Текст книги "Тайны Шлиссельбургской крепости"
Автор книги: Николай Коняев
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
«Яко не имамы дерзновения за премногия грехи наша… – повторяем мы слова молитвы. – Много бо может моление матернее ко благосердию Владыки…»
То, что сделала для Веры Николаевны Фигнер ее умирающая мать, – еще одно подтверждение незыблемой истинности этой молитвы.
Она не дождалась освобождения дочери, она сделала все, чтобы спасти ее душу, и ушла из жизни, потому что больше уже ничего не держало ее на этой грешной земле.
Глубоким и ясным светом обращенной к Богу молитвы матери окрашены эти страницы воспоминаний Веры Николаевны.
«После известия о смерти нервное напряжение оборвалось; наступил полный упадок сил – одно из тех состояний, когда не хочешь ни видеть, ни слышать, ни говорить; когда голоса нет, слов нет, ничего нет – только непобедимая слабость тела и летаргия души.
…Прошел декабрь, прошел январь, наступил март.
Март был на этот раз совсем необыкновенный для петербургских широт. Дни были голубые, всегда ясные; солнце грело необычайно сильно. Целыми часами на воздухе я лежала на примитивном ложе, которое устроил заботливый товарищ в огороде. Никто меня не трогал; кругом под безоблачным весенним небом стояла тишина; солнце бросало горячие лучи; дремали усталое тело и уставшая душа.
В феврале передали неотданное раньше письмо сестер. Они писали, что всей семьей проводили мать в Никифорово и там схоронили ее, как она того желала.
9 марта я писала ответ:
“Дорогие! Не буду писать вам о мамочке, ни о моем настроении: зачем дергать вам нервы! Печаль и усталость вполне определяют его. Печаль – потому, что ведь в течение 21 года она была центром моих чувств. Усталость – потому, что целый год я стояла перед ее открытой могилой, в постоянной тревоге, волнении и опасениях.
Мне утешительна мысль, что вы проводили ее вплоть до крайнего предела, возможного для человека, и что она лежит не в Петербурге, где было бы так холодно и неуютно, а в Никифорове, которое она так любила и которое для всех нас дорого было, а теперь стало еще дороже, еще милее. Я всегда почитала счастьем для человека иметь заветное местечко, с которым связан воспоминаниями детства, где впервые полюбил простор небес и полей, где совершались разные семейные события и где спят близкие умершие.
Часто я думаю о вас и воображаю, как вы ехали в Никифорово, и эти мысли всегда вызывают у меня слезы. И быть может, именно в эту ночь, которую вы напролет ехали, я видела тот сон, который произвел на меня такое глубокое впечатление.
Мне снилось, что мы, сестры, вчетвером едем в санях по совершенно черной, обнаженной от снега земле и проезжаем по селу, то поднимаясь в гору, то спускаясь под гору; мимо идут ряды прекрасных изб, и везде сделаны отлогие каменные спуски для пешеходов и стоят скверы с деревьями, на которых нет зелени, и видны беседки с золотыми крышами. А в середине на холме возвышается белый храм, каменная громада, скорее напоминающая монастырь, с множеством изящных золотых куполов. А когда я посмотрела вверх, то увидела над храмом и над всем холмом висящий над ними на небе хрустальный балдахин, поразивший меня своей красотой и почему-то напомнивший северное сияние. Когда же мы выехали из селения, то перед нами разостлалось безбрежное поле, покрытое молодыми зеленями, и над ними голубое небо и горячее солнце. И не знаю, почему мне вспомнилась когда-то виденная картинка: идут усталые путники, а впереди, вдали, словно висят в облаках, виднеются легкие очертания города, а надпись гласит: “Града господня взыскующие”, и с этой мыслью, в каком-то особенном настроении я проснулась».
В своих воспоминаниях В.Н. Фигнер достаточно едко иронизировала по поводу «душеполезных» рассказов Ивана Павловича Миролюбова (Ювачева), но сейчас она словно бы оказалась в их наполненном чудесами пространстве…
«По прошествии нескольких дней моя дверь неожиданно отворилась.
На пороге стояла довольно высокая, полная дама. Красивые седые волосы обрамляли старое, с правильными чертами, породистое лицо цвета светло-желтого воска. Две вытянутые руки простирались ко мне, и грудной, задыхающийся, старческий голос произносил:
– Вера Николаевна! Вера Николаевна! Сколько раз я стремилась к вам…
Это было словно видение, жуткое, страшное…
Совершенно безумная мысль, что это – моя мать, которую я не видала уже 20 лет и которая уже умерла, не дождавшись моего выхода, заставила трепетать все фибры моей души и тела. И когда теплые руки Марии Михайловны прижали мою голову к ее груди, я вне себя разрыдалась.
Почему она напомнила мне мать, потеря которой еще так болезненно владела мной? Мать могла походить на нее – этого было достаточно…
Я не могла успокоиться… Мария Михайловна только гладила мои волосы, а я плакала и могла только лепетать:
– Как могли вы прийти к нам? Как могли вы пробраться к нам? Сюда входят, но не выходят!..
А Мария Михайловна со светлой улыбкой на прозрачно-желтом лице, ласково блестя выразительными серыми глазами, растроганным голосом говорила:
– Я хочу со всеми вами делить одну долю – вашу долю; я хочу жить вместе с вами в тюрьме и подчиняться всему тому, чему вы подчиняетесь… Я просила дать мне камеру, и еще буду просить об этом… А пока мне предлагают поселиться в крепости у коменданта: он такой добрый, славный!
О, милая Мария Михайловна!
Как трогательно было это заявление, ее желание делить нашу долю! Какое детски-чистое, наивное представление о возможном и невозможном! Она была вся тут: с ее верой в доброту людей, верой, что если совершается зло и на свете есть жестокость, то лишь бессознательные, по неведению, а стоит только объяснить, рассказать кому следует, – и все будет по-хорошему, по-божески.
Но не у коменданта поселилась Мария Михайловна, а в городе.
Трогательно было слышать от нее, этой аристократки по рождению и положению в обществе, что она сняла какую-то комнатушку у женщины, ничего не умеющей делать, что ей при ее слабом здоровье и 76-летнем возрасте приходится питаться плитками шоколада и сухим печеньем и что на воскресенье она уезжает в Петербург к сестре, чтобы немножко откормиться.
Услыхав об этом, мы стали при посещениях Марии Михайловны приносить ей произведения наших огородов: огурцы и всевозможные ягоды с кустов, разведенных нами. Эти маленькие приношения всегда принимались с самой привлекательной благодарностью не ради них самих, а как выражение нашего внимания и ласки…
В ветер, дождь и бурю на лодке она переправлялась из города на наш остров и, посетив того или другого из нас (обыкновенно двоих), в сумерки возвращалась домой одна, проходя по пустынным улицам захолустного уездного городишки.
В этой старости, старости тела и молодости души, игнорирующей физическую усталость и материальные неудобства во имя луча теплой любви, который она хотела принести нам, было так много умилительного и человечно прекрасного, что чаровало нас в нашем застывшем, окоченелом существовании.
С первых же встреч было ясно, что княжна – человек совершенно не от мира сего… Религиозная идея одна безраздельно царила в уме княжны. По ее рассказам, еще в детстве она задумывалась над участью заключенных в тюрьму и строила планы об облегчении их участи. Тяжкая болезнь, приковавшая ее к постели в период, когда формируется женщина, кажется, положила первое начало ее религиозной экзальтации. Молодая девушка решила, что никогда не выйдет замуж и посвятит свою жизнь делам любви и милосердия. Она отказалась от наследства, выговорив лично для себя крошечную годовую ренту в 600 рублей и отдав остальное в пользу общины сестер милосердия, основанной ею в Порховском уезде, с больницей для сифилитиков. Мария Михайловна рассказывала мне, что она посещала уголовных преступников, убийц и безвестных бродяг в Литовском замке и проституток в Калинкинской больнице. Ей приходилось выслушивать порою площадную брань, богохульство и выносить потоки грязи… Но лаской и теплым обращением, любезным вниманием к нуждам озлобленных людей, поносивших ее, она в конце концов покоряла сердца… Под ее влиянием закоренелая жестокость смягчалась, и не один человек, измученный жизнью и преследованиями, умирал, как она говорила, в мире с Богом, с людьми и с собой»…
6Когда мы говорим, что при появлении княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой в камере Веры Николаевны Фигнер «матерь-командирша» словно бы оказалась в наполненном чудесами пространстве рассказов Ивана Павловича Миролюбова (Ювачева), надобно сразу оговориться, что Мария Михайловна отправилась в Шлиссельбург в буквальном смысле из рассказов Ювачева.
«Мое знакомство с Марией Михайловной произошло в начале 1902 года, – рассказывал он сам. – Однажды в небольшом кругу ею приглашенных лиц я рассказал об условиях пребывания заключенных в Шлиссельбургской тюрьме.
Княжну более всего в моем рассказе поразило, – как это можно, чтобы в христианском государстве не позволяли заключенным ходить в церковь на богослужение!»
Мария Михайловна отправилась тогда к министру внутренних дел Вячеславу Константиновичу Плеве и попросила разрешить ей посещение узников Шлиссельбурга.
– Еще никто и никогда не обращался к ним со словом любви… – сказала она. – Быть может, сердца их смягчатся и они обратятся к Богу.
– Возможно, что вы и правы… – подумав, сказал министр.
Попасть в Шлиссельбургскую тюрьму тогда было невозможно, сюда не пустили даже Льва Толстого, собиравшего материал к роману «Воскресение», но Мария Михайловна не за впечатлениями и рвалась на «остров мертвых».
Ей удалось невозможное…
Благодаря ее хлопотам в Шлиссельбурге началась постройка тюремной церкви.
Веру Фигнер Мария Михайловна выделила из тринадцати узников не только потому, что она была безусловным лидером. С Верой Николаевной княжну связало желание сделать из нее свою преемницу.
Разумеется, желание это сразу натолкнулось на ожесточенное сопротивление вроде бы помягчевшей после кончины матери народоволки.
«Можно было не разделять ее религиозных убеждений, но нельзя было не чувствовать уважения к ее искренности и не остановиться с почтением перед поглощением в ней решительно всех интересов личности сферой жизни духовной, – вспоминал В.Н. Фигнер. – Как характер, как личность Мария Михайловна была обворожительна. Способность жить ради одной идеи, всецело отдаваться ей не может не производить впечатления, не привлекать тех, кто приходит в соприкосновение с обладателями такой способности. Именно эту последнюю я и оценила всего более в этой необыкновенной женщине, которая заслуживала бы обширной и всеисчерпывающей биографии.
Невозможно было скрыть от себя: в лице княжны Дондуковой-Корсаковой, с одной стороны, и нами – с другой, сталкивались два непримиримых миросозерцания. Она – невеста Христова, витающая в небесах и думающая лишь о спасении души ближнего своего для царствия небесного… Мы – дети земли, дети скорбей и страданий земных, душу отдающие за то, чтобы на грешной земле жилось лучше… Она – глашатай мира, враг насилия, отступающая в ужасе пред пролитием крови, будет ли это на уличной баррикаде или в единоличной схватке террориста с врагом, будет ли это, наконец, на эшафоте. И мы – бунтари-революционеры, не останавливающиеся перед поднятием меча, – мы, находившие моральное оправдание себе в том, что бросаем палачу и свою голову… Полная противоположность: вера в личного Бога, в чудо, религиозная экзальтация, чующая ночью подле себя, среди обыденной прозы присутствие Христа и наступление дня катастрофы страшного суда… и мы – позитивисты, рационалисты, видящие Бога в идее добра или всюду распространенного начала жизни».
Но не так проста была и старушка-княжна.
Как вспоминает Вера Николаевна, при визитах Марии Михайловны ей приходилось быть постоянно начеку.
«Надо было напряженно следить за тем, чтобы разговор не перешел на религиозную тему; надо было осторожно направлять его в какую-нибудь иную сторону. В противном случае собеседница быстро подхватывала нить, и начиналась какая-то сбивчивая, мистического содержания речь, которую неделикатно было прерывать и вместе с тем неудобно выслушивать без возражений: ведь молчание так легко было принять за одобрение или согласие… Боязнь оскорбить религиозное чувство искренне верующего человека и опасение поступиться чем-нибудь своим создавали напряженную атмосферу, действующую на нервы. Являлось недовольство либо собеседницей, либо собой, и неловкость положения так тяготила, что нередко перевешивала восхищение человеком».
Забегая вперед, скажем, что Мария Михайловна не оставила своих попыток превратить Веру Николаевну Фигнер в свою преемницу и когда та покинула Шлиссельбург.
Она посещала ее в Петропавловской крепости, приезжала к ней в ссылку в посад Неноксу, Архангельской губернии.
Преследовала она при этом, как говорила Вера Николаевна, всю ту же цель – уловить ее душу.
И хотя вроде бы, по воспоминаниям В.Н. Фигнер, ничего не получилось из этих попыток и они разошлись с М.М. Дондуковой-Корсаковой, «чуждые друг другу по мировоззрению и духовным стремлениям», но, по воспоминаниям узников советского ГУЛАГа, выходит, что усилия княжны не остались бесплодными.
До конца жизни Вера Николаевна Фигнер занималась организацией помощи заключенным, обивала, подобно княжне Марии Михайловне, пороги партийных функционеров с просьбами освободить невинных или сократить им срок…
Впрочем, это уже из другой жизни, а итог двум десятилетиям пребывания В.Н. Фигнер в Шлиссельбурге подвел митрополит Антоний, который по просьбе все той же княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой посетил крепость.
7Он вошел в тюремную камеру «высокий, статный, в белом клобуке, еще увеличивавшем рост, – в клобуке, где на белом поле красиво сверкал большой бриллиантовый крест. Белый клобук прекрасно оттенял здоровый, умеренный румянец лица с чисто русскими, немного расплывшимися от возраста чертами. А блеск бриллиантов как будто мягко отражался в серо-голубых приветливых глазах. Наружный вид был в высшей степени привлекательный и приятный».
Просто, не ожидая, что Вера Николаевна подойдет под благословение, он протянул ей руку для пожатия.
– Вы, кажется, давно в заключении? – спросил он и после первых фраз перешел к главному.
– Вы ведь не верите в личного Бога… Но неужели никогда в трудные минуты ваша мысль не обращалась к небу и вы не искали утешения в религии?
Вера Николаевна была готова к этому вопросу и ответила, что в трудные первые годы заточения ей казалось, будто на земле для нее ничто уже не существует, что она отрезана от всего и всех и брошена в безнадежное, безбрежное одиночество, в котором ни одна человеческая душа не услышит ее голоса и не скажет слова сочувствия.
– В эти трудные первые годы, – сказала Вера Николаевна, – я с тоской думала о том, зачем я потеряла веру! Зачем для меня не существует некто, который все видит и всех слышит? Мне страстно хотелось, чтобы этот некто, этот всеведующий ведал то, что переживает моя душа; чтобы он, этот вездесущий, присутствовал и здесь, в моем одиночестве… Если никто не слышит, не может слышать, пусть услышит он!
– Но что же в таком случае поддерживало вас во все эти долгие годы? – спросил митрополит.
– Как что? Меня поддерживало то самое, что двигало и на свободе. Я стремилась к общественному благу, как его понимала. В мою деятельность я вкладывала все силы и шла без страха на все последствия, которыми грозит закон, охраняющий существующий строй… Когда же наступила расплата, то искренность моих убеждений я могла доказать только твердым принятием и перенесением всей возложенной на меня кары…
Как пишет Вера Николаевна в воспоминаниях, эти слова растрогали митрополита.
«Он поднял кверху мягко блестевшие голубые глаза и с чувством тихо проговорил:
– Как знать! Быть может, те, кто верует, как вы, а не другие, спасутся!»
В этих словах митрополита Антония нет признания правоты собеседницы, это слова сочувствия, брошенные в пучину отчаяния и гордыни, как последняя надежда.
Это слова, которые способны спасти погибающую душу…
И, видимо, в глубине души Вера Николаевна понимает это, но отчаяние гордыни снова захлестывает ее.
– Вы скоро покидаете эти стены… – сказал митрополит, поднимаясь. – Чего пожелать вам?
– Пожелайте найти плодотворное дело, к которому я могла бы прилепиться, – отвечает Вера Николаевна.
– А вы не исполните ли мою просьбу? Осените себя крестным знамением…
– Нет! – сказала Вера Николаевна. – Это было бы лицемерием.
– Так позвольте мне перекрестить вас?
– Нет!
Митрополит молча, поклонился и вышел из камеры.
Что это было?
Вера Николаевна, оставшись одна, и сама не могла понять, что произошло. В своих воспоминаниях она пытается скрыть свой ужас перед тем, что она совершила, запутавшись в привычных лукавых параллелях и сопоставлениях.
«Последняя сцена сильно взволновала меня.
Зачем он предложил мне эти вопросы? Ведь я не могла ответить иначе! Разумеется, я произвела на него самое неприятное, жесткое впечатление, а между тем он мне так понравился… Но разве могло быть иначе? Боярыня Морозова пошла в ссылку и на голодную смерть из-за двуперстного знамения, а теперь, хотя дело не шло об исповедании веры, неужели я могла покривить душой и играть комедию из боязни не понравиться духовной особе?»
Но ужас продолжает жить в бесстрашной «матери-командирше», и этот очистительный ужас не оставляет ее до последнее минуты пребывания в Шлиссельбурге.
«Несколько шагов еще – и тюрьма, в которой остаются товарищи, скроется из глаз. Но я не оборачиваюсь – боюсь обернуться: хочется во что бы то ни стало сдержать свои чувства.
За воротами, направо, лежит Ладожское озеро. Нисходящее солнце освещает его, и в отраженных лучах оно блестит, ослепительное, как ртуть, наполняющая широкое, плоское блюдо.
Впереди небольшого мыса, которым кончается остров, темнеет Нева, и ее воды, покрытые мелкой рябью, отливают свинцовым блеском. Посреди течения маленький белый пароход стоит неподвижно, а на другом берегу в нежно-розовой дымке смутно выявлены очертания селения.
Все красиво. Я сознаю эту красоту, но не чувствую ее, не радуюсь ей, не восхищаюсь и сама дивлюсь, что остаюсь холодной и только наблюдаю.
Солнце стоит на свободном, ничем не ограниченном горизонте. Ну, так что же!
Темная полоса облаков протянулась на запад.
“Какой акварельной краске соответствует цвет этого облака? – размышляю я и определяю: – Neutral Tinte[55]55
Нейтральный оттенок (англ.)
[Закрыть]”.
Вглядываюсь в целое – в уме встает вопрос: какую иллюстрацию в “Ниве” воспроизводит этот ландшафт?..
В катере в сопровождении смотрителя и жандармов я подъезжаю к пароходу: на нем не видно ни души.
“Полундра”, – читаю и запоминаю я его название».
Глава седьмая
Человек, ушедший на луну
В Шлиссельбурге я иногда, по вычислениям, делала верст 10 в день, а всего прошла там столько, что почти обошла Землю по экватору, а Морозов так почти дошел до Луны.
Вера Фигнер
Среди журналистов, пытающихся объяснить секрет долгожительства таких шлиссельбургских узников, как Николай Александрович Морозов, время от времени возникает легенда о колдовском свитке еврейских мудрецов, который якобы принес в Шлиссельбург майор Валериан Лукасинский.
Сторонники этой легенды вспоминают, что Лукасинский последние годы своего заключения провел в камере номер семь Старой тюрьмы, и сюда же, когда седьмая камера была превращена в карцер, будто специально напрашиваясь на ужесточение своего режима, упорно стремился попасть Н.А. Морозов. Возможно, предполагают сторонники легенды, Лукасинский устроил в своей камере тайник и каким-то образом передал его секрет Николаю Александровичу.
Подыгрывая авторам этой легенды, можно предположить, что тайна свитка была передана по масонским каналам, ведь сам Валериан Лукасинский еще в мае 1819 года создал организацию «Национальное масонство»[56]56
«Национальный союз свободных каменщиков».
[Закрыть] и был магистром ложи «Рассеянный мрак», а Николай Морозов, тоже не чуждавшийся масонских идей, в 1908 году стал членом-основателем санкт-петербургской ложи «Полярная звезда».
