Электронная библиотека » Наталья Нестерова » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 14 февраля 2019, 11:41


Автор книги: Наталья Нестерова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 39 (всего у книги 68 страниц)

Шрифт:
- 100% +

24 января 1942 года

Объявили уже о второй прибавке хлебного пайка. Иждивенцы и дети будут получать по 250 граммов. Продовольствие везут на грузовиках по замерзшему Ладожскому озеру. Когда-нибудь этот путь назовут Дорогой жизни. Я не помню, какого числа была первая прибавка, Марфа пришла домой непривычно счастливая и с красными зареванными глазами. Оказывается, когда людям в очереди у магазина объявили, что сегодня повышенная выдача, поднялся такой бабий плач, что стены задрожали. «И сама-то я выла, – рассказывала Марфа, – пока в горле не засаднило. Вот дуры-то! На морозе глотку драть!»

К Марфе часто приходят соседки – за помощью. Помощь нужна, чтобы вынести покойника на улицу, положить у парадного, санитарные команды завтра заберут. Соседки никогда не просят еды, вообще никто ни у кого ничего не просит, даже воды, ведь за ней надо ходить на Неву. Но люди помогают друг другу.

У тети Веры из тридцать восьмой квартиры умерла дочь Катя четырнадцати лет. Тетя Вера принесла ее карточки мне, хотя саму шатает от голода.

– Выкорми сыночка, Настя, пусть в нем будет частичка моей ненаглядной Катеньки.

Я знаю, что Марфа иногда не выдерживает и носит сухарики или кусочки сахара, или мерзлую картошку детям. Марфа ведь очень добрая, ей мучительно сознавать, что за соседской дверью страдает от голода ребенок.

В туалет мы ходим на ведро, как и все остальные жители дома. Выплескивают из ведер в коридор, сил выносить на улицу уже нет. Однако не воняет дурно – очень сильные морозы. Морозы – это хорошо, это природа за нас. Пусть лютый холод убьет, покалечит, выведет из строя как можно больше немцев. Путь фашисты испытают то же, что и французы в 1812 году. Кто к нам с мечом придет, тот не только от меча погибнет.


30 января 1942 года

Я боюсь Петра.

Марфа спрятала ножовки, чтобы он не перепилил замок на сундуке.

В отсутствие жены Петр с топором, которым крушил мебель, пошел на маму.

Она распласталась на сундуке, обхватив его руками:

– Не встану! Рубите, безумный вы человек! Я погибну как Мария Антуанетта.

Степка повис на руках у отца:

– Папа, не надо! Папа, остановись, что ты делаешь!

Я положила Илюшу на кровать и схватила с печки кастрюлю с горячей водой. Плеснуть не могла – боялась задеть мальчика. В первые секунды даже не почувствовала, что раскаленные дужки обжигают мне ладони, а потом вдруг резкая нестерпимая боль, руки сами собой разжались, кастрюля упала, кипяток разлился. Оглянувшись по сторонам, я схватила единственное подвернувшееся оружие – спицы Марфы.

Выставив их перед собой, закричала:

– Только посмейте! Зенки выколю!

Прежде я могла употребить синоним слову «глаза» – «очи». Я не подозревала, что помню вульгарное «зенки».

Петр одумался, бросил топор, забился в угол своей кровати. То ли плакал, то ли рычал, гыгыкал. Раскаяния или сознания сотворенного кошмара в его гыгыкании не было. Топор я зашвырнула под мамино кресло.

Жить с безумным человеком в маленьком помещении, в тесноте эмоционально и психически очень тяжело. Мы ведь как узники, обреченные постоянно находиться в камере.

Но раньше хотя бы не было безумно страшно.

Сначала я не поняла, что значат взгляды, которые Петр бросает на Илюшу. А потом он стал твердить в голос:

– Все равно умрет, гы-гы, а пока еще можно сварить на студень или на котлеты, гы-гы…

Хорошо, что Марфа в этот момент была дома. Она затряслась от гнева и обрушила на мужа поток угроз и проклятий. Но до его ненормального сознания не докричаться.

Глаза закрыл и мечтательно тянет:

– Котлеты, гы-гы…

Напугалась даже моя мама, обладающая большой палитрой чувств и настроений изысканной леди, животный страх в которой не числится.

Я потом слышала, как мама тихо спрашивает Марфу:

– Неужели дошло до каннибализма?

– До кого?

– Людоедства.

– Навряд, – с неохотой ответила Марфа. – Хотя на толкучке бабы говорили, будто ходила какая-то тетка, предлагала пирожки с мясом. От нее все шарахались. Откуда сейчас мясо? Известно. Тетку вроде милиция забрала.

Молоко может пропасть, если я буду сильно нервничать и переживать. Но я ничего не могу с собой поделать. Мне страшно. Все время, особенно бессонными ночами, кажется, что он подскочит и выхватит у меня сына. В голове туман, почему-то он пестрый, большей частью красный, наверное, поднялась температура.

Пишу, чтобы отвлечься, бросила взгляд на первые строчки сегодняшней записи – ничего не разобрать, нагромождение каракулей.


2 февраля 1942 года

Сегодня ночью Марфа убила мужа. Чтобы нас спасти.

Я притворялась, что сплю, но все видела. Спящего Степку, мы с ним на одной кровати, укрыла с головой – вдруг внезапно проснется.

Марфа подошла к храпящему Петру, посмотрела на него, дернула рукой, точно перекреститься хотела, но не осмелилась. Взяла подушку, положила на лицо мужу и навалилась сверху. Он брыкался. Мама выползла из своего кресла, приблизилась к ним и рухнула Петру на ноги. Он был еще очень сильный, подбрасывал маму как пушинку. Потом затих. Мама, пошатываясь, вернулась в кресло. Все происходило в тишине, они не обменялись ни словом.

Марфа оделась и за ноги поволокла мужа из квартиры. В дурмане мне почему-то виделось кино, только пленка была не черно-белой, а кроваво-красной. Вот Марфа тащит Петра по коридору, поскальзывается на оледенелых помоях и замерзших экскрементах. Вот она спускается по лестнице, и голова Петра бьется по деревянным ступенькам с глухим звуком. Марфа вытащила мертвеца на улицу…

Видение обрывается, я не знаю, плакала ли она, просила ли прощения. Я проваливаюсь в глубокий беспробудный сон.

Утром я проснулась мокрая от пота – температура спала, я выздоровела, молоко не пропало.


11 февраля 1942 года

Вчера умерла мама.

Отказалась от ужина:

– У меня нет аппетита.

Слово «аппетит» для нас звучит так же нелепо, как, например, «пеньюар». Марфа пыталась заставить ее покушать, но мама изящно, даже кокетливо помахала рукой и показала на нас со Степкой – отдай им. Говорить ей было трудно, хотя, очевидно, хотелось.

– Вероятно, пришел мой час, – сказала мама. – Забавно, что я умираю в тот же день, что и родилась. Не спрашивайте, сколько мне лет, это негалантно.

Мама выглядела на восемьдесят или девяносто – сморщенное старушечье личико. Она говорила с закрытыми глазами, задыхаясь, с остановками. Мы с Марфой сидели рядом, я держала маму за руку.

– Мне всегда казалось, что мое предназначение – быть музой. Но вдохновительницей большого таланта я не стала. Хотя чем я хуже Лили Брик?

– Куда ей до вас! – горячо заверила Марфа. – Лилька Дрик вам в подметки не годится!

Мама открыла глаза, посмотрела на меня и слабо улыбнулась: Марфа понятия не имела, кто такая Лиля Брик.

– Наверное, – продолжала мама, – я скорее чеховская Попрыгунья.

Марфа, снова не поняв, спросила меня взглядом: хвалит мама себя или ругает? Я не могла ответить, душили слезы, только головой мотнула.

