Электронная библиотека » Морган Мейс » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 6 мая 2024, 11:20


Автор книги: Морган Мейс


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

VI. Бог – козел? Что это вообще может значить?

Короче, взявшись рисовать Силена, Рубенс не просто хватался наугад за обрывки древней мифологии, которые витали в интеллектуальном поветрии. Насчет сатиров, Диониса и Силена у Рубенса была целая программа. Он излагал всю историю до конца. Он изображал все то предание, которое начинается с дионисийских обрядов, оргий где-то в чащобе и сатировских драм, послуживших основой для того, что позже стало почтенным искусством греческой трагедии. В этом Рубенс был очень даже ницшеанцем, если нам позволят такой анахронизм – в буквальном смысле анахронизм, потому что вообще-то Рубенс был раньше и именно Рубенс изобразил Силена как центральную фигуру в истории Диониса.

В предисловии к своей книжке о трагедии, написанном уже много позже, когда Ницше уже крепко продвинулся на пути к совершенному помутнению, он задается забавным вопросом: «Быть может, существуют – вопрос для психиатров – неврозы здоровья? Неврозы народной молодости и моложавости? На что указывает этот синтез бога и козла в сатире?»

Нас поражает именно последний вопрос, хотя он и вытекает из предыдущего. На что указывает синтез бога и козла в сатире? Должно же оно на что-то указывать, это единение бога и козла. Когда я гляжу на картины про сатиров у Рубенса или на тех сатиров, которые вечно кружат вокруг Силена на других рубенсовых полотнах, мне приходит в голову, что и Рубенс ставил вопрос весьма схожим образом. На что указывает синтез бога и козла в сатире? И кроме того, что есть такого в Силене, что так приближает его к сатиру? Он предводитель сатиров? Или их пленник?

Что, если Бог – это козел? Сообщит ли нам это что-то о жизни, какая она в действительности?

Ницше пишет об этом так: когда Силен наконец открывает царю Мидасу, что достойней всего для людей, то есть что наилучшее – вообще не рождаться, а второе по достоинству – поскорей умереть, он испускает раскатистый хохот. Силен хохочет, поскольку то наилучшее, о котором он говорит царю Мидасу, – на самом деле наихудшее. Он говорит царю Мидасу то, чего тот не желает слышать, именно когда царь думал, что сейчас услышит что-то невыразимо прекрасное. Такая вот жестокая шутка.

«Злополучный однодневный род, дети случая и нужды», – говорит Силен царю Мидасу – ну, по крайней мере так пересказывает историю Ницше.

«Зачем вынуждаешь ты меня сказать тебе то, что полезнее было бы тебе не слышать?» – говорит Силен.

Силен хохочет, зная, что ожидания царя Мидаса будут фатально обмануты. Царь Мидас предполагает, что наилучшее для человека будет само по себе чем-то хорошим. Он не готов вместить ту идею, что наилучшее может быть ужасающим. Он не давал себе, царю Мидасу, хорошенько осмыслить возможность, что человек – это убогое создание. Он не позволял себе поразмышлять над идеей, что понятие «благого» неприложимо к тому, как проживается жизнь. Но если все именно так, если жизнь нельзя описать как что-то хорошее – то, может быть, ее не должно быть вовсе, может, покончить с этим состоянием даже зачлось бы в добродетель. Вот такое вот говорит Силен царю Мидасу по рассказу Ницше. Он являет царю Мидасу глубочайший пессимизм из возможных.

По мысли Ницше, греки, древние греки, – те греки, у которых сатировские драмы и музыка леса, которые были до классической эпохи Платона и золотых времен эллинского рационализма, – греки до всего этого, которые плясали сицинну и еще отправляли свои тайные обряды, – вот эти вот греки были достаточно дерзновенны, чтобы извлечь здоровье из пессимизма. Они были сильными, полагал Ницше, и были колоссальны в своей способности продумать этот пессимизм до конца. Нет – прожить этот пессимизм до конца. Так это мыслил Ницше.

У него, то есть Ницше, бродила та мысль, что безумие греков в сатировских драмах и всяких дионисийских обрядах было безумием не хворости, но здоровья. Бывает ли безумие здоровья? Вот что он хотел знать. Об этом Ницше спрашивает в предисловии к книге. Бывает ли безумие здоровья, молодости и силы? Вопрос, конечно же, риторический. Ницше знает, что думает. Безумие здоровья бывает. Это мания здоровья и моложавости – «народной молодости», как пишет Ницше.

Греки былых времен, греки древности (думал Ницше), понимали жизнь по принципу козла – молодого козла, что лягается и брыкается где-то в лесу. Выходит, что быть причастным к жизненной силе в ее самой подлинной форме – это вопрос козлиности. Поэтому даже просто спрашивать, что хорошо или дурно для человека, – значит терять из виду ту первичную интуицию, что Бог – козел. То есть Бог – он не трансцендентный, невозмутимый, недостижимый, непознаваемый. Бог вообще не про это все. Бог, если этот Бог есть Бог сего мира, по свойствам должен напоминать козла – быть похотливым, непредсказуемым, даже тупым, как козел.

Бог – козел, потому что Бог есть истина, а настоящая истина заключается в том, что жить – значит бегать и прыгать в лесу и нестись сломя голову, чтобы кого-нибудь трахнуть и что-то сожрать; и, согласно Ницше (а он думал, что выучил это у древних греков), даже умственная, интеллектуальная жизнь того грустно-мыслящего-существа, что зовется человеком, этого существа, которое должно мыслить, создавать искусство, создавать культуру, – раз уж человек все это делает – должна проходить с чистой жизнеутверждающей силой козла. Прочее же, как полагал Ницше, – ложь. От козлов попросту никуда не деться – ни лесному зверью, ни нам, ни козлочеловекам и сатирам, ни даже Богу.

Вот так-то вопрос о том, что хорошо и что дурно для человека, снимается прежде, чем его зададут. Его упредили. Сатир никогда бы и не подумал его задать. Когда царь Мидас задает этот вопрос Силену, то вначале слышит в ответ молчание. Это не тот вопрос, какой бы задал козел. Козлы не задают вопросов типа: «Что наилучшее для козлов?» Козлы – они просто идут и выражают козлиность.

Посему и вопрос о том, что наилучшее для человека, в равной мере абсурден – в человеческих существах нет ничего особенного, они разве что чересчур много думают, а потому забывают, что являются более или менее безволосыми козлами. Что наилучшее для человека? Как о таком можно думать? Как вообще мог царь Мидас спросить о таком без чувства неловкости? Сколь абсурдны твои предпосылки, что у тебя в голове такие вопросы? «Если ты полагаешь, что можно задавать такие вопросы, – думает Силен, – то все твои предпосылки – они искаженные, полная каша». Силен молчит, ибо ответить на такой вопрос невозможно. Там неверные предпосылки. Ответа на него нет. Силена даже вводит в замешательство то, что царь Мидас так настойчиво ждет удовлетворительного ответа на вопрос: «Что наилучшее для человека?»

Но царь Мидас понукает Силена. Ему нужно знать. Он не отпустит Силена, пока не получит ответа на своей вопрос. Силен все еще мучится с вопросом, ответа на который не может быть, так как он целиком неверен уже в самой формулировке: заложенные в него представления о сущности жизни глубоко ошибочны. Затем Силен хохочет – сначала про себя, а затем над царем Мидасом. Он придумал ответ. Его ответ разрушит вопрос изнутри. Он ответит на него так, чтобы ответ разрушил сами те предпосылки, что могли привести к столь бессмысленному вопросу.

«Наилучшее для человека?» – повторяет Силен, хохоча.

«Если тебе хочется думать, что стандарты вроде добра или худа можно применять к ней – силе столь ошеломительного напора, что сам этот вопрос абсурден, то я отвечу, что наилучшее для человека – вообще не рождаться».

«А, ты уже родился? Несчастье уже случилось? В таком случае для тебя, ищущего наилучшее для человека, остается только одно. Единственный способ исправить ситуацию, раз уж тебя так беспокоит, что хорошо и что дурно, – умереть. И, ради всего святого, давай поскорее. Валяй, умирай».

И вот так разваливается весь вопрос. От него не осталось и камня на камне. А Силена отпускают обратно в лес.

VII. Старший Ницше бранит младшего, что тот недостаточно отбитый. То есть Ницше идет в своей ницшевости до конца и затем отправляется на войну

Со времени написания «Рождения трагедии» прошло чуть меньше пятнадцати лет, и Ницше сделал к ней предисловие. Предисловие дало ему шанс снова взглянуть на книгу, которая как бы сделала его Ницше, – то есть на книгу, которая превратила его в того самого Ницше, которого мы знаем сейчас как Ницше.

Старший Ницше перечитывает «Рождение трагедии», и кое-что из того, что написал Младший, кажется ему немного забавным – не грех и потешиться. Вот какое ощущение складывается от чтения предисловия Ницше 1886 года к «Рождению трагедии», которое вышло в 1872‑м. У него, у Ницше, было время подумать, и было время стать еще более отбитым, чем он был в начале 1870‑х, и испытать некоторое отторжение к тому более молодому человеку, который написал «Рождение трагедии», и определенное раздражение, что его более юная версия при написании книжки была недостаточно дикой, честной, откровенной и неумолимой.

В этом более позднем предисловии Ницше доходит до того, что предполагает: «Рождение трагедии» он должен был написать в жанре дионисийской песни! Благодарение Господу, мы все можем вздохнуть с облегчением, что он этого не сделал, – ибо написание стихов и, к его вечному огорчению, музыки было в числе многих не самых сильных его сторон. Старший Ницше полагает, что должен был написать «Рождение трагедии» как этакую страстную дионисийскую оперу, которая затмила бы все, когда-либо созданное Вагнером – тем самым Вагнером, чей музыкальный гений терзал Ницше до конца жизни.

В этом Ницше, разумеется, ошибался, поскольку был ужасным поэтом и чудовищным композитором, хотя он был несомненно хорош в том, что сделал в «Рождении трагедии», – а там он создал образчик лирической прозы, который, невзирая на все свои провалы и недостатки (их было множество) является абсолютно и полностью незабываемым и который, если человек прочитывает его по-настоящему, с искренним пониманием и позволяя идеям, так сказать, пронзить свою душу, меняет его навсегда. Читать «Рождение трагедии» и понимать сказанное всем сердцем означает, как говорится, быть потрясенным до глубины души и выйти по ту сторону преображенным, к добру или худу. Что человек делает с этим переворачивающим опытом чтения «Рождения трагедии» – его личное дело. Это уж вам решать. Может быть, единственно честным будет пойти и умереть. Как вариант. Или прожить хоть самую малость по-настоящему и потом уже умереть. Или распасться на части. Или раз и навсегда взять себя в руки. Или сбежать. Или впервые снова вернуться.

Однако сам Ницше, оглядываясь на свою первую книгу, испытал восхищение собственным величием и наряду с тем – раздражение, что пока не стал еще более велик. В этом он отличается от нас, остальных, разве что степенью. Он оглядывается на себя и, видя одержимого Силеном молодого Ницше, не может удержаться от того, чтобы немного потешиться над более юной версией себя, которая так спешит поделиться идеями с миром. Старший Ницше изумлен младшим – с таким рвением тот возвращает миру премудрость Силена после столь долгого ее отсутствия.

«Как я вообще это сделал?» – спрашивает Ницше насчет самого себя в написанном спустя много лет предисловии к небольшой книжке, которая извергает премудрость Силена назад в мир, – а ему, как осознаёт Старший Ницше, она была не особо желанна тогда, не особо желанна с тех пор и вообще никогда не будет желанна по-настоящему. Над этим-то в себе и потешается Старший Ницше в том предисловии: он потешается над Младшим Ницше за то, что тот думал, будто мир переменится, будто мир стоит на пороге глубинного и неизбежного обновления. А этого, как осознаёт Старший Ницше, никогда не произойдет. Младшие версии нас самих всегда думают, что мир стоит на пороге какой-то невероятной перемены, а версии постарше всегда понимают, что это ошибка. У Ницше было это же осознание и, более того, была в руках книга, изъявлявшая дурацкие надежды его младшей версии. Он мог подержать эту книжку в руках и, так сказать, пообщаться с тем человеком, который однажды думал, что эта небольшая книжка станет предвестницей новой эпохи. Старший Ницше мог подержать книжку Младшего и от души посмеяться.

Но он не может высмеивать вообще все. Не может высмеивать вообще все, ибо наряду с этим чувствует, что насчет истины Силена Младший Ницше был прав: это истина жизни, прожитой в ее предельной честности. Потому-то Старший и не может отпустить «Рождение трагедии» до конца. По той же причине предисловие Старшего Ницше для книжки Младшего забавным образом называется «Опыт самокритики». Заметьте, это не собственно самокритика, а лишь «опыт», то есть «попытка». В итоге он не может подвергнуть себя искренней самокритике по той простой причине, что он – Ницше, а ницшевы разум и проза работают лишь в режиме фундаментальной самоуверенности. Нельзя быть одновременно самоуверенным и самокритичным – разве в том смысле, какой заявляет Ницше в своем предисловии, критикуя раннюю версию себя за то, что она тогда была недостаточно самоуверенной. Именно это, в общем-то, и делает в своем предисловии Ницше.

По сути, он говорит: «Ты, Младший Ницше, должен был быть еще больше самоуверенным, с бóльшим напором и без колебаний излагать свою истину и более реалистически относиться к тому, что твоим неоспоримым истинам суждено влететь в глухие уши человечества, которое никогда не было и никогда не будет готово услышать истину, как говорится, на полную, из уст настоящего пророка».

То, что Старший Ницше обращается к Младшему с таким посланием – весьма примечательно, поскольку не столь уж и многие за прошедшие 150 лет корили «Рождение трагедии» за излишнюю робость. Но именно это Старший Ницше и делает.

Короче, Старший Ницше в своем предисловии удивляется, как это ему одному среди всех людей достало силы, мужества и гения разглядеть, что Силен все еще актуален, что насчет жизни последнее слово все еще за Силеном. Ницше не говорит в лоб, что он единственный достаточно гениален для встречи с Силеном, но именно это, по сути, и утверждает.

Ясно, что Ницше объявляет себя великим наследником силеновой мудрости – великим гением силенической жизни. Создавая много лет спустя свое предисловие, он осознаёт, что в написании той книги, «Рождения трагедии», было и нечто личное – «глубоко личный вопрос», и что эти глубоко личные чувства были привязаны к историческому моменту, когда он ее писал. История творилась снаружи, а Ницше обретался внутри – жил в Альпах и размышлял о Силене. И что здесь следует понимать, так это то, что, начиная писать «Рождение трагедии», Ницше думал, что пишет несвоевременную книгу, которую не поймет никто из его современников и которая еще больше изолирует его от мира. Ницше бежал от жизни, бежал от ученой работы, бежал в свое убежище в Альпах (немцы, когда чувствуют себя непонятыми, всегда бегут в Альпы) и там писал книгу, которая будет его собственным отвержением и осуждением тех времен, его приговором тогдашней исторической эпохе как эпохе трусости и всеобщего нежелания столкнуться с жестокой силеновой истиной.

Но пока Ницше пописывал себе в Альпах, не так далеко снаружи бушевала Франко-прусская война, и, размышляя об этой грошовой войне в процессе написания книги, Ницше начал осознавать себя одновременно удаленным от тех событий, что творились вовне, и глубоко с ними связанным. В Младшем Ницше Франко-прусская война будила тревогу. Так это описывает Старший. Он был встревожен и жил, по его выражению, в «тревожное время». Он, Ницше, как будто считает, что написание этой книги на альпийских задворках, пока в мире снаружи вершились знаменательные события, – это контекст, объясняющий ее появление на свет, но вместе с тем его книга была написана «вопреки» тем событиям.

На самом же деле он имеет в виду, что его маленькая книжка и есть настоящая Франко-прусская война, что его книжка про Силена – духовная истина, лежащая в основе событий Франко-прусской войны и что в конечном счете Франко-прусская война не смогла воплотить в жизнь то, что он провозглашал в своей блестящей маленькой книжке.

Франко-прусская война заставила Младшего Ницше осознать всю важность его маленькой книжки про трагедию. Пописывая себе в Альпах, Младший начал подозревать, что его книга – не такая уж и несвоевременная. «Может, – думает он, – немцы готовы воспрянуть, разбить этих бездушных декадентствующих французов на поле брани (они заслужили) и вновь познать безумие молодости и здоровья».

«Вот я сижу такой и пишу эту разрушительную маленькую книжку, и является Франко-прусская война, чтобы довершить за меня работу, – приходит в голову Ницше, пока он мусолит все эти мысли в своем альпийском убежище. – И, может быть, история – на моей стороне, и эта грошовая война сделает мир честнее и выстрелит силеновой истиной после долгих лет дремоты».

Ницше накручивает себя, перевозбуждается, покидает свой альпийский редут и решает присутствовать, по его выражению, «на поле сражения» – все ради великого исторического момента, когда германский народ наконец пробудится и возьмет судьбу в свои руки.

Но вместо этого за годы, прошедшие с тех пор, как Младший Ницше написал «Рождение трагедии», и до того, как Старший Ницше написал предисловие, германский народ доказал свою (по крайней мере, по версии Старшего) полную неготовность к величию и к тому, чтобы выстрелить дионисийской толпой и силеновой истиной.

По сути, Франко-прусская война, как ее видел Ницше, его подвела. Война не справилась с задачей перекраивания мира – а именно этого Младший Ницше косвенным образом от мира требовал – требовал своей книгой, чтобы мир был перекроен давно забытой силеновой истиной. «Вот почему я написал эту книгу», – дошло наконец до Ницше, пока он сидел у себя в укрытии высоко в Альпах. «Я пишу эту маленькую книжку, чтобы пробить дыру прямо в центре мироздания», – подумал Младший Ницше.

Там, высоко в Альпах, его, Младшего Ницше, обуревали сомнения и противоречивые чувства. Он не знал, то ли ему игнорировать этот глупый мир, коему вовек не суждено пробудиться, то ли снова ринуться в бой, надеясь на пришествие новой эпохи. Он чувствовал, что особенно погружен в свои мысли и растерян. Он был весьма озабочен и вместе с тем беззаботен – так он описывал те альпийские деньки впоследствии. А пока он писал, над Европой проносились громы сражения при Вёрте. Ницше так это и зовет – «громы». Почему они громы? Наверное, они громы потому, что именно в сражении при Вёрте коалиция немецких войск еще-не-провозглашенной Германской империи нанесла французским войскам громкое поражение. Так мы говорим – «громкое поражение». Вот что Ницше имеет в виду под «громами». Они громкие. Они слышны всем. Что это значило? Это значило, что новая Германская империя возникла как раз в тот момент, когда Ницше писал свою маленькую книжку, вроде как посвященную почившим сто лет в обед стародавним грекам, имевшим лишь отдаленное отношение к «здесь и сейчас».

«Секундочку, черт побери!» – доходит до Младшего Ницше, пока тот сидит в уединенной альпийской келье и пишет книгу – на которую, по всем статьям, каждому в мире должно быть глубоко наплевать.

«Разве моя книга – не призыв к пробуждению, величайшему во все времена? – думает про себя Младший Ницше. – И разве мы, германский народ, не пробуждаемся наконец к своей исторической судьбе, не задаем французам крепкую и давно заслуженную трепку, и разве грядущий смертельный удар, который, как оказывается, предстал в форме сражения при Вёрте, – разве этот довершающий удар по французам и, если брать шире, по лжи и вероломству нынешней жизни, разве эти громы, – как говорит Ницше, – разве эти громы сражения не пробудят целую нацию к ее исторической судьбе?»

Вот что думает про себя Младший Ницше, и думает с такой силой, что выпрыгивает из своей комнатки в Альпах и бежит, чтобы быть там, чтобы присутствовать при том историческом моменте, когда германский народ пробудится зовом Силена и дикой музыкой Диониса. «Франко-прусская война – не просто грошовая европейская война», – думает юный Ницше. Нет, на самом деле это момент, когда древние силы Действительной Жизни восстанут и проявят себя в неукротимых силе и мощи германского народа. В этом, конечно, Младший Ницше полностью ошибался – как понял Старший. Притом что он мог быть прав насчет сущностных истин жизни, он, как признаётся Старший Ницше в своем предисловии, был, вероятно, немного поспешен и слишком оптимистичен в своих надеждах, что Франко-прусская война изменит весь мир.

Какое нам до всего этого дело? Сколько людей сегодня вообще в курсе, что в 1870 году была какая-то там Франко-прусская война? Сколько людей знают хоть понаслышке, что было такое сражение при Вёрте и что у этого сражения были какие-то отзвуки, даже не говоря о громах? Если в 1870‑м и были какие-то громы, они уже очень и очень давно затихли.

Да вот только, может, и нет. Может, и нет. Может быть, эти громы – громы странной, забытой и непонятной войны конца XIX столетия – все еще, так сказать, раздаются вокруг; может быть, эти громы все еще звучат у нас в головах, хотя нам и невдомек, откуда эти громы взялись. Может быть, это всё – одна и та же треклятая война, война, которая никогда не прекращалась, но всегда одна и та же – сегодня здесь, завтра там, но все же одна и та же война повторяется снова и снова подобно эху, которое продолжает до бесконечности отражаться туда и обратно от исполинских гор, окружающих долину. Может, гром никогда не затихает до конца, но всегда обновляется, так сказать, в новых раскатах, новых пиках чудовищного шума Одной Бесконечной Непрекращающейся Войны.

Те конкретные громы сражения при Вёрте привели к целой серии знаменательных событий, которым Ницше (вскоре он полностью утратит рассудок и затем умрет) никогда не будет свидетелем и которым суждено дважды свести немцев с французами за столом переговоров в Версале, чтобы подписывать соглашения. Франко-прусская война – это, по сути, первая ласточка Первой мировой, ну а Первая мировая – это, конечно, также и Вторая мировая, а Вторая мировая, можно сказать, тоже с тех пор на самом деле не прекращалась, и ни одна из них не началась бы без Франко-прусской, и при известном дерзновении можно провести линию от Троянской войны напрямую к сражению при Вёрте – а это, если позволить себе на минуту задуматься, будит захватывающе-ужасную мысль, что мы так и не разобрались даже с битвой за Трою.

Ницше, само собой, не мог знать ни про Первую мировую или холодную войны, ни про точное направление, которое примет вся это драма после сражения при Вёрте, – но свои предчувствия у него были. Он описывает, что находился в тот период в состоянии глубокого напряжения.

Ницше пишет, что, пока книга о трагедии все еще вызревала у него в голове, он был «под стенами Меца» (можно предположить, что он имеет это в виду и буквально, и метафорически). Ницше поехал в Мец, желая присутствовать при исторических переменах. Он покинул свой горный редут и отправился прямо к воротам Меца. Он желал присутствовать при поражении Франции и узреть пробуждение германского народа. Ему не удается закончить книгу. Его разум остается в брожении и сомнениях, потому что он не уверен на сто процентов, предвещает ли его книга новую эпоху ил нет. Произойдет ли это в действительности? Высвободит ли Франко-прусская война дионисийскую орду? Ницше был все еще там, в Меце или поблизости, когда Наполеон III наконец сдался и, будучи французским императором, в какой-то мере стал узником зарождающейся Германской империи.

«Слава богу! – думает Младший Ницше. – Слава богу, что французские нытики наконец-то разбиты целиком и полностью, а поражение французских нытиков есть также и поражение того типа французского рационализма, того типа французского Просвещения, который удушает истину Диониса ложью так называемого Разума, – а это также и ложь Сократа, что так долго вводила нас в заблуждение, будто мы можем приручить жизнь, упорядочить ее и управлять ею, вместо того чтобы просто дать ей пузыриться и течь сквозь нас».

Мысль на самом деле абсолютно безумная в буквальном значении слова – но ясно, что, сидя у ворот Меца и упиваясь поражением скулящих французов, Младший Ницше искренне злорадствует над этим якобы великим поражением старого пса Сократа от рук Силена и Диониса. Наполеон III, думает Ницше, – на самом деле вовсе не Наполеон III, а Сократ, мой старый враг Сократ во французском наряде.

Французы здесь – это так, мелкая сошка, – доходит до Ницше, пока он несется из своего горного редута к славному рождению новой и более дикой Германии. Французы – это на самом деле никакие не французы, а войска Сократа, это войска Аполлона, манифестации глубочайших заблуждений жизни, да еще с ружьями. Сократ, Аполлон, французы, а еще Иисус (добавим его до кучи) – все они в сговоре с главной ложью: ложью, будто жизнь можно сделать лучше, или что у нее есть цель, или что на нее можно смотреть через призму морали, – а это и есть та главная ложь, что жизнь лучше так, а не эдак, тогда как поистине – то есть по силеновой истине – есть лишь жизнь сама по себе, которая выражает себя в славной бесцельности чистого выражения и затем рассеивается, и нет ни закона, ни цели, ни плана и вообще ничего, кроме неистового развертывания, и человек может либо неистово развертываться вместе с ней, либо жить во лжи, как великие обманщики Сократ и Христос, хотя в итоге даже без разницы, живете ли вы во лжи, ибо все это блестящее вранье Сократа, Христа Иисуса и французов – все оно будет сметено неистовым развертыванием. И вот пока Младший Ницше стоит у ворот Меца с маленькой дионисийской книжкой, которая, как гнойник, вызревает в его восхитительно воспаленном мозгу, он, хотя бы и ненадолго, приходит к убеждению (кстати, Старший и более отбитый Ницше будет об этом убеждении сожалеть) – он, Младший Ницше, приходит к убеждению, что ветер истории переменился и что великий и безжалостный германский народ сейчас воспрянет и прокатится по полям и весям с новой дионисийской истиной наперевес.

Лишь застав кульминацию Франко-прусской войны, Ницше смог успокоиться, вернуться в Альпы и дописать свою книгу. Он капельку простудился – возможно, это был легкий грипп. Но в предисловии он говорит, что заболел «на поле сражения». Он прямо так и пишет – «на поле сражения», а это значит, что даже Старший Ницше все еще лелеял фантазию, что был под Мецем, по сути, как солдат немецкой армии. Настоящие солдаты в той армии уж точно не воспринимали Ницше как участника боевых действий – но сам он, по-видимому, считал себя таковым, и не просто каким-то там участником. Он считал себя величайшим бойцом из всех – немощный Ницше на поле сражения со своей маленькой книжкой, нацеливший ее, будто мушкет, на французов и все силы исторической трусости. Короче, Ницше (по мнению самого Ницше) был единственным и неповторимым героем Франко-прусской войны. Но в итоге его никто не послушал, германский народ не стал пробуждаться, и он был вынужден написать еще несколько все более горьких вариаций на «Рождение трагедии», прежде чем окончательно и бесповоротно сойти с ума.

Все эти вещи спутывались в голове Ницше все крепче и туже: нация и книга, народ и идея, бог и козел – и старый пьяница, который плетется за ним на осле.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации