такого образования, как там…
Потом поворачивал к себе за плечи и внимательно на меня смотрел. А я на него. И добавлял:
– Ну конечно, я понимаю…
Мне не хотелось волновать родителей своим упадническим настроем. Но, наверное, голос меня выдавал. И Слава снова повторял:
– Мики, там всем нам будет лучше. Это совсем другой уровень жизни. Здесь мы, наверное, никогда не доживем до такого уровня.
Я отвечал, что, конечно, не доживем и надо ехать. И, чтобы он поверил, что я правда хочу, спрашивал:
– Можно мне комнату, отдельную от Вани?
– Это вряд ли, – смеялся Слава.
Он шутливо тыкал меня под ребра и, когда я сгибался, обнимал, а я смеялся, смеялся из последних сил, чтобы он поверил, что я в порядке.
На самом деле мне не нужна была комната, отдельная от Вани. Мне и наша общая нравилась, в этой пятиэтажной хрущевке, в этом сером грязном городе, где я прожил всю свою жизнь, а дом стоял рядом с трамвайными путями, и летом в шесть утра, когда мимо проезжал первый трамвай, я всегда просыпался от раздражающего мерного стука, доносившегося из открытого окна. Раньше меня ужасно бесило это место. Я завидовал людям, которые палец о палец не ударили, чтобы родиться в какой-нибудь Европе или Америке, и живут в красивом частном доме, ездят в школу на желтом автобусе и все у них хорошо. Но сейчас, когда надо было уезжать насовсем, я вдруг понял, что ни на какой дом в Канаде не готов променять свою хрущевку. В их стерильной среде, где, кажется, даже от искусственных улыбок прохожих пахнет хлоркой, невозможно получить такой жизненный опыт, который я приобрел в России. Это точно. И ни в какой Канаде не живут и не встречаются такие люди, как мои родители. Это тоже точно.
Но я не спорил с отцами. Они сами знают, где им лучше. Не оставаться же здесь из-за меня одного.
Хотя в этой подготовке к переезду были и приятные моменты. Например, мы со Львом как-то собрались выкинуть старое барахло, которое пылится в кладовке со времен пришествия Христа (он так и сказал: «Со времен пришествия Христа»), и нашли там старые елочные игрушки, табачную трубку, пару тараканьих трупиков и тетрис. Не знаю, что именно из этого застало времена Иисуса – наверное, тараканы. А про тетрис Лев сказал:
– У меня был такой в детстве. В девяностых все в него играли.
Мы нашли батарейки, и оказалось, что он даже работает. Меня это не очень впечатлило: видимо, я слишком привык к хорошей графике, чтобы всерьез воспринимать крошечный серый экран в двести пикселей, зато Лев увлеченно поиграл. Потом сказал:
– А я свой у Шевы на тамагочи обменял.
– Кто такой Шева?
Лев на секунду замялся.
– Кто-то вроде первой безответной любви.
Я немного удивился. Не привык думать, что у родителей друг до друга могли быть еще какие-то любови. Я не знал, стоит ли мне выразить сожаление тому, что любовь была безответной, но на всякий случай сказал:
– Мне жаль.
Лев усмехнулся:
– Поверь, это не самое трагичное.
– А что – самое?
– Наверное, то, что он покончил с собой в четырнадцать лет.
Сказав это, Лев замолчал. Мне стало неловко, я не любил такие ситуации: когда что-то говорят про смерть и ты не уверен, как правильно ответить. Я решил, что тоже помолчу – тогда мы вроде бы как на одной волне.
Но Лев продолжил:
– Через полгода его отец тоже покончил с собой. А мать в конечном счете спилась и умерла в сорок лет. Уснула в мороз пьяная под забором.
– Она пила до этого? – осторожно уточнил я.
– Нет, – покачал головой Лев. – Они вроде бы вообще были какими-то профессорами…
Мы говорили приглушенно, почти шепотом. Я все пытался представить себе этого Шеву: какой он был, что его мучило и почему он это сделал? Спросить у Льва напрямую я не решался. Лишь искоса глядел на него и удивлялся: ему уже самому скоро сорок, а Шеве – до сих пор четырнадцать. Навсегда четырнадцать. Мы с ним ровесники.
Лев сказал уже громче:
– Дети не должны умирать раньше родителей. Это противоестественно.
– Почему он это сделал? – все-таки спросил я.
Папа пожал плечами.
– Я не знаю. Но, когда тебе четырнадцать, у тебя впереди еще десятки лет и сотни возможностей исправить все что угодно.
И он зачем-то повторил, посмотрев на меня внимательней:
– Все что угодно, Мики.
Тогда мне показалось, что все это время мы говорили обо мне, а не о Шеве.
От нашего разговора у меня заболела голова. И, чтобы избавиться от этой боли, я снова зашуршал пакетами и коробками, стараясь шумом разрядить тяжелую атмосферу. Лев, прежде чем начать помогать, аккуратно отложил тетрис в сторону.
Так аккуратно, как будто завтра в него кто-то будет играть.
Но перед сном я, конечно, все равно об этом думал. Сидел на кровати и смотрел на полку со школьными тетрадями – где-то там, между ними, была спрятана моя предсмертная записка. Та, что «на всякий случай».
На какой такой случай? Так много людей старались, чтобы я жил. Моя мама, заботу которой я ощущал на себе даже после ее смерти. Мои отцы, которые не спали возле меня ночами, пока я болел, и в самые сложные моменты всегда были рядом. Моя бабушка с ее трогательным: «А сегодня я за тебя свечку поставила». Ну и что, что я не верю в силу этой свечки? Она верит. Она делает это, потому что хочет, чтобы я был в порядке. Разве может быть что-то сильнее этого?
Ведь если есть на свете сила, способная обесценить эту любовь, свести на нет всю мою жизнь, тогда получается, что ничего того не стоило. Ни роды в муках, ни мамина смерть, ни бережная забота родителей, ни любовь ко мне – ни-че-го.
И это накатившее на меня понимание оказалось таким жутком, что показалось страшнее всего. Страшнее переезда, депрессии, неопределенности. Страшнее будущего.
Я поднялся, подошел к полке и осторожно вытащил злосчастный конверт с надписью «Вскрыть, если я уже умер».
Посмотрев на него с полминуты, я подумал: не хочу, чтобы все вдруг стало неважным.
Я порвал его.
Я никогда себя не убью.