– Дык попрыгаем ишшо, – сказала Марфа, – вот весна придет и попрыгаем. Не след себя раньше времени хоронить.

– Придет весна, – повторила мама. – Это замечательно, я люблю весну. Марфа! Спасибо тебе за все. Сбереги детей. Прощайте! Я посплю сейчас.

– Может, на кровать мою? – предложила Марфа. – Который месяц в кресле скрючившись.

– Пожалуй, на кровать, – согласилась мама.

Это были ее последние слова.

Когда мы ложились спать, мама была еще жива, Марфа проверяла ее дыхание, поднося зеркальце ко рту. Среди ночи я проснулась от бормотания: горела свечка, Марфа сидела на табуретке около мамы и тихо наизусть читала какие-то религиозные тексты.

– Мама? – спросила я.

– Преставилась, – ответила Марфа и продолжила бормотание.

Я не вскочила, не заплакала, я через минуту снова заснула. Во сне я ругала себя за бездушие, просыпалась, Марфа все читала и читала, кажется, даже не повторялась. Я снова засыпала, снова ругала себя и в то же время удивлялась, откуда Марфа знает столько молитв.

Утром Марфа разбудила меня и Степку:

– Попрощайтесь.

Мама лежала в белом мешке, вроде савана, зашитым по горло, только лицо видно, остаток ткани складками обрамляет ее голову.

– Поцелуйте ее, можно просто ко лбу губами прикоснуться. И пожелайте ей прощения за все грехи, винные и невинные, вечной памяти и земли пухом.

– Я не запомнил все, – испуганно сказал Степка.

– Говори, что запомнил или от себя.

– Елена Григорьевна, спасибо, что подарили мне самолетик… И еще, это я сломал замочек в вашей шкатулке…

Степка разрыдался, поцеловать покойницу он боялся, да никто и не заставлял.

Я передала Илюшу Марфе, встала на колени, обняла маму.

– Прости, прости, прости! Мамочка, прости! – твердила я.

– Ну все, будет! – прервала мои стенания Марфа. – Чайник на плиту поставьте.

Марфа взяла иголку с ниткой, накинула ткань маме на лицо, зашила саван до верха.

Полдня Марфа на улице сторожила санитарную машину. Приходила греться на несколько минут и снова возвращалась на мороз. Мужа Марфа выволокла на улицу за ноги, а за мамой привела санитаров с носилками. Они сказали, что отвозят умерших на пустырь рядом со старой Пискаревской дорогой. Туда не долетают снаряды, там нет заводов, поэтому немцы Пискаревку не бомбят.

– Могилки, конечно, не будет, – вздохнула Марфа, – но хоть место знаем, куда прийти поклониться. Если доживем и в силах будем.


12 февраля 1942 года

В детстве я обожала маму, она была моим кумиром. С годами растущее количество обид на маму испарило обожание. Это как испаряется кипящая вода в кастрюле. Я со своей любовью была маме не нужна. Ей никто не был нужен, но ведь я не «никто». Моей «правильной» мамой была Марфа – заботливая и чуткая, добрая и ласковая. И рядом всегда находился Митя. Я переняла папино отношение к маме – почтительное, с легким налетом иронии. Рядом с мамой, в сравнении с ней я чувствовала себя недостаточно изящной, утонченной, воздушной – неотесанной.

Когда принималась ревниво и самоуничижительно сравнивать нас или жаловаться на мамины капризы, ее избалованность, эгоизм, Митя пожимал плечами:

– Она такая, какая есть. Ты другая. В миллион раз лучше.

Мы никогда не жили в усадьбах, поместьях, в замках или во дворцах. Но мы всегда жили с королевой. Благодаря ее присутствию быт наш приобретал черты и оттенки светскости, благородства, достоинства, изысканности.

Королева умерла. И, оглядываясь по сторонам, мы теперь будем видеть лачугу. Я не имею в виду нынешнее убогое пристанище, я не про стены, а про дух.

Мамочка, прости меня!

Блокада (продолжение)

Хлопотами Камышина Марфу с детьми внесли в списки на эвакуацию по Дороге жизни.

Марфа не любила переезды. Она была деревенской закваски, а у крестьян не бывает возможности в отпуска ездить – хозяйство не отпускает. Необходимость сорваться с земли, бросить хозяйство и домовладение всегда связана с лихолетьем или несчастьем. Однако сундук уже давно пуст, а конца Блокады не видать. Марфа поставила Камышину условие: ехать они должны в Сибирь, в Погорелово.

– Я не всесилен! – возмутился Александр Павлович. – Я не имею доступа к эвакуационным потокам и даже понятия не имею, кто этим занимается. Беженцев принимает вся страна.

– Вся страна нам без надобности. Нам – в Омскую область.

– Повторяю еще раз, бестолковая ты голова…

– Ежели со мной что случится, – перебила Марфа, – то в Погорелове Парася, она присмотрит за детками.

– Как с тобой случится? – растерялся Камышин. – Ты это брось! С тобой ничего не может случиться! – рывком крепко прижал ее к себе.

В его объятиях не было ничего амурного, похотливого, лишь острый страх за нее. Марфа в ответ легонько, с благодарностью погладила его по спине. Она тоже ведь не железная, ей тоже сочувствия, пусть граммулечки, хочется.

Про то, что она железная, Александр Павлович и заговорил. Он был на полголовы ниже Марфы, твердил, уткнувшись ей в шею, замотанную платком.

– Ты у меня стойкая! Когда другие ломаются, ты только гнешься. Настоящая русская женщина!

– Сибирячка, – поправила его Марфа, освобождаясь из объятий.

Камышин хмыкнул ласково-насмешливо.

Марфе был чужд шовинизм, все национальности для нее были равны. Кроме сибиряков. Они – особняком. Все народности по одну сторону, сибиряки – по другую. Поэтому Марфе не нравилось, когда ее причисляли к русским бабам.

– Ты русская женщина в квадрате, – улыбнулся Камышин.

– Где-где?

– В квадрате – значит, во много раз более… ух! – Он потряс в воздухе кулаками.

– Хоть круглая, хоть квадратная, а ехать нам надо домой, к Парасеньке, ей одной доверюсь.

– Но я не господь бог!

– Бог бумажек не пишет и печати на них не шлепает. А вы, помнится, золовке моей Нюране таких хороших бумажек наделали, что она до Курска доехала, в институт поступила и теперь доктор практикующий.

– Было другое время, а бумажки те – филькина грамота.

– Время другое, а к документам с печатями и подписями почтение не померкло.

– В этом я с тобой соглашусь.


Перед отъездом Настя сожгла в печке свой дневник. Не только потому, что там описывалось, как Марфа убила мужа. Есть испытания, о которых нужно забыть, чтобы двигаться дальше. Не рассказывать о них, гнать из памяти, как выйти из тьмы к свету, из ада – на волю. Пережившие ад стараются не ворошить прошлое.

Камышин выправил «Предписание следования» с настоящими подписями и печатями. Ставившие подписи руководители честно предупреждали, что сей документ приказного характера не имеет. До Урала и за Уралом будет много начальников, в чьей законной воле не брать «Предписание» в расчет. Железная дорога работает с колоссальными перегрузками.


От Финляндского вокзала их везли на поезде до станции Борисова Грива. Там, как обещали, эвакуированных блокадников пересадят на автобусы и грузовики, отправят по замерзшей Ладоге до Волховстроя.

Неожиданно в противоположном конце вагона истошно закричала женщина. У нее на руках умер ребенок, и второй был очень слаб. Женщина все уговаривала живого ребенка потерпеть, скоро им дадут много хлебушка. Ее причитания в тишине вагона рвали сердце.

У Марфы за пазухой хранился последний сухарь. Берегла, потому что незнамо, сколько добираться будут. Случится задержка, надвое разломит – Настя и Степка пососут.

Марфа достала сухарь и протянула сидевшему рядом мужчине:

– Передайте той женщине.

Он уставился на сухарь, точно ему в руки попал самородок, потом поднял руку кверху и склонил вправо:

– Я передаю хлеб той женщине.

И дальше каждый человек, принимая сухарь, произносил:

– Я передаю хлеб.

Марфа так и не увидела женщины, с которой поделилась последним. В Борисовой Гриве, только выгрузились, Марфа поспешила договариваться, чтобы Настю с младенцем определили в автобус или в кабину грузовика.

Им повезло: их автобус не попал под обстрел немцев и не провалился в полынью.

На Большой земле им сразу же выдали по тарелке горячей каши, ломтю настоящего хлеба, кусочку колбасы и небольшой шоколадке. Марфа тут же отобрала паек у Насти и Степки, который ревел и ругался на мать, ошалев от запаха и вида пищи. В Ленинграде ни разу на нее голоса не повысил, не скулил, не жаловался, а тут обозвал сволочью проклятой.

Настя, которой, как и Степке, досталась треть миски каши (остальное Марфа слила в котелок) тоже клянчила:

– Хоть понюхать колбасу и шоколад дай!

– Нет! – отрезала Марфа. – Терпите. С голоду не подохли, дык не хватало от жратвы преставиться.

Блокадников многократно предупреждали, что начинать есть надо по чуть-чуть, что если поглотить сразу весь паек, то можно умереть.

И умирали, потому что теряли разум при виде еды, которую заглатывали не жуя.

Перед посадкой на поезд, идущий на восток, Марфа отловила врача – схватила за фалды белого халата:

– Доктор, стойте! Василий Кузьмич!

Вдруг выскочило имя доктора, который жил у них в Погорелове и был для Марфы иконой врача.

– Вы ко мне? Вы обознались.

– Нет же! По очкам видно, что доктор, а не санитар. Из тех ленинградцев, что с нами по Ладоге ехали, – быстро заговорила Марфа. – Уже умерла бабка, двое ребятишек и женщина. Наелись и померли. Вы мне скажите, сколько еще детей мучить? Это ж никакого сердца не хватит.

– Да-да, – закивал доктор и принялся почему-то оправдываться. – Мы не можем наладить частое дробное питание, ведь прибывают тысячи людей, мы вынуждены сразу выдавать паек. Дистрофия – опасное состояние, есть стадии, из которых практически нельзя вывести, человек умрет через неделю, месяц или год.

– Ты меня не пугай, – перешла Марфа на «ты». – Ты мне как по рецепту скажи, как их кормить, когда до полной нормы довести?

– Лечение дистрофии не описано…

– Доктор! У меня поезд уходит. Василий Кузьмич нашел бы, что прописать! – упрекнула Марфа.

– Пища должна быть жидкой и теплой, – пристыженно заговорил врач. – Принимать каждые три часа. Объем не более полстакана. Прибавлять каждый день в порцию по столовой ложке. Отпустите мой халат.

«Жидкая, – думала Марфа по дороге к вагону. – Как я колбасу жидкой сделаю? Господи, как же хочется впиться в нее зубами! Рот раззявить и кидать в него, кидать…»

Вечером она не выдержала, дала Степке и Насте по кружочку колбасы, себе тоже отрезала. Велела жевать долго, до жидкого состояния. Они сидели и жевали, хмелели от вкуса ароматного копченого мяса. Они были счастливы.


До Омска добирались пять дней, и бездушный бюрократ, отказавшийся выполнять «Предписание следования», им не встретился. Зато встретилось много людей, попутчиков, которые, сами на скудном военном пайке, делились с ними едой.

– Ленинградцы? С детками едешь? – спрашивали бабы, торгующие на станции.

И протягивали соленый огурец или горсть квашеной капусты в газетном кулечке, яйцо, пирожок или кусочек патоки.

– У меня ж деньги есть, – говорила Марфа, вернувшись в вагон. – Но неудобно рублями сверкать, когда тебя милостыней одаривают, хотя ты и не просила. Свекровь моя, Анфиса Ивановна, со слов своей бабки рассказывала, что когда ее предки, томбаши-погорельцы, шли в Сибирь, три года шли, то детей в селах и в деревнях отправляли побираться, а сами за любую работу хватались ради куска хлеба. Мы, получается, тем же путем едем, не христорадничаем, а люди нас по благородству души одаривают. Вот как века-то изменили к лучшему народ.

– Не века, а советская власть, – поправила Настя.

Марфа посмотрела на нее с сомнением, но возражать не стала. Она вспомнила, как про революцию говорил Еремей Николаевич: «Грянул гром не из тучи, а из навозной кучи».

Когда пересели на последний поезд до Омска, Марфа отбила Парасе телеграмму.

Встречал их на вокзале Максимка Майданцев. При виде Марфы только крякнул и отвел глаза, пригласил в сани. Степка и Настя впервые ехали в санях. Они и лошадь-то близко никогда не видели. Дорога была красивой, день солнечным, под меховой полостью тепло.

– Кажется, что мы едем в сказку, – улыбалась Настя.

– Раньше и была сказка, – отозвалась Марфа, – до советской власти.

У нее ныло за ребрами и в животе. Точно долгое время нутро было втиснуто в железную авоську, а теперь авоська сгинула, и все внутри расквасилось до боли. Она не чаяла оказаться на родине, ведь ее унесло за тридевять земель. У нее не было сил даже для радости.

Парася не узнала Марфу. Пять лет назад это была крепкая цветущая женщина, а из саней вылезла старуха: морщинистое костлявое лицо, скулы торчат, челюсти выпирают, кожа съехала с лица, как спущенный чулок.

– Сестричка! – улыбнулась старуха.

Когда-то за спиной свекрови они так сдружились, что называли друг друга сестричками.

– Марфа? Ты? – ахнула Парася и бросилась к ней со слезами. – Ой, горе! Ой, радость! Приехала, моя ненаглядная! Что же с тобой сделалось, голубка моя!

– Жива, жива, – повторяла Марфа, – главное, что жива. – Она разучилась плакать и от горя, и от радости. – Будет тебе причитать, милая. Вот глянь, Степка да невестка моя Настенька, а там в одеяле внучек Илюша. Помыться бы нам.

– Конечно, – засуетилась Парася, – с утра топим у свекрухи сестры моей Кати, наша-то баня развалилась, да и дров недостаток. Милости просим, дорогие, проходите в дом!


Баня была просторной, топили ее, сбрасываясь дровами с соседями. Первыми пошли женщины: кроме Параси, Марфы и Насти, Кати и ее свекрови, мылись еще две соседки. Деревенские женщины старались не глазеть на ленинградок, но то и дело горестно вздыхали. Настя худа, очень худа, но у нее хотя бы сиськи имелись. А Марфа – живые мощи, вместо когда-то знатной груди два пустых сморщенных мешочка болтаются. Марфа очень любила баню и раньше подолгу парилась, а теперь через две минуты потеряла сознание в парилке, на руках вынесли, холодной водой отливали.

Степку отправили мыться с мужиками. Когда мальчонка разделся, разговор оборвался на полуслове. Это был не ребенок, а скелет: кости-палочки воткнуты в узловатые суставы, ребра легко пересчитать, задницы нет, на ее месте кость в виде большой бабочки. По военному времени никто не жирует, но чтоб так изголодать! Чтоб у пацана кожа на пальцах висела! Его муха крылом перешибет.

На следующий день к дому Параси Медведевой потянулись односельчане. Несли понемногу, сколько могли отщипнуть от своих небогатых запасов: замороженные круги молока, пельмени, рыбу и дичь, муку, зерно, масло, картофель и репу, кедровые орехи, сушеные ягоды и грибы. Всем было отлично известно, что Парася, жившая со старенькой матерью и малолетней дочкой, перебивается с хлеба на воду, у них даже коровы нет, волки по осени загрызли. В селе, помимо приехавших Медведевых, были и другие эвакуированные. Нуждающиеся, они все-таки не выглядели такими страдальцами, как ленинградцы.

Самую большую помощь оказал Максим Майданцев: привел корову, привез сена, зерна, два мешка картошки, дрова.

Так же, как накануне, с вечера на утро все село узнало, что Марфа – страшнее скелета, а сынок ее – доходяга несчастный, так и на следующий день колхозники живо обсуждали шумный скандал в семье Майданцевых. Акулина, крикливая председательница, конечно, вредная баба, но корову со двора уводить, пусть их даже и две у Майданцевых, – невиданная щедрость, граничащая с наплевательским отношением к хозяйскому добру, что само по себе для сибиряков грех. Хотя с другой стороны рассудить, без коровы-кормилицы да с детьми малыми – погибель. Общим мнением сошлись на том, что корова дана не навечно, а в пользование, пока телочка не появится и в возраст не войдет.

Парася принимала помощь, кланялась людям, плакала, благодарила. Марфа ничего не видела и не слышала. Она спала. Мертво, беспробудно спала на печи. Говорят: провалилась в сон как в яму. А она вознеслась на облака, где ни забот, ни тревог, ни вечного страха, ни голода, ни очередей, ни трупов – благостный отдых.

Проснувшись, не поняла, где находится. И пронзил страх – карточки не получила, очередь пропустила, печку топить книжки кончились… Однако было тепло и работало радио, передавали спектакль, голос у артистки был странный, шепеляво дребезжащий.

«Я дома, в Погорелове», – вспомнила Марфа и высунула голову из-за занавески. Парася хлопотала в кути. Ребенок качался в зыбке, подвешенной к потолку. За столом сидели мать Параси, тетя Туся, Настя, Степка и Аннушка.

– Тут и шкашки канеш, – прошамкала беззубым ртом тетя Туся. – Ышшо рашкашать?

Это и было «радио».

– Да, пожалуйста! – попросила Настя.

– Ага, здорово! – подхватил Степка. – Прям народный детектив.

Четырехлетняя Аннушка покосилась на него, услышав незнакомое слово, и повернулась к бабушке, закартавила:

– Ласкажи пло Бову-кололевиця, они не знают.

– Мошно и про Бову-королевича. А потом и кушать вам времешко подойдет.

Перед тем, как рухнуть в сон, Марфа строго-настрого наказала Парасе кормить Настю и Степку помалу и не чаще, чем через три часа. Судя по тому, как выглядели дети, Парася наказ выполнила. Вырвавшись из блокады, набив желудки, люди корчились от страшных резей, мучились от неудержимого поноса – и умирали. На лицах Насти и Степки никаких страданий не наблюдалось, а только живой интерес.

– Марфинька, проснулась? – подошла к печи Парася.

– Долго я дрыхла?

– Считай двое суток. Водичку я тебе подносила, ты с закрытыми глазами по чуть-чуть пила, а до ветру-то, – зашептала Парася, – не ходила. Чай не надо?

– Ой, как надо! Добежать бы, а то оскандалюсь, – слезала Марфа с печи.

– Доху накинь, не выскакивай на двор раздевши.

Марфа повернула к ней голову и растерянно взмахнула руками:

– Парасенька!

О Марфе никто никогда не печалился и не заботился, как заботятся безрассудно и без выгоды о милом сердцу человеке или о родном дитя. Ни мать, ни отец, ни муж, ни свекор со свекровью, ни Камышины, ни сыновья – только Парася, названая сестричка. И Марфа давно забыла это чувство принятия ее тихой нежности и любви.

Парася Марфиной растерянности не заметила, наклонившись, поставила перед ней валенки:

– Суй ноги, катанки тепленькие, я специально у печи держала.


За корову Марфа отдала Акулине деньги – больше половины тех, что привезла. Акулина сначала отказывалась, но потом взяла. За корову, если у тебя семья с детками, последнюю рубаху надо отдать.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации