Текст книги "Жребий праведных грешниц (сборник)"
Автор книги: Наталья Нестерова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 68 страниц)
Дом Анфисы Турки прежде имел удивительную особенность менять настроение. Весной, с покрашенными наличниками, он походил на девушку, что вертится перед зеркалом, напялив на себя столько дорогих нарядов, сколько оказалось в сундуках. В сырую погоду дом напоминал ворчливую барыню, попавшую под дождь. В жару, с распахнутыми окнами, млел, как одышливая тетка, которую не заставишь сделать лишнее движение. В облике дома всегда было что-то женское. Даже зимой, засыпанный снегом по окна, с белой шапкой на крыше, он был похож на богатую даму, спящую в легких перинах гусиного пуха.
Еремей, построивший дом, точнее – усадьбу, самую красивую в округе, а может, и во всей Сибири, свое творение не любил. Ему редко нравились собственные старые произведения. Еремей считал, что при строительстве усадьбы его подвело чувство меры – слишком много резьбы, куда ни кинь взор, пропилы даже на досках заплота. Ажурный двускатный козырек над воротами и калиткой, особенно поражавший своей красотой, Еремей считал подходящим для надгробия какой-нибудь капризной артистки, если в камне вырезать, конечно.
Построенный на совесть, дом мог простоять еще сотню лет, однако последние три года он пребывал в одном настроении – брюзгливого старения. Весной его не подновляли, не мыли от конька до крыши, не ремонтировали, не красили. Дом в точности повторял состояние хозяйки, Анфисы Турки. В селе бабы судачили: думали, что Анфиса, могутная и волевая, проживет до ста лет и до ее последнего часа все домашние будут под присмотром «по досточке ходить», а вот поди ж ты – сдала Анфиса после болезни.
Нюраня тоже считала, что первопричиной маминого сдавания была сердечная болезнь, а потом для нее страшным ударом стала смерть внука, мама даже умом как бы тронулась ненадолго, себя в гибели Ванятки обвиняла. Уход из дома братьев с семьями и воцарившаяся тишина еще более усилили мамину хандру, которую она залежала. Нюраня была уверена, что жизненные соки образуются внутри человека, только когда он двигается. Эти соки придают силы, пробуждают интерес, заставляют ставить задачи и выполнять их. А когда человек много лежит, спит, дремлет или просто в потолок таращится, соки не выделяются, и залежаться можно до смерти, как со многими стариками и происходит.
– Я, пожалуй, соглашусь с твоей теорией, – говорил Василий Кузьмич, – хотя «соки» звучит ненаучно.
Ни доктор, ни Нюраня, ни прочие домочадцы не знали, как и чем пробудить у Анфисы Ивановны интерес к жизни, заставить ее двигаться. Она вставала с постели, чтобы поесть или выйти во двор, возвращалась в свою комнату и снова ложилась. Перестала ходить в баню.
Чтобы вынудить ее помыться, Нюраня срывалась на крик:
– От тебя воняет уже! Ты которую неделю в бане не была!
– А ты не принюхивайся. Пошла вон! – поворачивалась лицом к стене мать.
Отец тоже постарел, хотя ему не исполнилось еще и шестидесяти. Еремей Николаевич, решительно отойдя от крестьянской работы, хотя бы не лежал лежнем. Он вырезал прялки и веретена, ложки и деревянную посуду, делал игрушки. Отвозил этот штучный товар в Омск, продавал за бесценок, лишь бы на новые инструменты взамен пришедшим в негодность хватило.
Василий Кузьмич, как он выражался, «оставил практику», амбулатория закрылась, хотя к Нюране время от времени обращались за лекарской помощью. В сложных случаях доктор подключался, если был трезв. Но трезв он бывал редко, а пьяненьким страдал провалами памяти и болтливой суетливостью.
Нюраня как могла руководила хозяйством, дядей Федотом и дядей Акимом, которые напоминали старых коней – не сегодня-завтра лягут на борозде и помрут. Сажали и сеяли только на прокорм, сено заготавливали для двух коров, овец не держали, гусей не разводили, осталось два десятка кур. Нюране надо было прокормить долгой зимой всего шесть человек, она не представляла, как умудрялась мать сытно содержать большое семейство, помогать родне, делать коммерческие запасы, вести торговлю. Дочь явно не в мать пошла – не обладала Анфисиной сметкой, умением планировать текущие дела и на перспективу. Энергия била из Нюрани ключом, но не так, как у молодой Анфисы – в одну точку, а брызгала во все стороны.
Окруженная стариками, Нюраня не поддавалась их унынию и радостно встречала каждый день. Утром щебетала как птичка, вечером, усталая и возбужденная, засыпала с улыбкой на губах. Она была счастлива: красива, молода, влюблена и мечту имела. Бегала в сенник на тайные свидания с Максимкой Майданцевым. Про их тайну знало все село, ждали, когда наконец поженятся.
– Нюрань, когда поженимся? – спрашивал очумелый от поцелуев Максимка.
– Ты ж знаешь, – жарко и мелко дышала разгоряченная Нюраня.
– Знаю, на дохтора желаешь поехать учиться. Ну, допустим, выучишься, а потом что?
– В Погорелове настоящую амбулаторию открою, буду людей лечить, тогда и поженимся.
– Это когда ж «тогда» будет?
– Не знаю! Чего пристал? Максимка, я про женские половые органы все знаю, а про мужские Василий Кузьмич мне ничего не рассказывал. Покажи, а?
– Нюр, ты дура? – возмущался Максимка. – Покажи ей!
– Это просто органы тела.
– Иди у быка смотри на органы.
– Вряд ли у тебя, как у Буяна, – хихикала Нюраня.
– Проказница! – целовал ее Максим. – До чего ж ты меня измучила!
Она взяла с него обещание, что в своих ласках он не перейдет последнюю черту. И делала все, чтобы его к этой последней черте подтолкнуть.
Когда Максим совсем терял разум, дрожал, стонал и рычал, Нюраня принималась твердить:
– Ты слово дал! Ты обещался!
Максим с рыком откатывался, зарывался головой в сено. Нюраня не знала, радоваться ей или печалиться, за черту хотелось отчаянно.
– Не обижайся, ну! – толкала она его в плечо.
– Отстань!
– Ты же комсомолец!
– Ага! Я по такому случаю еще в партию вступлю и буду на свиданки к тебе приходить с партбилетом в зубах!
Максим, по сибирским меркам, был невысок – ростом с Нюраню, а той пяти вершков не хватило до двух метров. Стройный и красивый до бабьей смазливости, он, однако, не производил впечатления избалованного женским вниманием повесы. Смотрел на собеседника прямо, серьезно и отчасти хмуро, словно давая понять, что шутки шутить с ним не стоит, что решения он принимает не с бухты-барахты, а тщательно продумывая, и заставить его изменить решение очень непросто. Когда же Максим улыбался и его красиво очерченные губы растягивались, обнажая крепкие, частоколом подогнанные зубы, а в серых глазах плясали искорки, на ум приходило: «Улыбкой одарил». Откуда-то ведь возникло это выражение – очевидно, от лицезрения улыбок таких вот сильных и добрых людей.
В селе он был завидным женихом. Девки по нему сохли, но это значения не имело, гораздо важнее, что его хотели бы получить в зятья родители девок. При взгляде на этого парня опытным глазом становилось ясно: со временем он станет надежным, верным, сильным и добрым, справедливым и щедрым мужиком. Но родителям девок на выданье оставалось только вздыхать, сожалеючи, – Максимка Майданцев крепко присох к Нюране Медведевой.
Она полюбилась Максимке не только потому, что была хороша собой, – девок смазливых в селе и округе навалом. Хотя Нюране вслед даже старики языками цокали и головами качали – ладная кобылка! У Нюрани была мечта, портившая Максимке жизнь, но и поднимавшая его избранницу на высоту, недоступную другим сельским девушкам, на чьих лбах крупными буквами было написано желание выйти замуж, нарожать детей и стать хозяйкой своего дома. Это стремление делало их застенчивыми, ограниченными и глуповатыми. Познания в медицине, которыми уже обладала Нюраня, и те, к которым она рвалась, вызывали уважение. Любовь, замешанная на уважении, в сравнении с любовью телесной, брожением плоти, дарит ощущения несоизмеримо более вдохновенные. Это как высоко прыгать или летать.
Нюраня была свободна духом, открыта, но не проста. Весела, но умела притворяться опечаленной какой-нибудь Максимкиной провинностью, и он каждый раз попадался на эту удочку, выпытывал, клялся, убеждал в своей любви.
Слово «любовь» для обозначения чувства одного человека к другому в крестьянском обыденном общении практически не встречалось. Парень мог сказать девушке, что сохнет по ней, что она его зазнобила. Вместо «Я люблю тебя», он говорил: «Давай поженимся» или «Сватов жди». Любовь встречалась в пословицах: «была бы рожица, любовь приложится», «любовь не волос, скоро не вырвешь», и еще в религии – евангельская любовь.
У Нюрани это слово применительно к их отношениям не сходило с языка. «Наша любовь» была для нее как волшебный замок, куда они улетали «на крыльях любви», чтобы насладиться «эликсиром любви» и надышаться «эфиром любви». Максим, поначалу ошалевший от этих книжных слов, со временем тоже пришел к убеждению, что их любовь – исключительная, другой такой не бывает, подарок небес.
Восторженность Нюрани мирно уживалась с проказливостью и затейливостью. Максим не знал, чего ждать от любимой чертовки, и скучать ему она не давала.
Пришла на свиданку грустная, по рукам его бьет, обнять не разрешает, голову в сторону отворачивает.
– Нюрань, ты чего?
– Ничего!
– Обидел кто?
– Да.
– Имя назови! Из родных или чужой?
– Я думала, он родной, а он чужой, оказывается.
– Это кто? – терялся Максимка. – Как зовут?
– Сам знаешь.
Так несколько минут, пока Максимка не выпытал имя обидчика и его вину.
– Ты! Потому что ты меня не любишь! – выпалила Нюраня.
– С чего тебе в голову взбрело? – поразился Максим.
– Я знаю точно.
– Всем сердцем тебя люблю!
– Не по-нас-то-я-щему!
– А как надо по-настоящему?
– Когда любят, не спрашивают.
И снова он принялся засыпать ее вопросами, а Нюраня увиливала от прямого ответа.
Максим уж до белого каления дошел, когда она призналась:
– Ты меня не любишь по-настоящему, потому что не пишешь мне стихов!
– Чего-о-о? – вытаращил он глаза.
– Когда любят, посвящают стихи! – авторитетно заявила Нюраня.
– Кто?
– Пушкин, например. Или граф Толстой.
Про Пушкина Нюраня услышала от Василия Кузьмича. Он как-то сравнил резьбу по дереву, выполненную Еремеем Николаевичем, с любовной лирикой Пушкина. И прочитал несколько стихотворений, «Я помню чудное мгновенье…» в том числе. У Нюрани чудных мгновений было много, а стихи отсутствовали. Настоящая любовь должна быть со стихами, решила она. Графа Толстого приплела за компанию, для внушительности списка.
– Я, – ударил себя в грудь Максим, – не граф и не Пушкин! Я Майданцев!
Нюраня поняла, что перегнула палку, что Максим заяростился. Было немножко стыдно, хотя и весело мучить его, играть с ним в вопросы-ответы. Она была виновата в его напрасной злости, поэтому слезы навернулись легко, и еще очень хотелось целоваться.
– Максимушка, – припала она к его груди, – так мне грезилось стихов про нашу любовь…
– Дык где ж я их возьму? – оттаял Максимка.
Нюраня обильно смочила слезами его рубаху в области сердца и поцеловала:
– Тут!
– В гроб меня загонишь, – сказал Максимка, поднимая ладонями ее лицо, – умру в молодые годы.
– Поживи ышшо, любимый!
Через месяц, когда Нюраня и забыла о «настоящей любви со стихами», но при этом не забывала периодически морочить Максимке голову своими проказами, он ей заявил:
– Стихи-то я тебе написал.
– Какие стихи? – ахнула Нюраня. – Всамделишные? Поэму?
– Поэму не поэму… – достал Максим из кармана сложенный листок.
– Дай сюда! – выхватила она. – Ой, темно здесь, не видно. У тебя спички есть?
– Нюрань, какие спички на сеновале? Увидят огонек, надерут нам ниже спины оглоблями.
– А ты наизусть помнишь? – Она бережно спрятала листок за пазуху.
– Помню, но у меня там последнее слово никак не подстраивается.
– Все равно! Читай.
Максимка откашлялся и торжественно начал:
Цветет калина у ручья,
Но пилит сердце грусть моя.
Не увидать сегодня мне Нюраню,
Поскольку путь лежит ей в…
– В баню! – возмущенно закончила Нюраня.
Максим хотел захватить ее в объятия, но Нюраня вскочила, бросилась к приставной лестнице, скатилась вниз, не переставая обзывать Максимку иродом, предателем, варнаком и лиходеем. Она клялась его больше не видеть и угрожала выцарапать ему глаза, если только появится.
Утром Аким подобрал на полу листок, протянул хозяину с вопросом, нужная бумажка али на самокрутки можно взять.
– Да тут стихи, – удивился Еремей Николаевич и принялся читать вслух:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица.
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
– Фет, – сказал мечтательно Василий Кузьмич.
– Какой еще Ферт? – хмыкнула Нюраня.
Она слушала отца, затаив дыхание от восторга. Ни слова не понимая и не запоминая, улавливая только музыку, в которую превращались поэтические строчки.
– Афанасий Афанасьевич Фет, великий русский поэт, – пояснил доктор.
– Да это для меня Максимка Майданцев сочинил! – забрала Нюраня у отца листок и бережно сложила.
– Ну-ну, – покивал Василий Кузьмич. – Максимка. Майданцев.
Он не стал говорить, что сборник стихов поэта видел у школьной учительницы.
– Ты с Максимкой… того? – замялся Еремей Николаевич.
– Не «того», а поэтически, сами не видите, что ли? Только маме не говорите, а то она мне волосья повыдергивает.
– Если б повыдергивала… – вздохнул Еремей Николаевич.
Он не мог как положено блюсти выросшую дочь, своенравную любимицу. Или не хотел напрягаться.
– Если бы у Анфисы Ивановны, – подхватил доктор, – возникло желание что-нибудь повыдергивать, я не пожалел бы своей бороденки.
Максимка не форсировал женитьбу с Нюраней не только потому, что у нее была мечта, или жалеючи ее стариков. С этим он как-нибудь справился бы. Что, замужним нельзя учиться? Или Медведевы-старики поголовно парализованы, обездвижены и бревнами лежат? Максима останавливали личные обстоятельства.
У его бабки Аксиньи когда-то было пять сыновей, про них до сих пор вспоминают как о сибирских богатырях. И дед, муж бабки Аксиньи, и сыновья сложили головы в войнах и восстаниях. Трое сыновей, в том числе отец Максимки, успели жениться, двое оставили детей – у Максимки были родная сестра и две двоюродные. Словом, если долго арифметику не разводить, жил он в бабьем царстве: бабка Аксинья, ставшая главой рода, мать, сестра, вдовые тетушки, двоюродные сестры. Плюс довесок – прабабка со стороны матери и прабабка со стороны отца, постоянно друг с другом мерявшиеся потерей ума. Женщины ссорились нескончаемо, у них возникали и рассыпались группировки, они шушукались, сплетничали, наушничали бабке Аксинье, которая, прожив молодость среди мужчин, не умела распознавать хитрых бабьих интриг и то одну сторону принимала, то другую. Запутавшись, приходила в ярость, хватала что под руку подвернется и лупила склочных баб направо и налево, не разбирая правых и виноватых. Хорошо, если полотенцем хлестала, а бывало, что ухватом прикладывала. При этом даже бездетной сорокалетней невестке не позволяла отправиться в город, в работницы. Хотя многие вдовы, да и девицы возрастные подались в Омск давно и нашли там свое место, и были среди них не только переселенки, но и коренные сибирячки. Для бабки Аксиньи подобная вольность была равносильна благословению на непотребство, шлюшество. Ее слушались, жили, как паучихи в банке, но против бабкиной воли пойти боялись.
Среди женщин Максимкиной семьи, разных по характеру и темпераменту, по большому счету не было прирожденных подлых злодеек. В других обстоятельствах они стали бы хорошими хозяйками и добрыми матерями. Но вдовство, тяжелый дневной труд и холодная постель ночью, скученность и, главное, беспросветность, бесперспективность судьбы выплеснули их энергию, неизрасходованные эмоции и чувства в нескончаемую и бессмысленную борьбу друг с другом.
Максимка давно, лет с четырнадцати, научился отстраняться от бабьих склок, оставаться сухим в топком болоте их взаимных упреков и обид. Дай им волю, с ума бы свели. Не лупить же ему мать и теток, как бабка Аксинья. Единственный мужчина, продолжатель рода – его послушались беспрекословно, даже с каким-то радостным почтением: ему не наушничать, при нем ссор не затевать, а то… Что «то», Максим не знал, да и они тоже, но внутренняя политика: «парень в дом вошел – рты на замок» – соблюдалась свято. Это вовсе не означало, что, приведи он жену в дом, ее оставили бы в покое. За неделю обглодали бы Нюраню до косточек.
Степан, брат Нюрани, как-то посочувствовал Максимке:
– Ох, и тяжелехонько тебе, парень, наверное, приходится.
Максимке было невдомек, что, намучившись с коммунарками – женщинами свободного социалистического труда, – Степан отдал бы руку или глаз, но не согласился жить в обстоятельствах Майданцева.
– Дык справляюсь.
– Дык молодец, – насмешливо похвалил Степан. – Организаторская руководящая жилка в тебе, наверное, есть. Тебе сколько исполнилось?
– Двадцать.
– А Нюране девятнадцать. Отец, Еремей Николаевич, рассказывал, ты стихи ей пишешь.
– Ну-у-у… – смущенно протянул Максимка.
– Не нукай, не запряг! – сменил тон Степан. – Ежели с моей сестренкой что-либо непотребное произойдет, то я тебя, парень, мехом вовнутрь выверну!
– Да мы пожениться хотим! Мы любим друг друга! – выпалил Максимка.
– Чего? «Любим»? Ишь как выражаешься, рифмоплет, – снова потеплел Степан. – Пожениться – это правильно, хорошо. А после свадьбы сразу ко мне в коммуну переселяйтесь, там мы из вас выкуем… перекуем… – запутался Степан.
Он явно спешил.
«Разве ты не ведаешь, что она мечтает на дохтора учиться? – подумал Максимка. – Или, в точности как я, считаешь это неосуществимой блажью?» Вслух он ничего не сказал.
– Извини, тороплюсь, – начал прощаться Степан. – Верчусь как белка в колесе. Знаешь, что это такое?
– Нет.
– Богатые купцы и мещане всякие сажали белку в клетку и ставили ей колесо, в котором белка беспрестанно бегала. Если белка не мчится, то организм ее погибает.
– Так ты, выходит, на потеху нынешней власти вертишься? – смело спросил Максимка.
Степан погрозил пальцем:
– Парень, длинный язык отсекают вместе с головой!
Максимка и Нюраня тянули со свадьбой, ждали чего-то. Пока не дождались краха своего счастья.
ПламяСтепан верно предчувствовал, что после визита Сталина в Сибири начнутся недобрые перемены. Но он и в страшном сне не смог бы увидеть размаха этих перемен.
Курс на всеобщую коллективизацию проводился параллельно раскулачиванию. По большому счету раскулачивать в Сибири было уже некого. Но Центр слал планы, а краевые органы брали повышенные обязательства.
Стон и вой стоял по всей России. Не осталось ни одной зажиточной семьи, которая не подверглась бы раскулачиванию. Спаслись только те, кто, наступив себе на горло, прокляв черта и бога, успел вступить в колхоз. Однако расейские кулаки, высланные в Западную и Юго-Западную Сибирь – немногие, только те, кто сумел сохранить работников в семье, – оказались на плодородной земле, в которую вгрызались, работая по двадцать часов в сутки, и закрепились.
Это была страшная волна человеческого месива, которая катилась по стране от западных границ к восточным, и сибиряки приняли на себя самый трагический удар, потому что им откатываться было некуда. Сибирским кулакам высылка предстояла в места, где человек прожить не может, сколь бы отчаянно ни трудился – не людские места, да и не для всякого зверя. Из Омской области ссылали в Верхне-Васюганский (Кулайский) район. Непроходимые болота, летнего пути нет, земледелие невозможно – гиблый край.
Именно тут Данилка Сорока стегал нагайкой первых ссыльных – белогвардейцев, церковников, прочую интеллигенцию. Они строили лагеря, то есть вышки, комендатуру и бараки для охраны. Строили до последнего. Последних, кто не сдох, Данилка расстрелял. Врагам революции – будущим ссыльным – жилья, считал Данилка, своровавший немало денег, не полагается. Лопата в руки, и пусть землянки роют.
Он вернулся в Омск героем. Слова «Васюган» и «Кулай» еще полвека будут вызывать у омичей холодную судорогу ужаса.
Медведевы-старшие, не без стараний Данилки, попали в первый список на раскулачивание, зимой двадцать девятого года.
Степану, приехавшему в Омск, старый знакомец, бывший адъютант Вадима Моисеевича, шепнул:
– Медведевы в Погорелове твои? Они в списке, по первой категории.
– Как по первой? – ахнул Степан.
То, что его мать могут раскулачить, он предполагал. Но почему по первой категории?
Всего категорий было три. Степан наизусть помнил: «Первая – контрреволюционный актив, участники антисоветских и антиколхозных выступлений; вторая – крупные кулаки и бывшие полупомещики, активно выступающие против коллективизации; третья – остальная часть кулачества». По первой категории подлежали аресту главы семейств, а остальные члены семьи – на выселение. То есть на Кулай. По второй категории выселялась вся семья, опять-таки «в необжитые районы», на тот же Кулай. Третья категория выселялась в пределах своих районов проживания.
– Я тебе ничего не говорил, – предупредил адъютант. – По старой памяти. Завтра Сорокин с отрядом в Погорелово выезжает. – И ушел бодрой походкой занятого человека, на ходу просматривающего бумаги.
Степан двинулся по коридору в противоположную сторону, хотя ему туда было совсем не надо.
Он испугался. Степан не испытывал страха, когда выходил один на один с медведем или с матерым сохатым, только азарт. Он не боялся завалить взбесившегося быка или пьяного мужика с топором. В Гражданскую войну он поднимал бойцов, когда еще не кончился артобстрел, – выскакивал с маузером в руке и орал: «За мной, чалдоны! За нашу революцию!», и оглохшие, не слышащие себя, орущие не про революцию, а «мать-перемать» сибиряки бросались за ним в контратаку.
Степан боялся только собственной беспомощности, неспособности защитить родных и близких.
Ноги вынесли его на улицу. Как будто ноги думали вместо головы, в которой находится мозг. Василий Кузьмич мозг человеческий возвеличивал, затейливо рассказывал… Доктор! Аким и Федот, работники! Матери их всех посчитают. Раскулачивают прежде всего тех, кто имеет работников.
Степан нашел своего возницу, паренька-подростка, достал из командирского планшета листок бумаги и карандаш, дрожащей рукой нацарапал Прасковье записку, велел пареньку во весь дух мчать в Масловку, отмахнулся от вопроса о том, как сам доберется до коммуны, и от сетований на то, что конь еще «не отдохнувши».
Возвращаясь в здание окружкома, борясь с глухим отчаянием, он приказывал себе не распускать сопли, держаться строго и достойно. Степана Медведева никто не видел хнычущим просителем. И не увидят! Его задача минимум – добиться, чтобы родителям поменяли категорию. О максимуме – исключении Медведевых из списка на раскулачивание – нечего и мечтать.
«Срочно привези моих в коммуну. Раскулачивание. Немедленно!» – с трудом разобрала Парася почерк Степана. Бросила домашние дела, попросила Фроловых присмотреть за Васяткой, кинулась на конюшню, велела запрягать сани. Парасе передался страх мужа, который она верно угадала за его каракулями. Степа ничего не боится, и страх на него могло нагнать только что-то настолько ужасное, что было неподвластно ее воображению. Парася суетилась, обхватив руками живот, – она была беременна, скоро рожать. Страх поселился под сердцем, близехонько к ребенку, и почему-то казалось, что дитя не вынесет испуга, рванет наружу. Не родится, а вырвется, разрывая ее кожу в лохмотья, через пупок укатится прочь. И всю дорогу до Погорелова, свернувшись в санях калачиком, с головой укрывшись дохой, она крепко обнимала живот, уговаривала дитя не паниковать, твердила, что тятя его сильный и умный, он обязательно всех поборет. Вознице, который правил лошадью, чудилось, что Прасковья молится.
К дому Медведевых они подъехали далеко за полночь. Несколько минут колотили в ворота – за ними надрывались собаки. Наконец в оконце вспыхнул свет, потом у ворот раздался голос Еремея Николаевича, спрашивающего, кто пожаловал.
Возница был погореловский и отправился ночевать к родным. Свекор помог снохе войти в дом. Закутанная в длинный тулуп мужа, наступающая на полы и боящаяся отпустить живот, Парася спотыкалась на каждом шагу. Собаки продолжали брехать, разбудили Нюраню, работников и доктора.
– Скорее! Собирайтесь! Запрягайте! Едем в коммуну! – выпалила Парася, как только ее освободили от тулупа.
Для нее приказ мужа, написавшего книжное слово «немедленно», вместо привычного «немедля», означал, что надо торопиться изо всех сил. Но Медведевы и не подумали торопиться.
– С чего это? – спросил Еремей Николаевич.
– Степа велел. Немедленно! Раскулачивание вас.
Нюраня издала насмешливый звук «пф-ф!» и улыбнулась:
– Здравствуй, Парася! В коммуне уже здоровканье отменили?
– Простите! – повинилась Парася. – Всем здравствуйте будьте! Пожалуйста, быстрее! Поехали!
С ней степенно поздоровались.
– Как беременность переносишь? – спросил доктор. Он был уже не пьян, но еще не трезв. – Отеки есть? Почему за живот держишься? Надо осмотреть.
– Я за вами приехала! Говорю же, Степа весточку прислал, пишет – раскулачивание…
– Чего у нас раскулачивать? – подал голос Аким и шумно зевнул.
– Окромя мышей, – поддержал его Федот, – в хозяйстве другого избытка не имеется.
– Вы не понимание! – с отчаянием воскликнула Парася. – Ведь Степа! Он понапрасну не станет… Где Анфиса Ивановна?
– Известно, – пожал плечами Еремей Николаевич и дернул головой в сторону комнаты, где целыми днями валялась на постели жена.
Парася ворвалась к ней без стука:
– Вставайте! Немедленно! Тут такое, а они не верят! Степа записку прислал. Раскулачивание, вас вышлют на Кулай, надо торопиться!
Про Кулай Парася от себя добавила, но ведь было известно, куда омских кулаков ссылают – в места, про которые рассказывали такие страхи, что верилось с трудом.
– Не ори! – подала голос Анфиса Ивановна. – Научилась хайлать, как я погляжу.
Она не видела невестку с лета, но говорила так, словно расстались завечор, и власть ее, Анфисы Ивановны, над Парасей нисколько не ослабла.
– Здравствуйте вам! – пробормотала Парася, снова почувствовавшая себя запуганным воробьем, над которым кружит коршун.
Анфиса Ивановна села на кровати:
– Чуни подай!
Парасе пришлось отпустить живот, нашарить в темноте на полу короткие валенки, натянуть их на ноги свекрови.
– Пошли! – поднялась Анфиса Ивановна.
«Одетая спала, – подумала Парася. – Раньше никогда такого бы себе не позволила».
Анфиса Ивановна вышла в горницу, села на стул под образами. Выглядела она помято: лицо в отпечатках подушки, криво завязанный плат, из-под которого торчат седые спутанные волосы, несвежая одежда. Но смотрела в точности как раньше – обводила всех по очереди внимательным, колючим, все замечающим взором. Сквозь неопрятную, заспанную старуху на волю как бы пробивалась прежняя Анфиса Ивановна, чистотка и генеральша.
– Говори! – велела она Парасе. – Чего живот держишь? Не убегёт. Ну?
– Дык Степа, – растерялась Парася, покорно опустившая руки по швам, – записку прислал мне. Мол, срочно вас увозить к нам в коммуну, потому как идет кампания раскулачивания парательно-лельно… однова с коллективизацией! А у врагов-кулаков забирают все имущество, высылают семейно в Васюганский край, а там, говорят…
– Это он все тебе написал? – перебила Анфиса Ивановна.
– Нет, он кратко…
– Где записка?
Парася вытащила бумажку из кармана и положила перед свекровью. Та молча протянула руку в сторону. Нюраня подхватилась, вытащила из ящика буфета очки и вложила в ладонь матери.
Анфиса Ивановна читала одну строчку долго. Вернее, прочитала быстро, а размышляла продолжительное время. Так же, как и Парасе, ей стало ясно, что сын в большой тревоге и в страхе.
– Еремей, собирайся, бери Нюраню и уезжай! Доктор, Аким и Федот тоже прочь со двора, – велела Анфиса Ивановна.
– В коммуну? – спросила Парася.
– Нет! – отрезала Анфиса Ивановна.
– Вот ышшо! Никуда я не поеду! – воспротивилась Нюраня, для которой внезапное расставание с Максимкой было хуже острого ножа в сердце.
– Меня гонят? – дернул бороденкой Василий Кузьмич. – Но позвольте! Я тут не из милости, то есть не то чтобы…
– Я с тобой останусь, хозяйка, – сказал Аким.
– Ага, с тобой, – кивнул Федот.
Прежде покорное, войско за время фактического отсутствия командования забыло, как надо подчиняться генералу – быстро и беспрекословно. В безвластии это войско собственного ума не приобрело, а слушаться разучилось.
Анфиса встала, заправила под плат выбившиеся волосы, выпрямилась, сколько позволял окаменевший хребет, шеей хрустнула, повращав головой, и принялась кричать. Горло ее, от ора отвыкшее, извергало хриплые вопли:
– Губошлепы! Вам, пустоумным, Степиного слова мало?! Вам не ясно, что ежели я встала, то дело сурьезное?!
Она закашлялась, махнула в сторону Параси и Нюрани, те мгновенно поняли, что матери надо принести теплого взвара горло промочить, и бросились в куть.
Отпив взвара, поставив кружку на стол, Анфиса заговорила спокойнее:
– Доктор и работники своим судьбам личные хозяева. Благодарствуйте, Василий Кузьмич, за все ваши добрые дела и не обессудьте за наше невежество. Аким и Федот, вы мне нужны на час-другой, а потом вам вольная воля. – Анфиса Ивановна выдержала паузу, глядя в стол, точно подыскивала нужные слова. Подняла голову и посмотрела мужу прямо в глаза: – Ерема, спаси дочку! Ты ж не хочешь, чтобы вшивела она по тюрьмам, чтобы ее на Кулае в клочья большевики-стражники порвали-ссильничали? Не хочешь в мерзлой земле хоронить свою пташку?
– Да что ты, Анфиса, несешь?! – ужаснулся Еремей.
– Правду. Близкую правду. Другая будущность Нюрани только от тебя ныне зависимая.
– Мам-ма, ма-ма… – начала заикаться испуганная Нюраня.
– Цыть! – заткнула ее Анфиса.
Она лежнем лежала последние два года, сначала придавленная предательством мужа, потом наложив на себя епитимью за ненависть к младенцу, за страшный грех убийства внука. Теперь же почувствовала, что наказание может сбросить, снова задышать полной грудью и силы свои, далеко не исчерпанные, пустить в ход. И одновременно поняла – поздно! Прошло ее время. Ее время – то, которым управлять могла, а теперь она беспомощна против обстоятельств. Если уж Степан забоялся, то ей и паче не осилить. Но покорной кончины от нее не дождутся!
– Чего с собой брать? – спросил Еремей, подчинившийся воле жены.
– Парася помогёт собраться.
Нюраня убежала в свою светелку и рыдала все то время, что Еремей Николаевич собирал инструменты в деревянный чемоданчик, а Парася суетливо наваливала в две большие шали, расстеленные на столе, какие попало вещи. Никто никогда в ссылку в спешке не отправлялся, и что брать – не знали.
Доктор слонялся по дому, путался у всех под ногами, периодически заворачивал к буфету и прикладывался к рюмке, пока не свалился на лавку и не захрапел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.