Однако и эта прочная масонская рама не способна укрепить легенду о колдовском свитке.
И дело не только в том, что отсутствуют какие-либо серьезные доказательства существования в Шлиссельбурге свитка еврейских мудрецов сама судьба Николая Александровича Морозова, если внимательнее приглядеться к ней, оказывается загадочней, чем любой волшебный свиток.
1Террорист-народник Николай Александрович Морозов терроризму был обязан самим своим рождением…
В «Автобиографии», написанной в 1926 году для Энциклопедического словаря Гранат, он рассказал, что отец его, Петр Алексеевич Щепочкин, был помещиком, а мать, Анна Васильевна Морозова, – крепостной крестьянкой, которую отец впервые увидел проездом через своё имение в Череповецком уезде Новгородской губернии.
Петр Алексеевич только лишь окончил тогда кадетский корпус и был едва достигшим совершеннолетия юношей, так что родители наверняка бы положили разумные пределы его романтическому увлечению.
Но этого не случилось, ибо и отец, и мать юноши Щепочкина (дед и бабушка будущего народовольца Морозова) уже были «взорваны своим собственным камердинером, подкатившим под их спальную комнату бочонок пороха».
Пользуясь образной системой самого Николая Александровича, заменяющей в его научных трудах логическую аргументацию и опытные исследования и позволяющей связывать прихотливо-изменчивые очертания грозовых облаков с пророческими образами Апокалипсиса, легко можно связать «романтический» поступок камердинера с предпринятой в Зимнем дворце попыткой Степана Халтурина и говорить о том, что террористический акт не только обусловил появление Морозова на свет, но и предопределил его дальнейшую судьбу.
Рос Николай Александрович впечатлительным мальчиком.
«Под влиянием рассказов моей деревенской няньки, происходивших большею частью в длинные зимние вечера или при уединенных прогулках, весь мир начал представляться мне в раннем детстве в виде круглого диска – Земли, – прикрытого стеклянным колпаком-небом, на вершине которого стоял трон, а на троне Бог, высокий седой старик с длинной белой бородой, всегда окруженный прославляющими его и преклоняющимися перед ним ангелами и святыми. Звезды были восковыми свечами, горевшими по ночам на этом прозрачном своде, и каждая из них была человеческой жизнью. Звезда догорала и падала вниз с неба, когда соответствующая ей человеческая жизнь угасала на земле.
Неодушевленных предметов не было совсем: каждое дерево, столб или камень обладали своею собственною жизнью и могли передавать друг другу свои мысли. Листья деревьев переговаривались друг с другом шелестом, волны – плесканьем, а облака, играя, гонялись друг за другом и неслись на крыльях ветра вдаль, к какой-то неведомой и им одним известной цели, принимая на своем пути формы всевозможных животных и их отдельных членов»…
Читать Николай Александрович выучился под руководством матери, которая хотя и отличалась любовью к книгам, но образования не получила и хаотическую бессистемность чтения отчасти сообщила и сыну.
Найдя в библиотеке отца два курса астрономии, юный Николай Морозов очень заинтересовался этим предметом и прочёл обе книги, хотя и не понял их математической части.
Впрочем, астрономия была не единственным его детским увлечением.
Разыскав в книгах отца «Курс кораблестроительного искусства», он заучил всю морскую терминологию и начал строить модели кораблей, которые пускал плавать по лужам и в медных тазах, наблюдая действие парусов.
К жизни в отцовском имении Борок Мологского уезда, Ярославской губернии относятся и первые научные наблюдения будущего почетного академика…
«Однажды, приблизительно в половине августа, я возвращался домой из леса, прилегающего к берегу Волги. Солнце уже сильно склонилось к западу и светило мне прямо в лицо, а под ним на горизонте поднималась и быстро двигалась навстречу мне грозовая туча. Я торопился поспеть домой до ливня, но надежды было мало. Солнце скоро скрылось за тучей, и наступил тот особенный род освещения, который всегда характеризует приближение грозы. Все, на что ни падала тень от тучи, сейчас же принимало особенный мрачный колорит, и вся природа, казалось, замерла в ожидании чего-то странного и необычайного.
Я уже не помню, долго ли продолжалось все это, потому что я о чем-то замечтался. Но вдруг я остановился, как вкопанный, выведенный из своей задумчивости резкой и неожиданной переменой в освещении окружающего ландшафта и поразительной картиной в облаках. Солнце вдруг выглянуло в узкое отверстие, как бы в пробоину какой-то особенной тучи, состоящей из двух слоев, наложенных один на другой. Контраст окружающей меня местности, освещенной одним этим пучком параллельных лучей, с отдаленными, покрытыми зловещею тенью, частями ландшафта был поразительный. Для того чтобы понять, что это была за картина, нужно самому ее видеть в природе или, по крайней мере, на картине, писанной гениальным художником, потому что всякое описание бессильно.
Благодаря тому, что пробоина в тучах двигалась мимо солнца, оттенки его блеска быстро изменялись. Солнце казалось совсем живым лицом разгневанного человека, старающегося просунуть свою голову между двумя слоями тучи для того, чтобы посмотреть, что творится на земле. Это сходство с живой человеческой головой дополнялось еще тем, что верхний край узкого отверстия в свинцово-сизых тучах, освещенный сзади солнечными лучами, принял вид густой шевелюры снежно-белых волос над разгневанным ликом солнца, а нижний край образовал под ним как бы воротник меховой шубы, такого же снежно-белого цвета, закутывавший его подбородок, а поперек солнечного диска легло, темной чертой, продолговатое облако, представляя собой что-то вроде двухконечного древнего кинжала, который солнце держит у себя во рту.
Несомненно, что эта кажущаяся пробоина в тучах была лишь перспективным явлением, простым расширением узкого промежутка между двумя слоями грозовой тучи, лежащими один над другим. Узкая и в обычных условиях совершенно незаметная отслойка продолжалась в облаках и далее в обе стороны несколькими сужениями и расширениями, так как косые лучи солнечного света, проходя сзади в соседние расширения, образовали по обе стороны хмурящегося солнца несколько светящихся пунктов, как бы пламя нескольких горящих факелов, поставленных направо и налево от гневного солнечного лица.
Все это было так внезапно, так полно какой-то своей собственной жизни и движения, что, как мне ни смешно сознаться, но я несомненно испугался и был готов спросить с суеверным страхом:
– Что такое случилось? Что тебе нужно?
Явление это, которое в буквальном смысле слова воспроизведено в первой главе Апокалипсиса, продолжалось не более минуты. Солнце медленно передвигалось за нижний край отверстия, принимая от постепенно помрачавших его промежуточных паров все более и более хмурый зловещий вид. А затем на месте солнца остался лишь огромный факел светлых лучей посреди ряда других таких же пучков золотистого света… Через полчаса налетела буря, а что было далее, я уже не помню.
Другой раз, когда я вышел в средине грозы, в промежутке между двумя ливнями, на открытое место, чтобы посмотреть на движение и формы туч этого периода, я увидел на лазури отчасти прояснившегося неба, очень высоко вверху, но несколько к юго-востоку, длинный ряд снежно-белых облаков, свернутых спиралями в виде охотничьих рогов. Они быстро неслись друг за другом, обозначая этим путь крутившегося вверху урагана, и вся их спираль представляла, очевидно, центры вращения соответственных частей атмосферы, где вследствие внезапного разрежения воздуха выделялись легкие водяные пары. Но внизу невольно казалось, что по небу летит вереница невидимых ангелов, трубящих среди грозы…
Когда же я через некоторое время снова вышел посмотреть, то увидел высоко на севере другую, не менее поразившую меня картину. Три больших беловатых облака, занимавшие всю верхнюю часть неба, приняли там формы настоящих огромных жаб, схватившихся друг за друга передними лапами и несшихся, как бы в диком танце, около самого северного полюса неба. Эта иллюзия танца в воздухе обусловливалась их криволинейными движениями и тем, что на пути они вытягивали то ту, то другую из своих лап и искривлялись самым уродливым образом. Но и это явление тоже продолжалось недолго, и через несколько минут все жабы распались на четыре отдельных облака, вроде кучевых»…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.