Электронная библиотека » Наталья Нестерова » » онлайн чтение - страница 65


  • Текст добавлен: 14 февраля 2019, 11:41


Автор книги: Наталья Нестерова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 65 (всего у книги 68 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Иван Майданцев

В настоящем театре Иван ни разу не был. Его знакомство с этим видом искусства ограничивалось выступлениями заезжих трупп на сцене сельского клуба. В музее он побывал один раз, когда их, учащихся шестого класса, повезли в Омск. Музей – это скука смертная. От последующих экскурсий он увиливал.

Про Ивана учителя говорили: «Способный, но ленится». Учился через пень-колоду, с «троечки» на «двоечку», подналег – «четверочки» замелькали в табеле.

Он с детства обладал внутренним упорством-знанием: что ему желается, а что, хоть кол на голове теши, – ертачится, не приемлет. Только затопал в девять месяцев, а уже кусался и вопил, когда его не пускали в самостоятельные передвижения. Только в два года заговорил, как бабушке Акулине выдал: «Ты зулба!» Журбой у них называли сварливых теток. У отца с матерью Иван был единственным ребенком, у бабки с дедом – любимым внуком. Но о том, что в нем души не чают, Иван мог только догадываться. Его строжили. В Сибири капризных детей называют уросливые. Из уросливой девки, если не строжить, вырастет плохая хозяйка. Из уросливого мальчишки – не хозяин, не труженик, а сплошное наказание.


Надо помогать по хозяйству и учиться в школе. Помогать – ладно, он же не нюхлый слабак. Однако назначать ему ежедневную работу следовало утром и «по пунктам». Этих «пунктов» могло быть хоть десяток – вычистить хлев, пригнать гусей, наколоть дров, наносить в дом, починить заплот, закидать сено… Дополнительные «пункты» – извините! Следовало утром говорить. Дай родным волю, будут с утра до вечера: подай, принеси, сделай. Времени на самое приятное: бег до спазмов в нутре летом, катушки – ледяные горки – мастерить зимой, прочие игры с пацанами… Времени не останется!

В школе была мука. Каждый урок – сорок пять минут каторги. Сидеть тихо, слушать, отвечать. Он чувствовал себя запеленатым невидимыми путами. Под ними все чесалось: уши, руки, ноги. Майданцев, что ты вертишься? Майданцев, повтори вопрос! Майданцев, почему ты под партой? Какая мышь убежала? Ты принес в школу мышь?! Ты опять сорвал урок! Дневник на стол! Двойка в четверти за поведение!

Родных поведение Ивана расстраивало, а его школьные успехи, оценки, никого, кроме деда Максима, не волновали.

Отец – колхозный бригадир, работал с утра до вечера, круглогодично. Уставал так, что руки вибрировали, когда вечером за стол садился ужинать. Мама – доярка, в пять утра уже надо быть на ферме, последняя дойка в восемь вечера. Свое хозяйство: корова, овцы, куры, двадцать соток картофеля и огорода с зеленями – все на маме. Бабка Акулина, свекровь, тихую добрую маму гнобила, но исподтишка, в отсутствие отца и деда, сыпала упреками и бранью. Мама плакала и никогда не жаловалась.

В четырнадцать лет Иван заявил бабке:

– Еще раз маму обидишь – я тебе… тебе…

Он не мог придумать, что сделает своей толстой, злой, вечно больной бабке. Она поняла по его лицу: что-то сделает с ней нехорошее. Испугалась. Мама беззвучно заплакала: вырос защитник. Хотя от злой свекрухи ни за какими защитниками невестке не укрыться.

Иван не смог бы сформулировать словами, предложениями, вслух, но всегда чувствовал: бабушка Акулина хочет, чтобы он был неудачливым, проблемным. Как ее дети от первого, до деда Максима, брака. Тех детей рассеяло по СССР. Может, и было у них все в порядке, только вестей о себе не подавали. От деда Максима дети справные: сын-бригадир – опорная личность в колхозе, дочь в Иркутске, преподает в институте. Кандидат наук, и муж ее тоже кандидат. Две внучки хорошо учатся и в обычной школе, и в музыкальной.

– Кандидаты! – оттопырив влажную губу, брюзжала бабка Акулина. – А когда членами станут? Я кандидатом в члены партии была два месяца, а потом меня скоропостижно в историческом моменте в 1938 году в члены КПСС приняли!

КПСС тогда не было, партия называлась ВКП(б). Однако никто Акулину не поправлял. Ее не задевай, когда вскочила на одного из своих коньков: какая я была великолепная председательница колхоза и какая я теперь больная.

Она баловала Ивана: подсовывала ему лучшие куски, лакомства, покупала ему в сельпо дорогущие подарки вроде коньков или финских лыж. Но оставался осадок: она это делает не для него, а для себя.

Дед Максим – совершенно иная статья. Дед и бабка, в отличие от беспросветно работающих отца и матери, проводили с ним много времени. Бабка давила жалобами и слюнявыми нежностями, дед большей частью молчал, но часто оказывался к месту и ко времени, когда с Иваном что-то происходило.

Его наказывали. Справедливо, заслуженно, если уж по-честному говорить. Отец несколько раз жестоко выпорол – спустя десять лет Иван не мог вспомнить, за что. Бабка Акулина с причитаниями гонялась за ним с прутом по двору – убежать от колченогой бабки проще простого. Дед Максим заехал ему по башке дважды – отпечаталось на всю жизнь.

Первый раз, когда задразнил конопатую девчонку. Она, «ря́бина» таких называли, просто напрашивалась на дразнилки. Рыжая-рыжая, рыжая бесстыжая.

Дед Максим заехал ему нешуточно, недозированно, без скидок на малолетство. У деда Максима была сила: хоть и сухой пень с виду, а работает конюхом, ретивых жеребцов за узды держит.

– Сопля! – обругал его дед.

И это было вовсе не про кровавую жижу, которая вытекала из носа Ивана. Это было презрение к мужику, который возвыситься захотел, обидев случайно забредшую на конюшню девчонку.

Второй раз дед Максим ему врезал, когда Иван вел к поилке коня. Иван торопился: в клуб привезли новую комедию «Оперция “Ы”». Не выгулял молодого, потного после работ коня, бестолкового в своем желании напиться. Если бы конь напился не остыв, сдох бы или остался бы навечно калекой.

Иван после дедовой оплеухи влетел в кучу конского навоза, которую сам же последние три часа набрасывал.

– Про себя в последнюю очередь думай, – сказал дед Максим. – Как точно в первую.

Иван понял, хотя в словах деда не было никакой логики.

Если ты хочешь сохранить гордость и самоуважение, то надо заботиться о других.

К четырнадцати годам (когда посмел бабке Акулине угрожать) школа уже перестала казаться Ивану застенком. Уши-руки-ноги не чесались, происходящее за окном не казалось стократ интереснее мучений с «напишем предложение», «открыли учебник, пример номер семнадцать». Пребывание на уроках безо всяких мышей, принесенных в карманах, без «кола по поведению!» переносилось спокойно. Оказывается-то! Придумать себе развлечение. Лепить под партой солдатиков из пластилина или рисовать человечков на полях учебников. У человечка должно быть минимальное изменение положения рук и ног на каждой странице. Потом берешь учебник, корешком от себя, пролистываешь быстро страницы – получается мультик: твой человечек танцует, как дикий папуас Миклухо-Маклая, или сдыхает картинно, как Умирающий лебедь Майи Плисецкой.

Иван собирался после восьмого класса поступать в сельскохозяйственное ПТУ. Родители его выбор одобряли. Из села много молодежи уезжало, единицы оставались, а тракторист всяко в колхозе останется, рядом с ними. У Ивана был другой резон: тракторист – это в армии танкист, привлекательно.

– Ты в танк не поместишшьси, – сказал дед. – Вымахал, голова из люка торчать будет, не прихлопнется. Туловом быстро рос, а мозгами запаздываешь. Пойдешь в девятый, десятый класс, да станешь учиться без двоек – на охоту возьму.

Дед Максим был завзятым охотником. Но компаний не любил, ходил в тайгу одиночно, даже сына не брал. Дед Максим вообще предпочитал сидеть в сторонке, курить самосад, ни во что не вмешиваться. У него был тяжелый, почему-то усталый, обреченный взгляд: никуда от вас не деться, но вы мне поперек горла.

– Примеры и задачки по алгебре решать и сочинения по литературе писать ты за меня будешь? – обиделся на «запаздывающий мозг» Иван.

– Хотел бы, – вздохнул дед. – Сбросить лет пятьдесят, я б зубами в учебники вгрызсси.

У деда Максима были ордена и медали за Войну и орден Трудового Красного Знамени – за работу в колхозе. А дед, оказывается, считал свою жизнь напрасной.

– Ну? – протянул он Ивану руку. Впервые серьезно, как взрослому, скрепляя договор. – Не сдрейфишь, унучек?

Иван пожал дедову руку.

Десятилетка находилась в соседнем селе, за шесть километров. Попутки не часто попадались. Вне распутицы – плевое дело добежать. Зимой на лыжах. По укатанному снегу на лыжах тоже легко. Только распутица в учебный год пять месяцев из девяти. А зимой с неба валит и валит – по свежеснежью надо лыжню прокладывать. После уроков вышел – занесло лыжню.

Ивану ставили тройки – не за знания, а потому что жалели его, единственного, кто каждый день отмахивал туда-обратно двенадцать километров и на первых уроках дремал, едва не храпел. Кроме того, второгодников отменили, и школа была вынуждена поддерживать «средний балл успеваемости».

Дед свое слово сдержал.

Охота – это маленькая мужская жизнь. В ней азарт такой, что глаза стынут, а жилы веревками натягиваются. И терпение, когда зверя поджидаешь, требуется дьявольское, что там уроки в школе сорок пять минут – ерунда. Дома цигарку дед изо рта не вынимал, а на охоте ни-ни – зверь учует. Охота – это навыки, секреты, умение читать следы – внимательность, обостренная до трепета, меткость, дед тренировал Ивана, когда не сезон, патронов не жалел. Научил относиться к винтовке и ружью как к третьей руке. Чистить, лелеять, знать повадки. Когда Иван первый раз попал белке в глаз, он испытал головокружительный восторг. Не знал, что такое можно переживать.

Домашних заданий Иван не делал. Уставал, да и матери по хозяйству требовалась помощь. Какие уж тут упражнения по русскому или примеры по математике. Письменные домашние у него не проверяли. По биологии или географии на перемене прочитывал быстро параграф. Память у него была отличная: вызовут к доске – чего-то наморосит на троечку, если без дополнительных вопросов. Дополнительными его не мучили. Проблема была в домашних сочинениях по литературе. Не отвертишься – надо настрочить пять страниц. Иначе – жирная двойка. Из-за Базарова – нового человека («Отцы и дети» Тургенева), из-за судьбы русского народа (по поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»), из-за прочих произведений, которых он, конечно, не читал. Великая русская литература была каким-то параллельным миром, вредным и требовательным, досужим и нелепым. Но где-то там, в Расее, в столицах значимым. Вроде еды с ножом и вилкой.

У них как-то проживал командированный омский агроном, щупленький, чистенький, в очочках. Попросил у матери «столовый нож». Мама растерялась. Столовый – это какой? Дала ему самый маленький. Агроном резал мелко кусочки мяса, подгребал их на вилку вместе с брусочком жареной картохи – и медленно отправлял в рот. Жевал сосредоточенно. Культурно? Да глупость манерная! Если ты наработался по-мужски, по-настоящему, то не выкаблучиваешься. Пришел домой, помылся, поел (ложкой!) и завалился спать. Потому что завтра снова вкалывать.

С домашними сочинениями по литературе Ивану неожиданно помог дед Максим. Потому что Иван кунял над тетрадкой, засыпал за столом в горнице.

Сочинение – это переписывание учебника. Но не тупое, а по плану. План учительница выводила на доске, ученики переписывали в тетрадь. Три основных пункта римскими цифрами: «I. Вступление. II. Основная часть. III. Заключение». У второй части подпункты арабскими цифрами, раскрытие темы сочинения. Поэтому из учебника надо было передрать хитро: где (I. Вступление) про историческую обстановку, где значение образа (III. Заключение), а серединную часть тоже из параграфа списать разумно.

Дед Максим надевал очки, раскрывал учебник, вчитывался, диктовал внуку. Иногда ошибочно. Они спорили о том, чего не понимали, тыкая в пункты плана сочинения и в абзацы в учебнике. Дед Максим терял свою привычную отстраненность, а Иван выныривал из дремы, которую на него навевала письменная работа.


Сочинение про образ Андрея Болконского по роману Л. Н. Толстого «Война и мир». Сочинение важное, потому что учительница намекнула, что на выпускном экзамене-сочинении обязательно будет что-то вроде «Мой любимый литературный герой» или похожее, к чему можно подтянуть сейчас зазубренное сочинение.

Небо Аустерлица. Пункт второй арабскими цифрами основной второй части.

– Тут кратко, размыто. Погоди, не пиши, – водил пальцем по странице учебника дед Максим.

– Неба Андрей Болконский, что ли, не видел? – нетерпеливо ерзал Иван. – Оно всегда.

– Не скажи! Подземные гады его никогда не видят. Гады наземные на него внимания не обращают. Как и все зверье лесное. Птица ввысь взмывает, но лишь секунды небо видит. Человек голову задирает, в надежде на дождь в засуху или в опаске ливня в сенокос. А небо – оно вечное и никогда неповторимое. Оно одинаковое и разное – что над Аустерлицем, что над Москвой, что над Сибирью. Тут смысл! Чтобы небо увидеть, надо, может, чтоб ранило тебя смертельно, чтобы тебе за все простилось, и ты простил, вобрал в себя необъятное, открыл в себе мир, космическую Вселенную – как заново родился, пусть перед гибелью. Толстой – великий писатель. Великое не только в том, что революции затевать. А чтоб небо людям показать.

Проснулась бабка Акулина, застенала. У нее все болит, немеют члены, и вообще она помирает. Это чтобы мама Ивана вскочила, парила ей горячими тряпками распухшие ноги. Маме спать осталось часа три.

– Дописывай сам, – поднялся дед Максим.

Пошел к жене. Иван слышал их бормотание: капризное – бабки, примирительное – деда. Капризное, видно, пересилило примирительное. Дед повысил голос:

– Шо старое вспоминать? Когда это было? Не любил, дык ведь женился. Лягу, лягу, обхвачу, к стенке повернись.

На Ивана с новой силой навалилась дрема, спать хотелось смертельно, зевал так, что скулы выворачивало. Иван написал рассуждения деда о небе, закрыл тетрадь и учебник, отправился на боковую.

Через несколько дней на уроке, когда учительница объявляла оценки за сочинения, Иван ожидал двойки, он ведь не дописал, до пункта «III. Заключение» так и не добрался.

Учительница русского языка и литературы Ольга Петровна была строгой. Она умела держать дисциплину в классе. Умела привить грамотность. Но принудить учеников читать толстенные романы или длиннющие поэмы было невозможно. Ольга Петровна заставляла писать сочинения – часто, едва ли не каждую неделю. Прекрасно видела, что поголовно передирают: из учебника, когда сочинение по литературному источнику, или прочих книг, даже газет, когда тема вольная. Ольга Петровна считала это полезным. Что-то останется в голове: логика раскрытия темы, умение выражать мысли, какой-то интерес, способный в будущем пробудить желание прочитать книгу. Плюс тренировка грамотности. Учительница к их ошибкам, морфологическим и синтаксическим, относилась прямо-таки со звериной злостью, как к личному вызову. Будто цепной пес, лающий на непрошеных гостей. Математик, к слову сказать, был гораздо благодушнее в отношении ошибок в примерах и задачах.

– Впервые за многие годы, – говорила Ольга Петровна, – в каком-то смысле неожиданно для себя, я поставила отличную оценку за сочинение недописанное и формально заслуживающее двойки. Причина моего отступления от правил – в абзаце, который я сейчас прочитаю…

Иван порозовел, покраснел и запунцовел, пока она читала про небо. Одноклассники решили, что он полыхает от гордости и смущения. А ему было дико стыдно, когда учительница говорила:

– Молодец, Майданцев, поздравляю! Не ожидала.

Что он мог ответить? Только выставить себя на посмешище: это не я придумал, а мой дедушка. Будь он неладен, дед Максим! Бабка не могла раньше проснуться!

Ивану было так гадостно и противно, что решил сам перед собой оправдаться, сам себя наказать и искупить. Спросил у Ольги Петровны, какой из русских писателей самый сложный.

– Безусловно, Достоевский.

Начиная со второго полугодия девятого класса, на летних каникулах, весь десятый класс Иван читал Достоевского. Брал в библиотеке том за томом пыльные, давно никем не трогаемые книжки.

Приятели считали, что он выпендривается. Если назвать зарок – пять страниц Достоевского в день – выпендриванием, то Иван выбрал самый из тягомотных способов оригинальничанья. Библиотекарша смотрела на него с восхищением. Ольга Петровна поглядывала с затаенным интересом.

– Сложно, Ваня? – спрашивала.

– Очень, – признавался он. – Но я люблю, когда трудно.

Лукавил: он любил трудности в физическом труде, в спорте, на охоте, а вовсе не в текстах, через которые надо продираться, когда только злость на собственную тупость отгоняет сон.

– Почему ты взялся за Достоевского?

– Решил.

Не признаваться же, что виноваты Андрей Болконский и дед Максим с их небом.

– Много лет назад, еще до твоего рождения, – неожиданно разоткровенничалась Ольга Петровна, – я была простой деревенской девочкой, у которой после домашних, хозяйственных трудов не оставалось никаких сил на школьные науки или чтение великих произведений. Потом случилось… Собственно, не важно, что произошло у меня тогда или у тебя сейчас. Я стояла в библиотеке, видела стеллажи, полки, стеллажи, полки, книги, книги, книги… И все они мимо меня? Не для меня? Злость взяла. Я стала читать. Это было очень трудно, потому что непонятно, потому что герои разговаривали не как мы, да и разговаривали редко, а между диалогами все какие-то описания и рассуждения. Иван! Нас, сибиряков, только разозли. И редких сибиряков в том, что касается какого-то муторного дела, можно разозлить. Ты обратил внимание, что наши земляки, обладая всеми качествами прекрасных руководителей, редко достигают начальственных позиций и государственных постов? Их честолюбие за границы собственного двора, много – села, не распространяется.

– А рулят?..

– Расейские и прочих республик выскочки, – хитро подмигнула Ольга Петровна.

Если бы Ленин, Маркс или Энгельс подмигнули со своих портретов, Иван меньше бы удивился.

– Даю совет, – продолжила учительница. – Не наказ, а дружеская рекомендация исходя из собственного опыта. Когда каша чтения в моих мозгах превысила объем головы, я стала вести дневники прочитанного. Не конспекты, то есть не краткое содержание. Тетрадка. Каждое новое произведение в середине строчки, как название. Далее с красной строки заметки о сегодня прочитанном. Неважно какие. Понравившаяся фраза, цитата. Собственное, не в последней инстанции, никому не ведомое мнение. Князь Мышкин похож на нашего приторно-лилейного лабазника Кузьмича. Никто в доброту Кузьмича не верит, все остерегаются. Если все падшие женщины такие, как Соня Мармеладова, то на небе было бы не протолкнуться от святых грешниц.

Ольга Петровна разговаривала с ним как с равным, почти равным, младшим равным. Это было неожиданно, волнительно и приятно. В их школе панибратство отсутствовало, учителя держали дистанцию, смотрели на учеников свысока, Ольга Петровна – с высокого высока, выше директорского. Педагогическая установка.

Мозгомучительное чтение принесло первые выгоды. Ольга Петровна хитро подмигнула Ивану, как нормальная живая немолодая женщина смышленому парню. Глупейшее в своей очевидности открытие: учителя тоже люди. Следовательно: все люди есть только люди, ничто человеческое им не чуждо, к тому, что не чуждо, имеется тропа.

Иван завел тетрадку и привычку записывать несколько строк после сеанса чтения.

Второе открытие: литературное произведение, чтобы оно не было наказанием, требует общения. Наверное, у кого-то – шибко интеллигентных и культурных, в столицах – есть общение словесное на предмет прочитанного. Ивану общаться было не с кем. Только с Достоевским посредством записей в тетрадках. Достоевский кувыркался бы в гробу, прочитай некоторые Ивановы умозаключения. Но другие записи, напротив, успокоили бы Федора Михайловича, благостно тлевшего с улыбкой мироспасителя – он оставил миру святые заветы. Иван, например, был совершенно не согласен с презрительной оценкой Сонечки Мармеладовой, мимоходом высказанной Ольгой Петровной. Для Ивана падшая женщина – та, которую затоптали, вынудили к грехопадению, а чистота внутренняя остается. Праведная грешница. Иван понятия не имел о продажных женщинах, не видел ни одной.

Много позже в Ленинграде, увидев «Сонечек», обзовет себя идиотом. Сродни князю Мышкину из одноименного романа. Льва Николаевича Мышкина и Алешу Карамазова надо перерасти. Но если ими не переболеть в юности, как ветрянкой в детстве, то у тебя не будет иммунитета на многие жизненные испытания.


После школы Иван не поступал ни в институт, ни в техникум. Во-первых, перспектива снова оказаться за партой отвращала, как протухший студень, которым бабка Акулина пытается накормить: и не подванивает вовсе, а столько в нем мяса-то! Во-вторых, он попросту не знал, какую специальность выбрать. Это было неловко и стыдно: здоровый парень, а с будущей профессией не определился. Время есть, ему ведь в армию идти.


Два года службы в ВДВ Ивана сломали и вылепили заново. Армия не охота в сибирских лесах, но сходна тем, что выбраковывает слабых, а сильных делает сильнее, умнее, взращивает достоинство.

Сибирского достоинства у Ивана было даже с лишком. За него и поплатился. Шесть месяцев «учебки» – школы младшего комсостава – та же тюрьма, но с повышенной физической нагрузкой.

Дополнительное питание полагалось тем, кто выше метр девяносто. Они почти все такие. Есть не хотелось. Хотелось жрать, вечно и безостановочно. Командовал взводом новобранцев сержант Звэрь.

Он так и представился, разгуливая перед строем:

– Я Звэрь. Вы, Ихтиандры малосольные, жэртвы рваного гондона… Кто ухмыльнулся? Ты, ты и ты! Шаг вперед! Поздравляю с первыми нарядами вне очереди.

Сержант Зверев манерно и презрительно коверкал речь, произносил «е» как «э» только в общении с солдатами, которые были для него «быдлом позорным». Разговаривая с офицерами, сержант вытягивался в струнку и говорил нормально.

Ивана Майданцева Звэрь невзлюбил сразу.

Не скрывал, за что:

– Плохо смотришь. Как сволич – свободная личность. Глаз не горит, потому что опилки в твоей голове еще тлеть не начали. Начнут, обэщаю.

Наряды вне очереди Иван получал через день. Придирки Звэря были откровенно хамскими, вроде плохо заправленной койки, с которой сержант предварительно сдернул одеяло. Работа в нарядах вне очереди у Ивана была самая унизительная. Драить ночью туалет. Фаянсовая станина с вырезанным в центре отверстием в виде большой замочной скважины была утыкана выступающими кругляшками размером с двухкопеечную монету. Надо было бритвой отчищать каждый кругляшек – «чтоб свэркало, аж пыщало». На сон оставалось не более двух часов. Иван серьезно опасался, что когда-нибудь отключится и клюкнет головой в вонючее отверстие. Хронический недосып и вечный голод. Днем зарядка, пробежка, полоса препятствий, рукопашный бой… Иван сломался, когда замаячила перспектива стать «задротом». Во время кроссов с полной выкладкой слабосильные солдаты отсеивались в хвост колонны – «зад роты». Иван научился правильному выражению лица и взгляду – есть глазами начальство, таращиться в горячем желании выполнить любой приказ, здесь и сейчас, писая кипятком от счастья. Звэрь добился своего и отстал от Ивана.

Сержант не был садистом, у него должность была садистская. Обедал Звэрь вместе с ними, а не за сержантским столом. На стол ставилось три кастрюли – с первым, с кашей или макаронами, с плавающими в подливе сиротскими кусочками мяса. Звэрь поручал кому-нибудь из бойцов раздавать еду. С себя никто, конечно, не начинал, себе – последнему. Но тот, кто зажилил для себя побольше супу или кусок мяса пожирнее, через несколько дней оказывался с бритвочкой в туалете. Иван очень не любил раздавать: в собственной миске оказывалось полпорции супа, а от мяса – редкие волокна в подливе, которой поливалась каша.

Перед окончанием учебки Ивана вызвал командир взвода и предложил остаться в части, воспитывать новобранцев. Как Зверев, который его, Ивана, рекомендует. Иван отказался. Наверное, это правильно – ломать через колено пацанов, делать из них живые машины – сильные, выносливые, нерассуждающие. Только Ивану это занятие претит. После присвоения солдатам сержантских званий, до их отъезда из учебки, Звэрь и прочие «наставники» где-то прятались. Теперь они не были командирами, в званиях сравнялись, а кулаки у многих чесались.

В кадровой дивизии ВДВ служба была, конечно, не сахар, но в сравнении с учебкой вполне терпимой. Ивану, на зависть ребятам, писали три девушки из Погорелова. Оля, Света и Катя. С каждой из них на проводах он, изрядно хмельной, танцевал медленные танцы. С кем-то, кажется, даже целовался за амбаром. У него не было настоящей зазнобы, а уходить в армию без ждущей тебя девушки было несолидно. Поэтому Иван пьяно шептал им на ушки: «Писать мне будешь? Пожалуйста, пиши!» Письма девушек в большей степени, чем письма из дома, помогли Ивану в самое трудное время не сойти с ума, не сорваться, не натворить беды. Эти письма были как нити, связывающие его с далекой нормальной жизнью, где нет муштры и приказов, а есть свобода и воля.

Иван прослужил год, когда в часть для организации взвода снайперов-диверсантов приехал майор Александр Кузьмич Попов. Конкурс в элитный взвод был таким, что и не снился столичным вузам – две сотни человек на место. Одни испытания-экзамены были Ивану понятны. На меткость стрельбы, например. Или вот их уложили на поле, где было замаскировано десять целей, дали десять минут, чтобы зрительно эти цели обнаружить. Потом отвели в укрытие, в это время некоторые цели переставили, снова привели на полосу, за следующие десять минут требовалось обнаружить цели. Испытание считалось пройденным, если боец находил все десять целей и не менее трех из переставленных. Иван обнаружил пять – все переставленные. Проверялись зрительная память и наблюдательность. Но зачем нелепый экзамен в тире? Десантники умеют стрелять стоя, лежа, по-македонски, во сне, спросонья, с закрытыми глазами. Из всех видов оружия. А тут, в тире, дали винтовку с единственным и, как оказалось, учебным патроном. Кузьмич стоит рядом, наблюдает. Выстрелил боец, Кузьмич ну-нукнул, велел следующему выходить на позицию. Кузьмич потом объяснил: есть психологическая реакция на выстрел, врожденная, неисправимая. Человек, зная, что выстрел сопровождается отдачей и громким звуком, непроизвольно готовится к этим ощущениям: моргает, прищуривается, делает компенсаторное движение плеча вперед. Для рядового бойца, будь он хоть десантник, это не имеет большого значения, а снайперу может стоить жизни. Окулист и врач, проверявший слух, отбраковали ребят, которые очков не носили и на плохой слух не жаловались, но каких-то единиц до стопроцентных показателей им не хватило.

На последнем этапе Кузьмич беседовал с каждым из кандидатов лично.

Внешность у Кузьмича была не бравая – полноватый, невысокий, простецкий, форма сидит мешковато. Добрый дяденька завхоз. Таких всегда величают по отчеству – Петрович, Иванович, Кузьмич… Он называл бойцов не уставно, по-штатски – «голуба моя». При том, что разведка донесла: майор прошел Войну, он из тех снайперов, что легенда. Да и судя по орденским планкам, повесь Кузьмич все награды, на груди места не хватило бы, до пупа теснились.

Он спрашивал Ивана про маму и папу, про деда и бабку. Про охоту в Сибири и снова про родных: часто его наказывали, пороли, на горох в угол ставили? В угол у них ставить было не принято. Наказывали, конечно. За что? Не помнит уже конкретно, за строптивость, за что ж еще. И неожиданно Иван рассказал, как дважды ему врезал дед. Правильно сделал.

– Драться любишь, голуба моя? – спросил Кузьмич.

– Драться – нет, а бороться люблю.

– А вот если кто-то нарывается, достает тебя, вспыхиваешь? В харю ему, чтобы заткнулся. Кто первым ударил, тот чаще победитель. Кулаки чешутся?

– Бывает, – согласился Иван. – Только дед меня учил: ерепенятся не от силы, а от слабости. А слабого бить непочетно, хотя некоторые другого языка не понимают. Но гражданка и армия – это разные вещи. Я ведь служу. И если каждому чудиле-командиру скулы вправлять, где окажусь?

– Ага-ага! Чудил много?

– Нет, это я образно.

– Командиры говорят, что ты, голуба моя, выдержанный и спокойный. Это хорошо. А сам как думаешь, в чем твои достоинства и недостатки?

Ни про то, ни про другое Иван никогда не задумывался. Недостатков было, конечно, больше. Он ответил не сразу, выбирая главный:

– Про положительное пусть другие говорят, а из отрицательного – упрямый я.

– Что плохого в упрямстве?

– Самому себе вредит.

– Не понял. Приведи пример.

– Больше двух лет читаю Достоевского. Был перерыв, а сейчас продолжил, взял в библиотеке. Мне остались только «Дневник писателя» и несколько повестей.

– Зачем ты его читаешь? – поразился Кузьмич.

Он, конечно, завхоз, добрый Дедушка Мороз без костюма, но взгляд цепкий, прицельный, истинно снайперский. Будто через твои глаза отыскивает у тебя в мозгу слабую точку, цель на поражение. Однако Достоевский заставил Кузьмича вытаращиться.

– Так решил, – ответил Иван.

– Вроде епитимьи?

– Это какое-то религиозное слово?

– Ага, наказание, на себя возложенное.

– Вроде того, товарищ майор.

Кузьмич если и понял по последнему обращению, что Ивану тема неприятна, то никак не отреагировал.

Допытывался:

– За что себя наказал?

– Я, товарищ майор, свернул голову соседскому петуху. Голосил, спать не давал.

– Ага! Не хочешь говорить, да и ладно. Но вот я, к примеру, если бы решил наказать себя посредством великой русской литературы, то выбрал бы Пушкина. Я помню чудное мгновение, кот на цепи, сказка о золотой рыбке, белка песенки поет да орешки все грызет, а во лбу звезда горит – душевно.

Дале последовал какой-то детский сад, помноженный на клуб веселых и находчивых. Кузьмич протянул листок, на котором вверху было написано: «Абстрагировать» – и велел из букв слова составить свои слова. У Ивана за пять минут получилось одиннадцать штук.

– Славненько, – похвалил Кузьмич. – Предыдущий голубок только два слова выдавил: «баба» и «аборт». Оно объяснимо: что у солдата в голове, то и на бумаге.

Потом Иван отгадывал хитрые загадки и решал логические задачи, как бы простенькие. Первые он решил неверно, пока не сообразил, что за простеньким кроется ловушка.

Какое все это имело отношение к снайперскому искусству и мастерству? Иван вопроса не задал, но Кузьмич легко прочитал по его лицу.

– Не скажи! Берем вас в армейскую элиту. А тупая элита – это не по-советски.


Иван знал выражение: жизненные вехи. Думал, что это про значимые события в биографии. После года службы под крылом Кузьмича понял: вехи – это люди, которые встретились тебе на жизненном пути и сделали тебя лучше: сильнее, умнее, достойнее. Был дед Максим, учительница Ольга Петровна, сержант Звэрь, чтоб ему. Самая крупная веха – командир Александр Кузьмич Попов. Он, кстати, как и Звэрь, пересыпал речь солдатскими присказками. Но у Звэря они пованивали блатным цинизмом: «Еще один гудок с твоего паровоза, и твой зубной состав тронется». А у Кузьмича были абсурдны до смешного. Когда какой-нибудь «голуба моя» оправдывался из-за ошибки, Кузьмич пенял: «Не надо лохматить мои кудри!» У майора была лысина почти на всю голову.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации