Текст книги "Жребий праведных грешниц (сборник)"
Автор книги: Наталья Нестерова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 68 страниц)
Враки! Все картины с прекрасно печальными лицами враки! В отчаянном, безысходном горе человек безобразен. Понимает ли это Митя, ведь он художник?
Не понимает, просто очень испугался.
– Мама? Мама?
– Отходит моя сестричка Парася, – сказала Марфа. – Вы вот что, Настя, напиши письмо.
– Кому?
– Вроде бы от Васи, что он Егорку нашел.
Как ни сожалели дети, Митяй и Настя, что умирает хорошая добрая тетя Парася, какую они бы ни испытывали беспомощность, как бы ни желали облегчить страдания Марфы, врать они не хотели.
– Мама, – мягко проговорил Митяй, – ты всегда учила меня говорить правду, а за неправду лупила. Я понимаю твое желание…
– Ничего ты не понимаешь! – скривилась досадливо Марфа. Как человек, у которого нет сил и желания объяснять свои поступки. И только прорывается досада: прошу – сделай, доверяешь – сделай! Разве я часто прошу идти против истины? Я объясню потом, а сейчас мне горько от твоего протеста, отдающего недоверием.
Два года назад Настя, не раздумывая, ополчилась бы на Митяя, заткнула бы его, заставила слушать Марфу, которая небывало страдает. Но Настя пожила в Сибири, впитала (пусть еще не до конца) науку не подрывать авторитета мужа, не перечить ему на людях или когда он нервно возбужденный, а исправлять его, свою политику внедрять в иных благостных интимных обстоятельствах.
– В самом деле, Марфа! – сказала невестка. – Почему ты думаешь, что сейчас тете Парасе требуется ложь? Отказать человеку в правде и справедливости, когда он уходит, возможно, преступнее…
– У-у-у! – Марфа стояла у бревенчатой стены и с размаху била по ней затылком.
Раз, второй, третий… На затылке под платком у Марфы был узел волос, и звук получался глухой, не страшный. Это не походило на капризно-истерический припадок – желание любыми способами добиться своего. Это как бьют человека по спине, чтобы вылетела из дыхательного горла застрявшая хлебная корка. А тут человек сам пытается снова дышать.
– Правда? – замерла Марфа. – Где правда? Любви моей, детей рождений? Правда – это грех! Справедливость говоришь, Настя? По справедливости мне бы сейчас сердце вырвать, – растопырив, скрючив пальцы, вцепилась себе в грудь Марфа, – да вставить его Парасе! Мое-то стучит как железное. Была бы самая справедливая справедливость.
– Мама! – начал Митяй.
– Заткнись! – рубанула воздух Марфа.
– Чурбан! – повернулась к мужу Настя. – Пошел ты к черту со своей сибирско-куртуазной наукой!
– С какой моей наукой? – вытаращился Митяй.
– Марфа, что писать? – спросила Настя.
– Сама сообрази.
Они стояли у кровати Параси: Аннушка, Степка, Марфа, Настя, Митяй с Илюшей на руках.
– Прощайте, мои любезные! – с тихой улыбкой проговорила Парася. – Извините!
– Погодь! – остановила ее Марфа. – Мы к тебе с радостной новостью. Настя, читай.
– Письмо, от Василия, – заикалась и мяла в руках листок Настя. – могу все прочитать, но главный смысл – нашелся Егорка, жив-здоров, у них все в порядке.
– О-ой! – освобожденно простонала Парася и закрыла глаза. – О-ой!
Она умерла с улыбкой на губах. Последние путы, державшие ее на земле, порвались.
– Аннушка, Степка, идите во двор, – велела Марфа.
– Мама спит? – спросила Аннушка.
– Идите! – повторила Марфа.
– Она… – начала Настя, когда дети ушли.
– Кончилась, – ответила Марфа, – скончилась моя сестричка. За бабкой Агафьей сходите и тетей Катей, они других женщин позовут, родным обмывать и обряжать покойницу не положено. Митяй, насчет гроба распорядись.
Настя и Митяй вышли на крыльцо, переговариваясь. Она пойдет за бабами, а он к деду Федору гроб сколачивать.
От калитки бежала почтальонша Верка, ее велосипед валялся на улице, даже не прислоненный к забору.
– Парася! Парася! – кричала Верка. – Телеграмма! Из Москвы! От Василия! Нашелся Егорка!
Она затормозила у ступенек. Митяй и Настя смотрели на нее сверху вниз с таким изумлением и оторопью, слово не русским языком радостную весть донесла, а на китайском промяукала.
– Вы чего? – спросила Верка. – Где Парася?
– Умерла, – ответила Настя.
– Она уже знает, – сказал Митяй. – Знала, – поправился он.
Церковь в Погорелове открыли через несколько месяцев после начала Войны. Епархия прислала священника. Батюшка Павел был очень молод, бороденка куцая, но, по общему мнению, старательный и ответственный, голос имел не басовитый, но зычный. Попадья – матушка Елена – совсем девчонка. Поговаривали, что отец Павел женился второпях – неженатому бы приход не дали, а приходы открывались повсеместно, священников не хватало. Как бы ни женился, главное – счастливо. Матушка уже ребеночка родила и вторым ходила.
Настя в блокадную зиму видела много трупов, но покойников все-таки боялась. Когда умерла мама, Настя была так слаба, что на страхи не находилось сил. Несколько смертей случилось за то время, что жили в Погорелове, Настя приходила в дом покойного, выражала соболезнования и старалась не смотреть на гроб, в котором лежал мертвец.
Марфа сказала, что похоронят Парасю по чину, благо безбожники одумались, храм открыли. В чем состоит «чин», Настя не представляла, Марфа ни её, ни детей из дома не отослала. Степку-то и не выгнать, а она, Настя, удрала бы, да неловко. Аннушке-то, заикнулась Настя, может, не стоит присутствовать? Пусть будет, отказала Марфа, запомнит, как мать провожали.
Женщины обмывали и обряжали тетю Парасю за занавеской. Бормотание молитв чередовалось с вполне здравыми комментариями. Если принять за здравость разговоры с покойницей. «Вот и чистенькая ты у нас, Парасенька! Славно мы тебя убрали, как невесту. Осталось только босовики надеть».
Настя знала, что босовики – это сшитая из белого холста в несколько слоев обувь покойника. Что белую тряпочку к вешнему углу дома прибили, чтобы душа тети Параси могла в течение сорока дней прилетать и вытирать слезы. А рядом с гробом будет стоять чашка с водой – чтобы душа могла умыться. Как только тело вынесут из дома, лавку перевернут, положат камень – серовик. Он будет находиться в доме шесть недель – чтобы новых покойников в доме не появилось в ближайшее время.
Степан с дедом Федором внесли гроб и поставили на лавку.
Одна из женщин принюхалась к дереву, поковыряла его ногтем:
– Не из осины?
– Обижашь! – всплеснул руками дед Федор. – А то мне неведомо, что осина иудино дерево!
Марфа положила в гроб кудели, накрыла белой простыней, потрогала ладонью:
– Не жестко ли? Настя, как думаешь?
– Э-э-э… – только и смогла проблеять Настя.
Кому жестко? Покойнице?
Тетя Катя, сестра тети Параси, положила в гроб подушку в красивой, с кружевами и прошвами наволочке.
– Не туда, – сказала Марфа, – тут ноги, надо, чтобы лицом к иконам.
Марфа и Митяй вынесли тетю Парасю и положили в гроб, все это время звучали молитвы. Покойницу заботливо укрыли саваном, на сложенные руки положили икону.
– Не так, – опять не понравилось Марфе. – Ликом Богородица должна на Парасеньку смотреть.
И снова заунывные молитвы, перемежающиеся деловыми распоряжениями.
– Не дави, – сказала Аннушка Насте.
– Что? Извини!
Настя прижимала к себе девочку все сильнее. Аннушка, пугливая до крайности, сейчас почему-то не выказывала страха. А Настя задавалась вопросом: сколько еще продлится этот «чин»?
– По умершей дочери причет, – попросила Марфа бабушку Агафью, – помните?
– Как же!
И затянула нараспев:
Ой, да ты моя донечка!
Ой, да ты моя милая!
Где ты, моя красавица?
Куда делась пташечка?
Да за што же ты на меня обиделась?
Да за што же ты рассердилась?
Ой, да зачем же ты меня покинула,
Сироту-то меня горе-горькую?
Кому я теперь пойду?
Кому печаль мою расскажу?
Ой, да ты моя донечка…
Женщины плакали, мужики шмыгали носами.
– Зови мужиков, – сказала Марфа сыну. – Выносите гроб, ногами вперед.
У дома, оказывается, стояла телега, на которой привезли гроб, на ней же гроб, уже с покойницей, отправился в церковь. Марфа сказала, что проведет в храме ночь, во всенощном бдении, и чтобы они явились в церковь утром – на литургию и отпевание. Настя и Катя пусть займутся приготовлением поминок, без роскошества, но блины и кисель – обязательно. Блины – на маленькой сковородке печь.
Марфа отдавала распоряжения явно через силу. В черном одеянии, с черным платком на голове, с почерневшим лицом – сама как покойница.
Ночью, прижавшись к мужу, Настя шептала:
– Ты читал повесть Гоголя «Вий»? Там бурсака Хому Брута заперли на ночь в церкви читать отходные молитвы, а в гробу лежала ведьма, к ней всякие чудовища сбегались.
– Что ты несешь? Тетя Парася – ведьма?
– Нет, конечно. Но каково твоей матери одной сейчас ТАМ!
– Спи, не выдумывай!
– Обними меня покрепче.
ТАМ, в храме, Марфе было очень хорошо. Женщины по очереди читали псалтыри. Особенно славно удавалось псалмопение Степаниде-поповне, дочери отца Серафима, погореловского батюшки, отслужившего в их приходе лет сорок и арестованного в тридцать седьмом году, когда церкви закрывали.
Ближе к ночи, поблагодарив женщин, Марфа отправила их по домам. Наведался отец Павел с матушкой Еленой. Предложил совместно всенощную служить. Марфа с благодарностью отказалась, хотела наедине с сестричкой побыть. Поп с попадьей сразу не ушли – почитали псалтыри. Павел читал справно, а Елена спотыкаясь, заметно было, что к святым текстам не приучена.
Наконец, они ушли, Марфа осталась одна. В пустой темной церкви. Гроб. В ногах его стоит клирос, на котором лежит Псалтырь, освещаемый единственной свечкой…
Марфа прожила на белом свете почти пятьдесят лет, но никогда в ее жизни не было дня или ночи, наполненных абсолютной благостью – как эта всенощная в ночном храме. Она, стоя, читала Псалтырь за клиросом, буквы при слабом свете расплывались, но многие тексты она помнила наизусть. Уставала, садилась на табурет рядом с гробом, разговаривала с Парасенькой. Марфа рассказала ей всю правду, покаялась в грехах. Что дети ее не от законного мужа Петра. Митяй – от свекра, Степка – от Камышина. А Петра она убила в Блокаду, подушкой придавила, а потом на улицу выволокла и бросила… как собаку. Нет прощения, грехи ее неискупаемы…
Парася, мертвое тело, лежала в гробу каменно-молча. Но Марфе казалось, что дух Параси витает тут же: утешает, ласкает, успокаивает, даже шутит.
– Если бы меня за Петра выдали, – хихикнул дух, – я бы сбежала на следующий день после свадьбы. Хоть на шахты, хоть на тракт, хоть к черту лысому.
– Не вспоминай его в храме, – попеняла Марфа. – Заболталась я. Почитаю еще тебе…
В детстве богомольная мать постоянно заставляла Марфу читать святые книги, зубрить. К юности Марфа эти книги возненавидела. А сейчас тексты старославянской напевности ложились на сердце в возвышенной благости.
– Про Егорку мы тебе соврали, – призналась Марфа, в очередной раз опустившись на табурет. – Но все правда оказалась, телеграмма пришла.
– Я знаю.
– По лицу твоему, улыбке последней я не поняла: поверила ты или на наше лукавство улыбнулась?
– А вот теперь мучайся и думай! – снова хохотнула Парася. – Про себя и Степана расскажи.
– Дык нечего! Оно как заноза в сердце, не вытащишь, токма вместе с сердцем.
Однако Марфа рассказала и получилась длинная история: как увидела его и влюбилась навечно, а ее за Петра выдали. Как страдала, ловила каждый момент, чтобы на ненаглядного исподволь полюбоваться, как радовалась каждому его доброму слову, подарку, что из города привозил, как люто завидовала Парасе, возненавидеть хотела, да кто ж способен таку божью птаху ненавидеть? В петлю полезла, свекор вытащил, ребеночком наградил…
Они вспоминали, как ходили беременными, как свекровь доктора Василия Кузьмича привезла, как рожали и деток пестовали…
– Марфа, сейчас свеча погаснет, – сказал дух Параси, – смени! И почитай мне еще, пожалуйста!
– Почитаю, милая, почитаю, моя касаточка!
Утром, придя в храм, Настя и Митяй не узнали Марфы. Вчера это была замотанная в черное старая хмурая монашка. Сегодня, в тех же одеждах, – ясноликая женщина, с лучистыми глазами! Как будто в жутком ночном храме не гоголевские монстры шабаш правили, а чистые ангелы летали.
Во время заупокойной службы Марфа попросила детей:
– Креститесь!
– Мы комсомольцы, – негромко отказался Митя, – в Бога не верим.
– Я пионер! – подтявкнул Степка.
– Вы крещеные! Православные! – печально упрекнула Марфа. – Поди руки не отвалятся от крестного знамения, а Парасенька порадуется. – Наклонилась к Аннушке, взяла ее ручку: – В горсту три первых пальчика, моя милая, а мизинчик и безымянный прижми. К лобику пальчики – для освящения ума, к чреву, к животику – для освящения чувств, теперь к правому плечику, затем к левому, чтобы освятить наши силы телесные. Мамин дух порадуется! Как хорошо Аннушка крестится!
Когда они шли за гробом на кладбище, Митяй не сменялся, а остальные по очереди несли, тяжело и далеко было идти, а мужики одно название. Марфа вела за руку Аннушку. Девочка нисколько не пугалась, несмотря на причитания и плач в скорбной колонне, задавала вопросы про «мамин дух».
Марфа спокойно и доходчиво объясняла. Настя и Степка прислушивались.
– Как человек умрет, дух из него вылетает. Мы поэтому в доме зеркало закрыли, вдруг маминому духу не понравится свое отражение.
– Мама красивая и хорошая!
– Очень хорошая! Полетает ее дух, полетает, а на сороковой день вознесется на Божий суд. Это как экзамен в школе, только две оценки, плохая и отличная. Плохих людей, что при жизни зло творили, Бог в ад отправляет, там они мучиться будут за грехи свои. Хороших – в рай.
– Как санаторий, где Митяй был? – спросил Степка.
– Навроде, – согласилась Марфа. – Аннушка, устала? Понесу тебя.
– Я сам! – вдруг дернулся Степка. – Полезай ко мне на спину, Аннушка.
На кладбище снова были молитвы, поп с кадилом.
– Не за себя, Господи! – услышала Настя, как бормочет Марфа. – За невинных и безгрешных, за спасение их душ…
Она точно извинялась перед Богом. Который не существовал, конечно.
На обратном пути Настя думала о том, что вся эта ритуальность: омовение, обряжение, укладывание в гроб с мягкой подстилкой, всенощные бдения, бесконечные молитвы – возможно, имеют глубокий смысл. Как выражение скорби и памяти по умершему человеку. То есть нечто потребное живым, а не мертвым.
Она вспомнила: стоит у окна и смотрит, как санитарная бригада из окон противоположного корпуса выкидывает на улицу трупы женщин, детей, стариков. Звука нет, немое кино. Через окна распахнутые выбрасывают, значит, никого живых в квартире не осталось, выстудить комнату не страшно. Потом, уже на улице, санитары в длинных резиновых фартуках берут мертвых за руки-ноги, чуть раскачав, бросают в кузов грузовика с распахнутым бортом. Звука нет, но она его слышит – глухой, как если бы дрова кидали…
Кто оплачет всех тех людей, погребенных в общей яме?
Повторения у Митяя припадков боялись все: Степка не без интереса увидеть, как брат корчится, Марфа с обреченностью – Божья воля. Настя была уверена, что ее страхи самые жуткие. Она начиталась про эпилепсию. Она не представляет жизни без Митяя. И речь даже не о ней, пусть даже ее не будет: этот великолепный человек, по-сибирски – могутный, не должен сгинуть в эпилептическом слабоумии.
Интуитивно, не осознанно, без тактических и стратегических планов она нашла правильный стиль поведения. Помогли природные чувство юмора и артистичность, способность перебороть страхи, насмеявшись над ними.
Носилась по горнице: от кути в сени, где стыл жидкий по военному времени студень. Туда-сюда. От Илюши в люльке до печи, в которой томилась картошка. Митяй сидел за столом, что-то чиркал на огрызке бумажки, пытался рисовать. У него не получалось, хмурился. Он работал сегодня часов десять. По сравнению с эпилепсией утерянная свобода художественного творчества может стать для него бо́льшим горем и разочарованием. Но сначала давайте приструним эпилепсию.
– Муж! Митяй! – в пробежке позвала Настя.
– Что? – поднял голову, брови к переносице сбежались. – Воды принести?
– Нет, милый! – застыла перед ним Настя. – Только хотела спросить, не ритмично ли я сную? Туда-сюда, туда-сюда, – Настя вправо-влево как марионетка подергала головой. – Вдруг у тебя припадок случится? И ты…
Она скривила шею, вывернула к потолку голову, закатила глаза. Рот открылся, губы поехали вниз, руки и ноги задрыгались.
Митяй изумленно смотрел на жену, карикатурно изображающую припадок.
Застыла, скосила на него глаза:
– Ты не собираешься выдать нечто подобное?
– Издеваешься? – задохнулся Митяй. – Над больным человеком…
Он впервые назвал себя больным, и Настя не растрогалась, не дала слабинки.
Перестала дрожать и вернула лицу нормальное выражение:
– Да-а ла-адно! – простецки затянула. – Больно-о-ой нашелсси! Как на вечерках с каждой бабой-девкой и неизвестно кем отплясывать, так он здоровый!
– Ты ревнуешь? – рассмеялся Митяй.
– Вот еще! – изящным жестом играющих пальцев Настя стряхнула со лба несуществующую прядь. – Я? Помилуйте! Женщина, у которой не переворачиваются блины, права ревновать не имеет.
Марфа как-то, возвращаясь домой с фермы, чтобы несколько часиков передохнуть – отел начался, распахнув калитку, застыла при виде картины.
Митяй выскакивает из дома, за ним Настя с полотенцем в руках. Оба в чунях – коротких валенках-катанках, но по верху сын и невестка раздетые: она в легкой юбочке и кофточке, он в своем летне-армейском. Застудятся, на дворе мороз.
Настя догоняла и лупила полотенцем Митяя, он свалился в сугроб, заграбастал жену. Кувыркаются, хохочут…
– Варнаки! – нависла над ними Марфа.
– А-а-а! – хохотала Настя. – Ироды!
– Переселенцы! – вопил Митяй.
Марфа растерялась. Почему обзываются? Но рассуждать недосуг – дети раздевши, а мороз ядреный.
– Чтоб я вас! Геть домой, колодники!
Настя отбилась от мужа, поднялась:
– Новое понятие. Колодники – это, вероятно, каторжные. Геть? Нечто украинское.
– Дык у нас под каждым кустом по хохлу-переселенцу, – почему-то оправдывалась Марфа. – Навтыкали своих слов. Митяй! Ты чего валяешься?
– Марфа! – обхватив плечи, кляузничала начинающая дрожать на холоде Настя. – Он прикинулся, что у него приступ! Упал и принялся изображать судороги. Как будто я не могу отличить настоящий приступ!
– Не можешь! – Митяй вскочил, подхватил жену на руки и понесся в дом. – Не можешь!
«Дети, – думала Марфа. – Чисто дети, хоть и сами родители. Хоть и пережил каждый испытания – не пошли, Господи, доброму человеку! Детское в них не перебесилось».
Марфа не обращалась к Богу лет тридцать, может, больше. У нее с Богом были сложные отношения. То есть она, конечно, понимала, что «отношений» быть не может, кто она и кто Бог. Много лет назад она разуверилась не в факте Его существования, а в Его справедливости, милосердии. Сама не заметила, как в Блокаду к Господу обращалась – к кому-то ведь надо было призывать, не к политбюро же. Это было как скуление под дверью выброшенного щенка. Не откроют, дык хоть услышат. После смерти Параси нашла для себя оправдание: «За себя никогда не попрошу, Господи! Но услышь мои молитвы за других!»
Припадки у Митяя не повторялись. Настя, как могла, старалась уберечь мужа от провоцирующих ситуаций.
Скотник Юрка рассказывал бабам:
– Какое у Медведевых-ленинградцев обращение! Прибегаю к ним заутре: «Пожар! Горит анбар Сивцевых, а там рига колхозная рядом, надо уберечь…» А Настя мне: «Тише, Юрий! Я понимаю, что пожар, караул, но вы можете внезапно разбудить моего мужа!» Дык я ж за тем и прибёг! И тут она, бабы, умереть не встать, присаживается к спящему Митрию и начинает с ним мур-мур, мур-мур. Кто у нас так сладко спит? А кто у нас щекотки боится? Под рубаху ему ручками забралась и давай шшикотать-поглаживать! Чтоб я так жил! Меня как супруга будит? Тычками да пинками: «Хватит дрыхнуть, ирод!» А тут! Эвонде-ка! В кино не увидишь, чисто королевские нежности.
Юрке, как и его слушательницам, было невдомек, что Настя боялась внезапного пробуждения Митяя, которое способно вызвать приступ.
Отношение в селе к Насте было противоречивым. Слабосильная и неумелая – ладно, ведь городская, чего с них взять. Опять-таки не хнюлется, не ноет, не жалуется, больной не прикидывается, как может тянет крестьянский труд. Шутит непонятно. Их шутки грубы, но веселы и просты. А у Насти – с подковыркой, не сразу разберешь, а то и вовсе не поймешь. Не тараторка, с культурными понятиями поведения, а на собрании в школе выступила – глаза не знали куда деть. Мы, говорит, все должны Ирине Сергеевне, учительнице, заявить, что ее пристрастие к спиртному дурно влияет на учебный процесс. Оно правда – пьет учительница. Тому обстоятельства: муж на фронте погиб, сын от воспаления легких помер. Но разе можно в лицо и при людях? Насте указали, она настырно: если каждой из нас соболезновать, то погрузимся в бесконечный плач. Учительница-то пить бросила, а Настю возненавидела, не допускала в школу – пусть Марфа по поводу своего сына Степана Медведева ходит. Марфа над Настей – как орлица, любого заклюет, кто только посмеет криво на невестку глянуть или слово недоброе сказать. В этом Марфа переплюнула даже свою свекровь, покойную Анфису Ивановну. Та хоть и не давала невесток в обиду, но держала их в кулаке. Настя же у Марфы в положенье прынцессы. В том нет Настиной вины, однако ж и есть. В правление, на легкий труд Настю перевели: понятно – грамотная, с образованием. А их дочери-то на тяжелом труде!
– Не вписываюсь я в деревенское общество, – жаловалась Настя Марфе.
– На всех не угодишь.
– Они говорят – срам, что я называю тебя по имени и на «ты». Взро́щена я, мол, неправильно. А кто меня взро́стил? Ты! Но при этом я прынцесса, а ты вся из себя идеальная.
– Не забивай голову ерундой, все равно их не исправишь. Мало нам проблемов?
– Проблем. Митя прав, ты утрачиваешь культурную речь. Марфа! – капризно, как в детстве, кривила губы Настя. – Почему, в отличие от меня, они Митю с распростертыми объятиями? Чего ни коснись: в кузне, на лесозаготовке-пилке-столярке – на любой работе, везде Митрий Медведев опорный мужик.
– Дык он коренной сибиряк, свой, а мужиков по пальцам.
– Я своей никогда не буду?
– Дети ваши могли бы… Только не надо. Война кончится, вернемся в Ленинград, там ваше место жизненное. Настя, скажи мне, ведь хорошо, что у Митяя припадков нет? Может, и не будет больше?
– Надо надеяться.
– А чего ж он бирюк-бирюком? Хмурый, не подступись?
– Он писа́ть не может, то есть рисовать.
– Как жа? Ведь, похоже, Парасю умирающую нарисовал, потом порвал, не успела выхватить.
– Нет, это все не то.
– К чему душа лежит, к тому и руки приложатся. Ты бы поговорила с ним, успокоила?
– Я пыталась, не получается.
– Момент подгадай.
– О! Эта вековая наука сибирячек – подгадать момент. Почему-то сибиряки-мужики совершенно не подгадывают моменты в отношениях со своими избранницами.
Насте было слегка досадно, что разговор от ее тревог перешел на проблемы мужа. Редкая удача – они с Марфой одни в доме.
Настя, как в детстве, подлезла к Марфе под мышку, устроила голову на ее большой теплой груди, обхватила за талию:
– Ты кого больше любишь: меня, Митяя, или Степку, или Илюшу?
– Ну, не дура ли такое спрашивать?
– Дура, дура, – быстро согласилась Настя. – Отвечай по правде.
– Пусть… тебя…
– Врешь!
– Каждого по-своему…
– Кого сильней?
– По силе одинаково. А душевной трепетности – Илюшу, он самый беспомощный.
В горницу влетел Степка.
– Вы чего обнимаетесь? – Не получив ответа, затараторил: – Там Аннушка, она ж у нас пугливая, я хотел ей силу воли воспитать, на сосну уговорил залезть, она спрыгивать не хочет в сугроб, пищит, ствол обхватила и как котенок.
– Варнак! – подхватилась Марфа.
– Каторжник, как его?.. Колодник! – ругалась и мчалась на двор Настя, на ходу срывая с вешалки тулуп.
Ей удалось вызвать Митю на разговор в бане. Ах, какая это была баня! Одним посчастливилось, последним – никто очереди за ними мыться не ждал. На полу в предбаннике еловые ветки накиданы, поверх них холстина. Из парилки – на эту пахучую перину. Распаренные, голые, молодые, влюбленные…
– Марфа утверждает, – говорила Настя, лежа на спине, глядя на низкий темный бревенчатый потолок, – что есть намоленные иконы и церкви. Это где в течение долгого-долгого времени люди раскрывали душу в чистых устремлениях, покаяниях и молитвенных просьбах. Теперь возьмем эту баню. Ей лет триста, пусть пятьдесят. Елочки на полу, простынка поверху, молодые супруги…
– А! Ха-ха-ха! – гоготал Митяй. – Банька-то на… на… наегоренная!
– Фу, пошляк! А еще художник! Человек искусства!
– Я не художник, – посерьезнел Митяй. – И никогда, наверное, им не стану.
Настя повернулась на бок, положила голову на согнутый локоть:
– Так, так, продолжай!
– Точка, продолжения нет. В парилку до или после?
– Уймись, неугомонный! И послушай мудрую женщину.
– Где здесь мудрая женщина? – повертел головой Митяй.
– Перед тобой. Молчи, пожалуйста! И руки свои шаловливые убери! Ты пока ничто! Даже школы не окончил, не говоря о Художественной академии. Конечно, ты талантлив и хорош собой до умопомрачения. Сноска: если Аленка Соболева продолжит куры тебе строить, то я ей зенки выколю! Вилкой! Ты работаешь как проклятый бизон…
– Тут нет бизонов.
– Пусть как бык. Буян Третий. Здесь почему-то быкам, точно царям, номера присваивают. У тебя было три контузии, руки дрожат.
– Не в руках дело. Понимаешь, между тем, что я хочу изобразить и что выходит, – пропасть.
– Это нормально! – воскликнула Настя. – Извечное противоречие творца: разрыв между замыслом и воплощением. Художники, не в пример тебе, извини, освоившие техники, которые тебе в кружке Дома пионеров преподнести не могли, и твой этот художник, которого мама нашла… Морочил тебе голову художественными стилями, кубистами-символистами, но азбуке изобразительной не учил. Как, скажи, человек, пусть гениальный мелодист, может записать музыку, если не знает нотной грамоты?
– Сравнение не точное.
– Не увиливай! – Настя села, скрестив ноги по-турецки. – Ты, то есть мы, должны идти и сражаться, добиваться и побеждать!
Она поймала себя на том, что от волнения говорит штампами, высоким патетическим стилем. Но совершенно не ожидала ответа, который услышала от мужа.
– Это в точку!
– Что? – не поняла Настя.
Митяй сел, прислонился к стене:
– Я… такой… рохля, мямля… нет у меня…
– Чего-чего у тебя нет?
– Вот брат Васятка. У него есть цель, и он к ней идет. Думаешь, ему просто, безногому, да еще и с Егоркой в придачу? А он сдает экстерном в университете. Или мой дед Еремей. Он был, как говорят, талантливым резчиком, но ненавидел крестьянский труд. Завтра в поле выходить, плуги не чинены, а Еремей сидит досточки вырезает. Я так не могу.
– Ты бежишь на помощь по первому зову, – кивнула Настя. – Точнее, к тебе все бегут по любому поводу. Но ведь сейчас война.
– А у Васьки не война? А дед Еремей? Коренной сибиряк, не переселенец, он хорошо знал, что весенний день долгую зиму кормит. Я плохо объясняю! Мура какая-то! Пошли мыться, – поднялся Митяй.
– Хорошо, что у нас сын, – сказала Настя задумчиво, не сдвинувшись с места.
– Почему? – удивился Митяй.
– Мужикам проще живется, они ловко устроились. Можешь представить себе бабу, у которой в хлеву ревет недоенная корова, вымя вспухло, чуть не лопается, корова дико страдает, а баба сидит себе, гладью вышивает, стежок за стежком накладывает, нитки подбирает, чтобы цвет неба заиграл. Это будет не баба, не женщина, а ехидна. Кстати, у почтальонши Верки я видела работы ее матери – картины гладью, абсолютные шедевры. Знаешь, как про таких, как ты, здесь говорят? Каждому добрый, а себе злой.
В уличную дверь заколотили.
Степка:
– Митяй! Эй, Митяй! Мамка прислала. Вы там не угорели?
– Угорели! – крикнул Митяй в ответ. – Передай, что скоро придем. Я мыться, – сказал он жене и распахнул дверь в парилку.
– Митя!
Остановился, не оборачиваясь, спросил:
– Ну?
– Спинку потереть?
Обратной дорогой домой, уже подошли к калитке, Митяй успокоился. Как и брат Василий, он не переносил душекопания – «психологию».
– Я хочу тебе сказать, – остановилась Настя. – Как женщина, как простая баба…
– Вот стою я перед вами, простая русская баба, мужем битая, попами пуганная, врагами стрелянная…
Это были знаменитые слова героини Веры Марецкой из фильма «Член правительства».
– Именно. Говорю от имени баб и членов правительства. В базарный день, при большом выборе, за одного Дмитрия Медведева трех Василиев Фроловых дают! Пусти, загородил! – оттолкнув мужа, первой шагнула за калитку Настя.
В январе 1944 года была снята блокада Ленинграда, а уже в феврале Медведевы получили вызов от Камышина. Это была справка о том, что они проживали в Ленинграде и имеют жилплощадь, на которую могут вернуться. Уехать они смогли только в марте, потому что для въезда в Ленинград требовался пропуск, который выдавало Омское НКВД, а оно выдавало пропуск только при наличии соответствующего разрешения Ленгорисполкома, а Камышин забыл упомянуть Аннушку, без которой Марфа не сдвинулась бы с места.
Нервная бюрократическая волокита, обмен телеграммами тянулись больше месяца, и все это время Марфа находилась в лихорадочном состоянии. Умом она понимала, что в освобожденном Питере сейчас никто не умирает от голода, но блокадные испытания, наложенные на ее извечные, доходящие до маниакальности долг кормить семью и страх не накормить, лишали ее разума.
Она постоянно думала и говорила о том, как бы захватить побольше продуктов. Картошки мешка два, может, три? Круги молока замороженного – ох, не довезти, растает, дорога дальняя. Сметана и творог – не пропадут? Теленка забить, да на солонину, бочонок с собой. Корову жалко на мясо пускать – продадим, на деньги муки, крупы, соли, спичек купить…
– Какие бочонки, мешки, соль и спички? – возмущался Митяй. – Что за склад ты в амбаре устроила? У нас будет по чемодану и точка!
– За плечи по мешку и саночки каждому, на них с верхом поклажу, веревками примотаем.
– Ты еще кур с собой возьми!
– В клетках? – спросила Марфа, у которой напрочь отшибло чувство юмора. – Сколотишь клетки? У меня такие несушочки! Кормилицы! Уж я их в Питере найду, где пристроить.
Мать и сын ссорились ежедневно, обвиняли друг друга: он ее в том, что умом тронулась (пусти бабу в рай, она и корову за собой поведет), она его – в бесхозяйственности (есть – не отнимут, а нет – не дадут). Каждый раз, когда Митяй отправлялся в Омск, Марфа рвалась ехать с ним. На санях груженых! Дом-то покидают, считай навечно, живут небогато, но есть что продать – зеркало, посуду, одежду, в которой по Питеру не пощеголяешь. А к саням привязать корову и трех овец, потому что их в Погорелове не продать, денег ни у кого нет, а на омском базаре можно хорошо выручить, опять-таки затем купив муки, круп, меду…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.