Текст книги "Жребий праведных грешниц (сборник)"
Автор книги: Наталья Нестерова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 59 (всего у книги 68 страниц)
Елена по секрету им сообщила, что отец Василий обладает даром провидения, но не любит, когда об этом упоминают. Однако наперед знает, что к нему приведут на молитву душевнобольного или одержимого бесом, за день-два святит келью, кадит ладаном. Принимает он не всех, предвидя, что больной не излечится или человек пришел по пустяку, ради праздного интереса, отговаривается, беседой и молитвой не снисходит. К отцу Василию, старцу, приезжало много народа. Старцу было пятьдесят лет, но его фигура, облик, добросердечие оказывали такое действие, что возможность находиться рядом с ним, получить благословение окрыляла людей надеждой.
Что-то насторожило архимандрита Василия в лице Марфы, он отвел ее в сторону и спросил, не хочет ли она исповедоваться. Марфа поцеловала его высокопреподобию руку, поблагодарила и отказалась. Отец Василий не настаивал, только посмотрел на нее с жалостью и печалью.
Много лет назад Марфа исповедалась во время ночного бдения Парасеньке – мертвой, в гробу лежащей. Парася тогда сказала: «В чем твой грех, в том и спасение». Эти слова были бальзам на сердце, они прошлое оправдывали и на будущее силы давали. Как может она, Марфа, каяться перед архимандритом, не раскаиваясь?
Жизнь Елены, как и других монастырских насельниц, полностью зависела от игуменьи, власть которой была намного выше, чем, например, генерала в дивизии. Поэтому Марфа приглядывалась к игуменье Параскеве, невысокой худенькой женщине болезненного вида, но с лучистыми добрыми глазами. Матушка принимала пищу вместе с монахинями, держалась просто, но достойно. Марфе очень нравилось, что в монастыре не было схимниц, молчальниц, затворниц – Параскева не давала благословения на эти особые подвиги, считая, что насельницы должны вести добродетельную монастырскую жизнь, построенную на принципах христианской общины. Камышин говорил, что матушка – отличный организатор работ, под ее началом монастырь ремонтировался и обновлялся. Как ни крути, монастырь не монастырь, а женский коллектив, руководить несколькими десятками трудниц, послушниц, монахинь – задача не из легких. Параскева справлялась с ней превосходно.
– Хорошая игуменья, – похвалила Марфа настоятельницу в разговоре с Еленой. – А то ведь знаешь как бывает. Игуменья за чарку, а сестры за ковши.
Елена рассказала, что знала о жизни Параскевы, по кусочкам, отрывкам воспоминаний сложила, услышала от прихожан.
– Ей около семидесяти лет, может, чуть больше. Мирское имя – Юлиания. Родилась в Хустском районе, сейчас это Закарпатская область, а тогда был округ в Австро-Венгрии. Отец рано умер, и мать с двумя детьми вышла замуж за Ивана Прокопа. Настоятельниц, игумений, когда упоминают письменно, указывают в скобках фамилию до пострига, потому что имена ведь повторяются. Наша матушка – игуменья Параскева (Прокоп). Отчим был с ней добр и ласков, а мама вскорости умерла. Иван Прокоп, чтобы детей поднять, женился на женщине из соседнего села, у них родилось еще четверо детей. Юлиания от отчима и мачехи видела только хорошее. Но сама она была девочкой необычной. Серьезная не по летам, уединялась часто, размышляла, чуждалась игр. Юлиания не была замкнутой или неприветливой. Напротив! Она любила и труд, и шутку, и беседу и шла на помощь без зова, не чуралась самой черной работы или самой нудной – за лежачими стариками ходить. Она только избегала игр, пустой болтовни, сплетен, праздного злословия.
Марфа и Александр Павлович быстро переглянулись: рассказывая об игуменье, Елена-Аннушка точно хотела объяснить им свое поведение в детстве, свою отчужденность. Юлиания-Параскева едва ли не с пеленок возлюбила Бога и в служении ему видела смысл жизни. У Аннушки так быть не могло! Да и Аннушкина жизнь в отрочестве не имела ничего общего с испытаниями, которые выпали на долю Юлиании.
Елена рассказывала, что в Австро-Венгрии православная церковь была запрещена, молились тайно, православных преследовали и карали. Униатские священники, когда к ним жандармы притаскивали обнаруженных молельников, уговаривали перейти в «истинную униатскую веру». Осуждать тех, кто поддался, страшась потерять домохозяйство, свободу и даже жизнь, не наше дело. Тех, кто не согнулся, пытали страшно, униатские священники не заступались. Юлиания, еще подростком, организовала кружок девушек, они сняли сарай на краю села для молитв, стали возводить стены – строить обитель. Их раскрыли-обнаружили жандармы: избили, сорвали одежды. Полуголых, окровавленных прогнали по селу, бросили к ногам униатского священника. Он обратился к ним с «пасторским» словом: «Вы страшно заблудились, ибо православна вера шизматицка, поганска, и вы в той вере пропадете». Девушки не покорились, их, как мучеников Севастийских, вогнали в зимнюю реку и держали в ледяной воде.
Потом была Первая мировая война, осенью 1914 года русские войска пришли в Закарпатье, православие было легализовано. Но уже через три года, в 1917-м, русские войска отступили, затем революция, снова пришли «мадьярцы» – как называли местные жители венгров. И гонения, с удвоенной силой, возобновились.
– Я записала, – говорила Елена. – Однажды матушка разоткровенничалась, поведала нам, я в келью прибежала и все по памяти записала, только… немножко перевела… с местного говора на почти русский. У меня хорошая память!
Она смотрела на тетю Марфу и Александра Павловича с опаской, точно они могли заподозрить Елену в искажении фактов.
– Читай! – улыбнулся Камышин. – Что там у тебя на листочках записано?
– Это было на Крещение в 1918 году. Облава на молитвенный дом. Многие православные успели убежать, жандармы двоих мужиков и Юлианию захватили, потащили в казармы. Читаю: – «Тых двух побили и послали в сумасшедший дом, а меня зачали бить воловьей жилой с оловом на конце. Били по лицу и разбили в носу все косточки, а я стою и молчу. Один жандарм говорит: “Молчишь? Подожди, змея, будешь ты у меня плакать!” Повалил меня на пол, я упала на бок. Он вскочил на меня обоими ногами, и я почувствовала, что в боку у меня что-то хрустнуло, и я застонала. “Ага! Застонала!” – радуется. Я опять молчу. Он мне кричит: “Встань!” Я встала, молчу. Он выдернул саблю и ударил меня по голове. Рассек мне голову, кровь полилась. Все как бы закачалось вокруг меня, но я еще стою. Повели меня к студне и зачали лить воду на голову». – Аннушка прервала чтение. – Я не знаю, что такое «студня», и дальше будут слова, которые я просто записала. Я не думала, что когда-либо стану это читать. Я бы выяснила их значение…
– Дальше читай! – отняла от лица ладонь и махнула Марфа, которая слушала, мелко покачиваясь.
Елена вздохнула с благодарностью и продолжила:
– «Тут я перестала видеть и чувствовать и упала. Отнесли меня в пивницу и зарыли в песок, только голову оставили наверху. На три дня приставили ко мне сокачку, чтобы следила по зеркалу, есть ли на нем от дыхания роса. На третий день вытягли меня из пивницы и стали смотреть, жива ли я еще. Каким-то железом стали мне открывать рот и сломали зуб…» – Елена подняла голову от листочков, сочла нужным прокомментировать: – Матушка рот открыла и показала нам корешок от того зуба. И вообще она рассказывала просто, без эмоций, без оценок, как о простом течении жизни. Читаю далее. «От боли я как бы немного опамятовалась и, не глядя, ударила наотмашь, попала прямо в лицо жандарму. Так сильно ударила его моя рука, что он потом целый месяц в больнице был». Представляете? – снова остановилась Елена. – В руке полуживой девушки вдруг такая сила? Осталось совсем немного. Не устали?
– Читай, – попросил Камышин.
– «Бросили меня на носилки и отнесли к нам во двор, бросили около хаты. Ночь, темно, зима лютая. Отец мой был тогда под обогором, молился. Мы там сделали такое тайное место, где молились. Отец меня очень любил и молился о моем спасении. Обещал, что, если буду жива, он меня Богу отдаст. Кончил отец молиться, пришел до хаты, когда увидел меня, спросил: “Ты, дочь?” Понес меня до хаты, там было много деток, не показал меня, потому что лицо у меня было все в крови, детки испугались бы. Кровь из головы у меня все не унималась. Отец побежал к военному доктору. Привел его. Доктор посмотрел и сказал, что буду жить только три часа, потому что кость на голове разрублена и мозговая оболочка повреждена. Отец и все наши стали за меня молиться. И я молилась. Прошло три часа, я все живу, и как бы мне лучше стало. Тогда тот доктор стал меня лечить. В носу все косточки разобрал и сложил все снова, как нужно. Стала я выздоравливать, училась ходить. Меня увидел тот жандарм, что голову мне саблей разрубил: “Это ты, Юлиания?” Отвечаю: “Что вам еще нужно?” Он побежал к нам до хаты и удостоверился, что это именно я, живая. Жандармы думали, что я давно умерла. Тот жандарм бросил на землю свое ружье и сказал: “Уж никого не буду бити! Вижу, на ком Божья милость!”» Это он про православных, как я понимаю. Конец моим записям. Мечты матушки сбылись – она организовала женский монастырь в Липчанах. За один год, кажется, 1926-й, построили церковь, два корпуса, кухню, трапезную, ковровую мастерскую. Неустанно трудились, молитвенно-подвижнически. У Параскевы награды: крест с украшениями от патриарха Алексия… и другие… В 1947 году, когда наш монастырь был возвращен православным, Параскеву сюда, в Мукачево, настоятельницей определили, с ней часть сестер из Липчан приехала, сейчас все уже старенькие… Запечалила я вас? Тетя Марфа?
Марфа, убрав ладони от лица, смотрела в одну точку и тихо покачивалась. Она никогда не думала, в голову не приходило, что долгое лихолетье: от революции, через две войны – были женщины, которые страдали, бились, на кровавую юшку исходили не ради семьи, детей, а во славу Бога. И Марфа не знала, как к этому относиться. Потому что при выборе – Бог или дети, прочие родные и близкие, которые от тебя зависят, сомнений не было. Бога кормить не надо. Но, возможно, молитвами тех, других, женщин, вроде Параскевы, они сейчас и живы. Ведь не за собственное благополучие Параскевы молились.
Муж легким объятием остановил ее качание:
– Марфа, ты уж слишком расчувствовалась! Конечно, впечатляет. У меня, между прочим, была жутко богомольная бабушка. Я считал ее малахольной, а утверждение мамы, что бабушка Вера за всех нас отмолит, рассматривал как способ задобрить свекровь. Аннуш… Елена! Прости, никак не могу привыкнуть. Мне кажется, что не исключен вариант, назовем его, уж извини, мирским словом «карьера», что и ты когда-то займешь место Параскевы, станешь игуменьей?
Елена изменилась в лице. Точно Александр Павлович был церковным иерархом, который назначал ей непосильное послушание.
– Я-я-а-а? – заблеяла. – Я-а не умею руководить, заставлять, наказывать…
– Я только предположил, – успокоил ее Камышин. – В качестве некоего комплимента. Пошутил, если хочешь. А как тебя наказывали? – с хитрым прищуром, с затаенной готовностью учинить справедливость спросил он.
– Никак. Никогда.
Им, мирянам, не следовало и бессмысленно было объяснять, какие случаются греховные помыслы у монахинь, какие епитимьи за это накладываются. Потому что они не поймут восхищения избавления – не от греха, от подступа к нему, сладость возвращения, которая есть еще одна ступенька вверх.
– Так уж и никогда? – не поверил Александр Павлович.
– Бывало, – призналась Елена, восстановившая нормальное сердцебиение. – Вы же помните, что я поспать люблю. Пяти часов сна мне никак не хватало, на заутреню просыпала. Братья в письмах все пытали: чего тебе прислать? в чем у тебя недостаток? Я возьми да и напиши им: будильник мне нужен. Они, по доброте сердечной, прислали мне… семь будильников! Как бы на каждый день недели. В том числе и очень современные, на батарейках. Я их все завела. На без двадцати минут пять утра, без семнадцати, пятнадцати, тринадцати, без десяти. По первому проснулась – в отхожее место, лик и руки сполоснуть. Остальные-то тоже зазвенели! Я не слышала, а сестры напугались. В келью ко мне прибежали, а как усмирить будильничный хор, не знают. Две недели я свинарники чистила, будильники нищим раздала.
Эта история, смешная, мирская, подвигла Марфу спросить:
– Ты скучаешь тут? Одинока?
– Одинока? – переспросила удивленно Елена.
Ее лицо было как открытая книга: никакой тайной эмоции, скрытой мысли – все написано. Читай без очков: «Как можно быть одинокой в месте, где ты счастлива? А! Они, верно, думают, что без связи с внешним миром мне плохо. Мне совсем не плохо, но их надо утешить».
– Братики приезжали, – сказала Елена, – теперь вы, Господь уготовил. Да! Еще приезжал Юра Озеров с женой. Как только нашел меня? Мы с Юрой в одном классе учились. Он такой замечательный, добрый, смелый, настоящий защитник! И родители у него прекрасные, и сестра, и жену Свету выбрал прекрасную. Она из параллельного класса, школу с золотой медалью окончила.
Елена запнулась, и стало понятно, что Юра Озеров когда-то был для нее не просто одноклассником, а больше – возможно, Елена, тогда Аннушка, была в него влюблена. И так же ясно было, что все эти события из прошлой жизни с ее теперешней никак не пересекаются, что они за дверью, которая наглухо закрыта и открывается только потому, что ей не хватает духу отказать тем, кто стоит на пороге.
– Отец Василий несколько раз с ними беседовал, – не без гордости продолжила Елена, – вместе и по отдельности. Юра нам насос со шлангом в речку бросил. Красота! Поливай – не хочу. А ведрами-то из речки в гору носить ох тяжко. Только электричество часто отключается, приходится снова ведрами. У Юры и Светы дочка родилась! Он написал. Живая и здоровенькая! Вот счастье Бог послал!
Камышины не поняли связи между визитом Юры, шлангом с насосом и новорожденной дочкой.
А Елена не могла им рассказать, что Юра и Света приехали черные, обескровленные, дышащие, но почти убитые. Они были прекрасными специалистами и очень хорошей парой, они не видели своего будущего без детей. И Света беременела и рожала… мертвых младенцев, год за годом… уже четверых похоронили. Врачи разводили руками. Юра и Света почти до дна вычерпали надежду – способность поддерживать друг друга. Дальше была только ненависть – обвинять супруга, сохраняя собственное сознание. Ведь неясно было, чья биологическая вина в мертворожденности их детей. Они устали, измучились и подошли к краю пропасти, у которой ты уже не думаешь и не хочешь думать о том, кого любишь больше жизни.
По наитию, от безысходности, сдуру, спьяну Юра узнал адрес Ани Медведевой, «заделавшейся монашкой», как выражались одноклассники. Юра Озеров, секретарь партийной организации проектного бюро очень секретного отдела ленинградского военного предприятия, подхватил свою жену, талантливого ученого-химика, но «вечно беременную», – и рванул в Молдавию, в Мукачево. В монастырь! Всем сказали, что едут отдыхать в Цхалтубо.
Тетя Марфа и Александр Павлович ходили на службы в монастырскую церковь, и это было лучшим подарком Елене. За гостинцы, которые они привезли, племянница тепло поблагодарила, но спрятала, не отпробовав. Марфа подозревала, что Елена раздаст гостинцы сестрам и нищим на паперти после их отъезда. Общая молитва – крошечный участок, на котором их миры пересекались и заходили друг на друга, – были для Елены большой радостью.
Она, инокиня, должна была жить в ожидании, в долгой и изнурительной подготовке к благости загробного мира. Но Елена любила и этот мир: рассветы и закаты над рекой, новорожденные клейкие юные листочки весной и пожелтевшие, пенсионерские, старческие осенью, любила физический труд, подчас предельный, от которого ее тело превратилось в скелет, обтянутый мышцами, любила уроки иконописи у отца Василия – мастера, написавшего несколько великолепных икон, украсивших иконостас, и вполне по-мирски завидовала сестре Ирине, чьи художественные способности оказались значительнее, и так же, по-мирски, гордилась, что в разборе архивов украинских монастырей, свезённых в Мукачево, обошла сестру Анну, в прошлом студентку-историка.
На исповеди она покаялась отцу Василию в зависти, в гордыне, в том, что любит этот мир, а в нем пуще всего своих родных: Марфу, Александра, Дмитрия, Степана, Егора, Илью, Анастасию, Константина, Владимира…
– Ты мне до утра будешь перечислять, – перебил архимандрит.
– Еще усопшую казашку Дарагуль, наверное, не христианской веры.
– В чем видишь свой грех, Елена?
– В том, что молюсь жарче за избранных, а не за всех христиан.
– Думаешь, – вполне просто спросил ее отец Василий, – в начале своего пастырского пути я за мать свою молился так же, как за калек в госпитале? Мы ж не подкидыши. Но родным твоим только во благо будет, когда отпустишь ты их из души своей, сорвешь путы, тебя с ними связывающие. Я тебе все это перед постригом говорил?
– Да, ваше высокопреподобие!
– Почему снова повторять приходится?
– Грешна. Недостойна.
Как и Егор с Василием, Камышин и Марфа возвращались в двухместном спальном вагоне. Они, конечно, не выворачивали карманы, собирая на билеты. Александр Павлович считал, что у них с женой должны быть максимально комфортные условия. Последний раз Марфа ехала на поезде, когда возвращалась из эвакуации. Разве ее сдвинешь с места, уговоришь в крымский санаторий поехать? Она знает только один вид отдыха – труд на даче.
Камышины пожертвовали монастырю разумную сумму, а Егор и Василий отдали монашкам, которым предстояло обосноваться на новом месте, почти все деньги. Доктор физических наук и кандидат биологических продали на вокзальном базарчике свои часы, чтобы хватило на билеты и на молдавский коньяк.
Марфа и Александр Павлович пили не коньяк, а чай. В советских поездах традиционно заваривали великолепный чай, подавали его в стаканах с подстаканниками, среди которых попадались старинные, замечательной работы.
Чайные ложки звенели в пустых стаканах. Камышин читал газету. Марфа сидела, задумавшись. Александру Павловичу не понравилось ее молчание.
– Тебя что-то гложет? – спросил он. – Ведь мы обсудили: Аннушке…
– Елене.
– Елене хорошо в монастыре, она нашла свое призвание и выглядит во сто крат счастливее, чем когда была пугливым ребенком.
– Так-то так. Но что я скажу ее родителям, Степану и Парасе?
– В каком смысле? – растерялся Александр Павлович. – Они давно умерли и находятся, – потыкал он в потолок купе, – там!
– Там-то, если свидимся, вдруг заупрекают?
Жена говорила совершенно серьезно, и было заметно, что вопрос этот давно ее волнует.
– Во-первых, если там существует, – глазами показал Камышин на потолок, – то Степан и Парася, так сказать, лично убедились в существовании Бога, его власти, промыслов и руководящей роли. Следовательно, Анн… Елена состоит в штате главного командного штаба. Что родителей не может не радовать. Во-вторых, на этом и на том свете мы с тобой будем рядом, противного я не допущу. Если у тебя возникнут сложности в… разговоре со Степаном и Парасей, то я подключусь, найду аргументы.
«Сейчас она скажет, – подумал Камышин, – что я несу бред».
– Спасибо вам, Александр Павлович! – искренне поблагодарила Марфа. – Как никто умеете меня утешить, от сердца отлегло. Постель постелить, отдохнете?
– Сначала статью дочитаю, – снова скрылся за газетой и пробурчал: – Может, в загробном мире, наконец, станешь меня звать по имени и на «ты».
Степан
Он был ниже ростом братьев Митяя, Егора, Василия, и даже племянник Илюша в шестнадцать лет обогнал его. Его круглые, пятаками, глаза в обрамлении щетинки коротеньких светлых ресниц не имели ничего общего с глазами родного брата Митяя – большими, глубокими, сине-серыми, а ресницы у Митяя – пять спичек. Не по числу, а по длине, если на ресницы друг за другом в ряд уложить. Его, Степанов, нос бульбочкой не мог сравниться с мужественными шнобелями Егора и Василия. Мама Егора говорила: «Большой нос не укора: упадешь, так подпора».
И та же самая родная мама, глядя на Егора и Василия, восхищалась:
– Настоящей туркинской породы мальчики! Сибиряки!
Степан в разговоре с Митяем и Настей как-то дал волю протесту:
– Что значит «породы»? Они что? Быки? Крупнорогатые парнокопытные? Нет, если в этом смысле, то я молчу. Далее, туркинские. Мол, был у нас пра-пра-десять-пра-прадед, который привез с войны турчанку. Товарищи дорогие, господа хорошие! Надо, в конце концов, знать источники! Хотя бы художественную литературу. Откройте «Тихий Дон» Шолохова. Первые страницы. Предок Григория Мелехова привез с войны турчанку, и так далее. Какой можно сделать вывод? В каждом селе находился боец, солдат служивый, которого тянуло на экзотику, и он пер с войны жену в шароварах, по-русски – в срамных кальсонах. А какой национальности была жена Стеньки Разина, которую он за борт выкинул? Правильно! Персиянка. Далеко ходить не надо, времена изменились, а мужские вкусы сохранились. На ком женился Егор? На узкоглазенькой казашке.
Дарагуль была еще жива, и в словах Степки кощунства не имелось.
Настя как бы невзначай, желая подначить Степку, сказала:
– Марфа говорит, что ты внешности… такой… расейской…
– Мать моя родная! – патетически схватился за голову Степка и тут же сверкнул глазом меж пальцев. – А что, собственно, плохого быть истинным русаком? – Опустил руки. – Моя мама не слышала про татаро-монгольское иго. У нас половина фамилий имеет татарские корни, каких Юсуповых ни возьми. Если бы монголы покорили Сибирь, моя мама сейчас восхищалась бы, на меня глядя: «Такой славный татарчик!»
Степан мог разговаривать нормально, но обожал придуриваться, актерствовать. И тогда на свет появлялся брюзга или восторженный гимназист, жадный спекулянт или затюканный подкаблучник, бюрократ или чокнутый ученый, романтик или ханжа. В юности Степка переигрывал отчаянно.
Он вскочил, стал в позу героя из средневековой драмы: одна нога, выпрямленная, сзади, вторая чуть согнута в колене впереди, одна рука откинута в сторону, словно просит кого-то: «Молчите!», вторая рука припечаталась к лицу в знак глубокой скорби.
– О ты! – давил «рыдания» Степка. – Анастасия! Вскормившая меня своим молоком! Не в твоих ли словах я слышу презрение…
– Минуточку! – прервал Митяй его выступление. – Как это «своим молоком»? Степка, сядь, замолкни! Настя? – повернулся он к жене.
Ему, наверное, привиделось невесть что. Настя сморщилась: не хотелось вспоминать. Можно сколько угодно пересказывать кошмарный сон, но реальное страшное прошлое хочется забыть навеки.
Степан понял ее настроение и то, что переборщил, и как выйти из роли, представлял плохо.
– Да ла-адно! – махнул он рукой. – Что, Илюхе не хватило? Вон какой бугай вырос.
– И все-таки я попрошу мне объяснить! – требовал Митяй.
Настя поднялась и вышла из комнаты. Брат с гневом уставился на Степана.
– Из ложечки, – сказал Степка нормальным тоном. – Она мне из ложечки давала свое молоко. В Блокаду.
Степан и Клара в их семье – в роду, как любила подчеркивать Марфа, – выделялись энергичностью, бравурностью, способностью закружить, завертеть, заморочить, рассмешить до колик. Но у Клары фонтан бил строго вверх и орошал малый диаметр вокруг нее самой. Степка был фейерверк: озарило-украсило все видимое пространство, и еще куда-то упали несгоревшие ошметки, не исключен пожар на отдаленных территориях.
Настя говорила Марьяне:
– Если предположить, что каждый человек рождается с батарейкой… Правда здорово, что батарейки изобрели? Идешь себе с транзистором, музыка играет, новости слушаешь – фантастика! Так вот, предположим, что у каждого из нас есть батарейка определенной, личной, мощности. Клара и Степка с батарейками уникальными! Мы: тых-тых, пыр-пыр, они: у-уух! Мы бы скисли, израсходовав столько энергии за день, сколько они расходуют в час.
– Думаешь, надолго ли их хватит? – спросила Марьяна. – Ведь можно быстро израсходовать, спалить. Я видела таких людей: до тридцати и слегка за тридцать – гейзер, а потом на месте гейзера болото. А дети! Знаешь, какие бывают умники! Кажется: потенциал великолепный. А их хватает, чтобы в институт поступить, потом заурядны. Ужасно обидно!
– Стухнет ли Клара, – пожала плечами Настя, – меня не волнует. Но Степка! Он для меня… молочный сын. И я не знаю, надо ли его энергию давить, загонять обратно в батарейку. Или, напротив, дать ей вылететь.
– Мне кажется, тетя Марфа и Александр Павлович верно поступают, когда Степку в рамках держат. Александром Павловичем я восхищаюсь: заменил Степану отца. Я даже готова поверить в теорию, что люди, тесно общающиеся, искренне любящие друг друга, становятся похожи. В хорошей семье муж и жена сливаются лицами, Степка один в один Камышин.
– Марьяна! Ты походишь на Васю или я на Митю, как куропатки на орлов.
Марфа не уставала говорить сыну: «Охолони, чертяка!» Камышин твердил, что Степану надо научиться держать себя в руках.
Камышин поклялся Марфе, что ее сыновья никогда не узнают, кто их истинные отцы. И, нарушь он клятву, случился бы взрыв, Марфа погибла, а семья, род – сейчас тесно-дружный – разлетелся бы в осколках. И надо давить в себе желание, вероятно старческое, сказать Степке: «Я твой настоящий отец! Слушай меня!»
Но он хотя бы с детства Степки застолбил право называть его сынком.
– Сынок! Оглядывайся, перед кем мечешь бисер! А если тебе все равно, если только ради собственной потехи, то имеется зеркало. Кривляйся перед ним сколько влезет. Тебе хочется славы, чтобы тобой восхищались. Однако над клоуном смеются, а не восхищаются им.
В последних классах Степка слегка выправился. То ли наставления Камышина подействовали, то ли пришло время девочек по-настоящему завлекать. А девочки в шестнадцать лет не любят весельчаков-клоунов, петрушек и скоморохов. Девочкам подавай рыцарей без страха и упрека.
И все-таки на вступительном экзамене в театральный институт, на первом туре творческого конкурса Степана, читающего басню, из-за величайшего волнения, из-за нескольких бессонных ночей, сорвало – он так бесновался, описывая волка в овчарне, что только стол не опрокинул на приемную комиссию. Его приняли за шизофреника в фазе обострения заболевания и поставили «минус».
Камышину пришлось поступиться принципами и одновременно нажать на некоторые связи: пусть только допустят мальчика ко второму туру и послушают.
Степка, закованный в черный костюм, в белоснежной сорочке и с атласным бантом под воротником, читая письмо Онегина к Татьяне, покорил приемную комиссию, и ему даже, не сходя с места, предложили пройти третий тур – этюды. Изобразить льва, готовящегося вступить в схватку за тигрицу. Они так и сказали, перепутав экзотических животных: льва за тигрицу. Степка мудро не стал поправлять.
Члены приемной комиссии благосклонно улыбались, и Степка позволил себе вольность:
– Давайте я вам покажу уставшее огородное чучело?
Настя и Марьяна говорили, что чучело у него неподражаемое.
В институт Степку приняли.
Еще до окончания школы, до поступления в театральный вуз случилась история, которая изрядно напугала мать Степана и Александра Павловича, брата Митяя и Настю. Потому что история была криминальная, подсудная, уголовная, и Степке грозило провести лучшие годы жизни за колючей проволокой.
Аннушка училась в той же школе, что и Степан, но была на пять лет младше. Ей повезло, что к тому времени, когда перешла в шестой класс, учительница географии Агния Артуровна Жабко, по прозвищу Жаба, в школе уже не работала. Степан и его ровесники натерпелись от Жабы, которую нельзя было на пушечный выстрел подпускать к детям. Даже к тем, что сидят в колонии для малолетних преступников, хотя в колонии юный криминальный контингент с Жабой, наверное, расправился бы. Среди детей рабочих и служащих Петроградской стороны таких смельчаков, кроме Степана Медведева, не нашлось.
Лет пятидесяти, высокого роста, с выпирающим животом, на котором лежал внушительный бюст, Жаба походила на большой цилиндр с ногами-тумбами. Сверху на цилиндр была поставлена голова без шеи, прическа – кичка – напоминала вторую голову, поменьше. Длинный нос клюнул почти до нижней губы. Впрочем, губ у нее не было, вместо рта – кривая щель в презрительном изгибе. Много лет спустя Степан, увидев у дочери в книжке про Карлсона иллюстрацию – фигуру фрекен Бок, воскликнет: «На Жабу похожа!»
Жаба входила в класс, и тут же возникало ощущение, что она источает злость огромной силы, почти материальную, как невидимый газ, от которого становится тяжело дышать. Многие учителя повышали голос, но когда орала Жаба, становилось по-настоящему страшно, будто она вот-вот вопьется в тебя зубами, сожрет или порвет на куски своими когтистыми крокодильими лапами. Повода для приступа ярости Жабе не требовалось, она могла придраться к чему угодно: робкую улыбку обозвать насмешкой, заикающемуся от волнения ученику вчинить обвинение в издевательстве над педагогом. Стрижка у мальчика, пробивающиеся усики, кружевной белый воротничок на форменном платье девочки или якобы подкрашенные губы – все могло стать толчком. У Жабы чесались руки, это было заметно и страшно. Не таким уж болезненным было Жабино рукоприкладство. Она могла отвесить оплеуху мальчику, который списывал на контрольной, могла за ухо вытащить к доске девочку, которая перебрасывалась с кем-то записками. Страшным до дрожи было ожидание наказания.
Жаба всю школу держала в кулаке. Ее боялись и дети, и взрослые: учителя, завуч, директор, сотрудники РОНО. Жаба владела всем арсеналом демагогических приемов и строчила кляузы пачками. С этой мымрой нельзя было связываться, вступать в конфликт – иначе увязнешь, сожжешь нервы и проиграешь. Она уже не одного борца схрумкала, не подавилась. Жаба не была членом партии, несколько раз пыталась прощупать почву, вступить. Ей дали понять: не пройдет, забаллотируют. Это делало честь школьной партийной ячейке, потому что Жаба с партийным билетом – это чума.
Она говорила о себе: «Я как педагог с тридцатилетним стажем…» Марьяна однажды рассказала, что определить хорошего учителя в старших классах просто: какую профессию выбирают выпускники, на какие факультеты поступают, тот учитель и хороший. Сильный математик – поступают на математические факультеты, химик – строем на химфак, отличный литератор – валом валят на филологический. За три десятка лет работы Жабы ни один из ее учеников не выбрал географический факультет. Ненависть к учителю перекладывалась на предмет. Стены в мужском и даже в женском туалетах не успевали отмывать от проклятий и скабрезностей в адрес Жабы.
Семнадцать-восемнадцать лет – возраст первых любовей, романов, писания стихов и гуляний до полуночи. Жаба с особым удовольствием напирала на «всю эту грязь, что сидит у вас в голове»; сексуальные мотивы были ее излюбленными. Фаворитов у Жабы не имелось, но все-таки для публичного издевательства она не выхватывала ребят, чьи родители занимали руководящие должности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.