Электронная библиотека » Николай Вагнер » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Темное дело. Т. 2"


  • Текст добавлен: 1 февраля 2018, 14:00


Автор книги: Николай Вагнер


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Она неистово, жалобно закричала и начала биться…

Шнее обернулся ко мне и скороговоркой проговорил мне:

– Уйдите! Ваш вид раздражает её!

Я бросился вон и остановился за дверью. Всё во мне дрожало. Кровь с каким-то шумом приливала и стучала в виски.

Я был испуган и ошеломлен этой сценой. Я не предполагал ничего подобного.

Крики и стоны её продолжались и раздражали меня. Мне хотелось броситься к ней, схватить и унести её куда-нибудь дальше от этой тяжёлой маленькой комнатки, где она томилась, как в одиночном заключении.

Через несколько минут доктор, весь красный, вышел ко мне, отирая пот с лица.

– С этими пациентами, – сказал он: – всегда нужно иметь порядочный запас силы!.. Вот, вы видели, какой результата произвело ваше появление!.. А я так крепко рассчитывал на него…

– Доктор! – вскричал я, – неужели положение её безнадёжно?.. Неужели нет средств помочь ей?!.

Он несколько минут помолчал и затем сказал, пожав плечами:

– Эта область ещё не обследована хорошо… Можете быть, женские периоды имеют здесь огромное влияние… Во всяком случае, я не теряю ещё надежды… Будемте ждать.

Я простился с ним и пошел домой в тяжелом раздумье.

CI.

Утопающий хватается за щенку, за соломинку. Это понятно!.. Но отчего же он не выпускает её из рук, когда идёт ко дну, когда уже убедился в её бессилии спасти ему жизнь.

Я также держался ещё за мою соломинку, хотя давно уже лежал на темном дне всех обманутых бессильных стремлений.

Почти каждый день я заходил к Шнее с тем, чтобы узнать, что никаких улучшений нет, и выслушать его толкование, что болезнь идёт правильно.

– Она может продолжиться таким образом много лет, – говорил он. – Но при обострении может кончиться быстро… бешенством…

Один раз я предложил ему консилиум. Я сказал, что не пожалею средств, только бы испытать всё, чем можно спасти её жизнь.

– Позовите двух, трех известных психиатров, – сказал я. – Гризингера, кого хотите, только употребите всё, чтобы на совести ничего не оставалось…

– Подождёмте ещё несколько дней, – сказал он. – Посмотрим, что будет. Некоторые симптомы заставляюсь предполагать возможность улучшения или кризиса.

И я ждал, как прежде, с такой же тупой и ноющею болью в сердце. Да! Я теперь, кажется, понимал чувства несчастной «дикой княжны»; понимал, как тяжело потерять любимого человека… и какого человека! – чудную девушку, одарённую всеми добрыми свойствами ума, сердца и совершеннейшей красотой.

Мне кажется, что я теперь только любил истинно, не жаром юношеской крови, не потребностью дружбы, а всей глубиной души моей, всеми фибрами моего сердца,

Вот! думал я, судьба мне ещё раз послала ту тяжёлую жизнь аскета, которой я жил там, в глуши Кавказских гор. Но мне кажется, что теперь эта отшельническая жизнь была ещё строже и суровее. Я даже начал думать, что всё зло оттого, что мы слишком привязаны к нашим телесным наслаждениям и нуждам нашего тела. Пить, есть… постоянно чувствовать свое bienaisance…[48]48
  Благотворительность (фр.).


[Закрыть]
радоваться всяким мимолётным опьяняющим наслаждениям. Разве это не жизнь плоти?… И где же, в чем проявляется наша жизнь духа!..

И мне становилась противна всякая еда, и в особенности эта мизерная, кисло-сладкая, экономная, немецкая кухня – этот rindfleisch mit brod-sauce, эти мучные бифштеки, в виде каких-то лоскутков, mehlspeise, картофель, и противное, кисло-сладкое варенье, вместо салата. Я почти ничего не ел, я не спал по целым ночам и бродил, как тень по горам, окружавшим Гаммерштейн. Почти каждый день я заходил в заведение Шнее. Это сделалось моей органической привычкой. Он советовал мне быть бодрым и крепким, даже прописал мне какое-то успокаивающее и укрепляющее. Разумеется, это средство действовало на нервы, но душа моя по-прежнему мучилась и болела.

CII.

Наконец наступила развязка, освобождение от страшной неизвестности.

Один раз, ранним утром, на рассвете Шнее прислал за мной посыльного с приглашением придти возможно скорее. Разумеется, я не заставил себя ждать.

Может быть, думал я, настала блаженная минута кризиса, просветления, и она вспомнила, пришла в себя и позвала меня.

Последнее было действительно верно. Но только когда же настала эта минута просветления?!

Шнее встретил меня в дверях его квартиры, крепко взял меня за руку и повел в коридор, который шел внизу, налево от сеней.

– Она пожелала вас видеть, – сказал он как-то сосредоточенно и строго. – Ещё раз прошу вас, будьте тверды и благоразумны.

И он ввёл меня в один из нижних номеров, в окне которого была вставлена решётка. В комнате был полумрак, потому что окно было занавешено светло-фиолетовой занавеской, и сквозь неё свет проходил, также окрашенный фиолетовым цветом, бросая, на всё какие-то фантастические, мертвенно-унылые тени.

Она лежала на кровати, одетая в белое платье. Подле неё, опустив голову на колени и закрыв лицо руками, сидел её отец.

Я не узнал её, я скорей догадался, что это, должно быть, она. Во всю жизнь свою я никогда не видал лица до того исхудалого, как её лицо. Длинный, осунувшийся, заострившийся нос и подбородок. Вместо щек какие-то синеватые впадины. Брови высоко, как-то испуганно, поднятые кверху. Глаза огромные и так ярко блестевшие.

Но в этих глазах теперь светился ум, ещё не погасшая искра человеческого смысла и жизни.

Увидав меня она видимо силилась улыбнуться. Но эта улыбка как-то не шла к её страдальческому лицу.

Она протянула мне руку и с трудом проговорила:

– Здравствуйте!.. Вот, какой…

Я взял её дрожащую, горячую, сухую руку и прижал её к моим губам…

Она выдернула её и отвернулась.

Слезы душили меня. В голове всё как-то странно мешалось и путалось.

Шнее не выпускал из его руки моей руки и сжимал её как тисками. Когда же я поцеловал её руку, то он быстро отдернул меня к себе и прошептал:

– Не возбуждайте нового припадка!.. Покой!.. Дайте покой натуре…

Помню, я хотел ещё что-то сказать, но она снова повернула ко мне лицо и так чисто, явственно, протянув ко мне руку, проговорила её чудным мягким голосом:

– J low You!..

Я снова бросился к ней. Но Шпее удержал меня, обхватив рукой за талию.

– J low You!.. – Повторила она тише и уставила на меня свои глаза, уставила неподвижно, и я с ужасом видел, как блеск их медленно погасал, а она все твердила, шептала: – J low You!!. – Только голос её стал глуше. Она начала хрипеть, задыхаться, и всё-таки твердила, бессознательно одну и ту же фразу. Наконец, с тихим стоном она замолкла. Рот её раскрылся, глаза остолбенели… И всё лицо как-то вдруг переменилось. На нем явился покой и довольство, это было лицо прежней, только страшно исхудалой Лии.

Сердце моё сжалось и едва-едва билось. Я понял, что этот покой был покой смерти, что для неё все было кончено… Какой-то ужас, отчужденность одиночество охватили меня.

Но в эту минуту отец её очнулся и со стоном припал к её трупу. Он целовал её руки, глаза… Он рыдал как ребенок.

И я вдруг сердцем понял, как велика, как убийственно горька его потеря. Я понял, что он лишился всего, что он действительно одинок.

Он поднялся, шатаясь и плача. Он искал кого-то глазами. Я протянул к нему руки, и он припал, рыдая, к моей груди.

Он искал участия, поддержки.

И вдруг, в эту минуту, я почувствовал, что он, этот одинокий, убитый горем старик, этот человек – несчастнее меня, что он действительно лишён всего, всей его радости и поддержки. Я плакал и слезы мои текли по его седой, дрожащей от рыданий голове.

Смерть! Одна смерть, думал я, всё соединяет!..

Эпилог

I

Прошло около восемнадцати лет, тяжёлой, одинокой жизни, тяжёлого томления. И странно! Чем дольше тянется эта жизнь, тем более я боюсь её конца, тем более я боюсь смерти.

Порой находит на меня такая безысходная тоска, такая тяжесть существования, что рука невольно ищет чего-нибудь, чтобы прекратить это глупое тупое мучение. Но я не хочу убить себя в порыве отчаяния, с отуманенной головой. Нет! Я желаю бестрепетно, хладнокровно уничтожить мою жизнь, в полном сознании её бесполезности и ненужности.

И этого-то я не могу сделать!..

Я не могу убить себя до тех пор, пока в сердце моем остаётся хотя слабый едва заметный свет надежды….

Да на что же надеяться!?.

Личное счастье для меня уж невозможно. Я могу только вспоминать о тех светлых образах, которые я любил и которые исчезли передо мной, в борьбе с тем, что они считали своим долгом.

Счастье общественное?!.. Да!.. Но разве оно возможно?!!

Я был бы бесконечно благодарен тому человеку, который убедил бы меня, что оно действительно невозможно. Но до тех пор, пока в сердце шевелится слабая, ничтожнейшая искра надежды, я не могу не жить.

И я живу – глупой, чисто животной, бессмысленной жизнью, живу и постоянно шатаюсь между верой в прогресс и полным отчаянием в возможность когда-нибудь очеловечить эти безумные людские массы.

Я утешаю себя мыслью, что вся беда в моей слабой, искалеченной, испорченной натуре. Что вера в лучшее и надежда на светлый исход живёт в этих массах, и только я, один я, составляю жалкое исключение.

Это моё лучшее и единственное утешение!

После страшного удара, после смерти моей белой Лии, я был долго болен. Со мной, кажется, был рецидив того сумасшествия, которое нападало на меня на Кавказе, после смерти Марьи Александровны.

Доктора, лечившие меня, единогласно советовали мне не ездить в Россию, а поселиться где-нибудь на юге, – где меня окружала бы масса разнообразнейших развлечений, для того чтобы мысль моя и чувства не могли ни на минуту сосредоточиться на прошедшем. И я прожил и живу до сих пор, отчужденный от родной жизни, живу на чужбине, к которой не лежит моё сердце.

Я слежу за газетами, как безучастный зритель той трагикомедии, которую зовут историей. Только во время войны я уехал в Бельгию. Я боялся теперь запаха пороха и крови: он мог мне напомнить тяжелую севастопольскую жизнь.

Я прожил здесь и турецкую войну.

Порой меня тянет в Россию. Любовь к родным полям, к серому мужичку громко зовёт меня. И вот, в одну из таких минут я раз отправился в Самбуновку. Я знал, что я ничего там не найду, кроме могил и развалин. Но, не помню, я отыскал какой-то пустой предлог, чтобы посмотреть ещё раз на ту обстановку, в которой когда-то было так легко и отрадно жить.

Павел Михайлович и Анна Николаевна давно уже спали мирным вечным сном. С Жени мы изредка переписывались, но этот обмен письмами стал реже и наша переписка прекратилась. Интересы у нас были разные. Жени видимо погружалась в мелочные хлопоты по хозяйству; она управляла имением.

Бетти вышла замуж и жила в имении с мужем. Самбуновка оставалась нераздельной. Жени только выплачивала сестре ежегодно известную часть дохода.

Помню как теперь мой въезд в Россию. Я вернулся точно на чужбину; ни родные поля, ни серый мужичок меня не радовали. Я даже дивился, как я мог когда-то любить всё это и верить в светлое и великое будущее… Каким-то безотрадным пустырём смотрела на меня Россия!..

II.

Помню, я приехал в Самбуновку поздно вечером; так распорядилась судьба. Меня задержала разлившаяся и бушующая Кама. Оставаться ночевать в ближайшей грязной деревушке мне не хотелось. Да, признаться сказать, сильно уж потянуло вдруг в старые места, где прежде встречали меня искренняя любовь и ласка. Я приеду, думал я, тихонько, никого не разбужу; отправлюсь в свою комнатку, сзади кабинета Павла Михайловича, и усну на старом, привычном турецком диване.

Велел я подвязать колокольчики. Подъехали мы к решетчатым воротам тихо, неслышно; но только что подъехали, как поднялся такой отчаянный лай, какого я нигде, никогда не слыхал. Целая стая псов, маленьких и больших, накинулась на нас с неистовым гамом. Они вылезали из подворотни, выскакивали из разрушенных решетин забора, хрипели, задыхались, бесновались, хватали лошадей за ноги, ямщика за кафтан.

– Ах вы окаянные! – негодовал он. – Цыц! цыц подлые!.. Это всё барышня, Евгения Павловна, прикормила; с целого околотка набрала псов.

Не смотря на наши усердные старания, нам только через полчаса удалось достучаться и добыть языка. Вышел какой-то мальчик, расспросил, и исчез. За ним вышел Антон, узнав меня, разохался, и так же исчез. Но минут через пять, он снова бегом прибежал и распахнул ворота. Мы въехали, а в доме уже зажигались огни. «Зачем же это они разбудили всех?» – подумал я с неудовольствием.

– Барышня не так здоровы, оне у нас все недомогают, – говорил мне Антон, неся мой бювар и портфель, – а впрочем, сейчас выйдут.

– Зачем же вы разбудили её и куда же ты несёшь это?

– А на верх; там ведь… внизу-то, всё переделано. В прежней комнатке, где вы спали, там теперь гимназист живёт, племянник барышни, господин Бахрюков.

Какие-то сонные, полуодетые фигуры выглядывали на нас из дверей столовой.

– Чай-то будете кушать? – спросил меня Антон. – Там вам бифштекс и яичницу готовят.

– Да зачем это!.. совсем не нужно, я никогда не ужинаю.

– Как же не нужно?.. помилуйте!., сама барышня приказала… Они ведь теперь у нас, как есть полная барыня, после смерти Анны Николаевны, царство им небесное… А я сейчас, сию минуту подам умыться.

– Сколько тебе лет, Антон?

– А Бог его знает, сударь, не считал, годов с 80 чай будет, а может, и больше, пожалуй.

Через полчаса я сошел в столовую. Жени сидела за самоваром и заваривала чай. Во всем лице была радость, в глазах оживление, но напрасно искал я в этом лице прежней Жени: это было лицо какой-то бледной, дряхлой старухи, в морщинах. Что провело их: горе, заботы, труды?.. К довершению всего голова её была закутана большим шерстяным платком.

– Здравствуй!., не забыл ещё… друга детства? – сказала она и обеими руками схватив мои руки, держала их и жадно смотрела на меня. Вероятно, она отыскивала также, как и я, прежние, дорогие черты, но их не было; что-то сквозило едва уловимое, и только.

– Что же ты это закутана?

– Всё ревматизмы… совсем замучили.

И я вспомнил Анну Николаевну.

– Садись же, садись, подкрепись. Где же ты был, странствовал, все заграницей, откуда теперь?

– Все заграницей, в Париже.

– Понравился?!

– Нет! так!.. удобно жить. Ездил в Англию, два года прожил в Америке.

– Вот как!..

И она пристально, как-то подозрительно посмотрела на меня, прищурив глаза, причём мелкие морщинки собрались около этих глаз.

Прежде у неё не было такого взгляда.

III.

Я прожил в Самбуновке около недели. Виделся с прежними знакомыми. Все жаждали узнать, как живут в Европе, в Америке и все рассказывали о нынешних порядках.

– Теперь, говорили, кто не жид и не мироед, тому плохо живётся… это жертва заклания, а если хочешь жить, то будь жидом или мироедом…

Я вообще мало говорил с Жени о прошлом и только раз как-то вспомнил о Нерокомском и спросил где он, и что с ним?

Она покраснела, помолчала и сказала скороговоркой:

– Я дам тебе прочесть последнее письмо его, которое он написал мне через год, как мы расстались.

И она принесла мне длинное письмо, из которого я привожу здесь только небольшой отрывок.

…«И я задал себе эту трудную задачу: я решился заглушить мою любовь к вам (забыть вас я не могу) и отдать всего себя делу. Я сказал себе: «аще не умрет, не оживёт и не принесет плод»… Я взвесил в себе эти два желания: которое было сильнее? Желание ли личного счастья или желание принести плод? Последнее перетянуло, и я отказался от моей заветной мечты, и пошел «в народ»… При том я живо представил себе: что мог бы принести мне наш союз? Мимолётное счастье!.. Пыл страсти прошёл бы и осталась тяжелая помещичья жизнь… Все мелочные невзгоды и неудачи сельского хозяйства… и он… всё тот же, неизменный наш серый народ, с его горем, нуждами и непреоборимым терпением… Простите и поймите, как тяжела для меня моя жертва, но я решился»…

– Что же? – спросил я, – он писал тебе после этого письма… дружеские признания?..

Она отрицательно повертела головой.

– Где он, что с ним? – сказала она, – я никогда не узнавала… и не желаю знать.

Спустя два-три дня после этого разговора я случайно узнал от неё тайну, о которой когда-то смутно догадывался. Это было в сумерках августовского сырого вечера. Мы стояли на балконе, оба закутанные в пледы. Был довольно свежий ветер. Я несколько раз предлагал ей вернуться в комнаты, но она упорно отказывалась.

– Я думал, – сказал я, – что теперь… с твоими ревматизмами ты стала рассудительнее и бережёшь себя сама от опасности простудиться… Но у женщин, вероятно, есть некоторые пункты, с которых не дозволяет им сойти их упрямство.

– Отчего же у женщин?.. Если по-твоему у нас есть упрямство не следовать всегда вашим, будто бы, благоразумным советам, то у вас так же есть упрямство, – свои idees fixes[49]49
  Навязчивые идеи.


[Закрыть]
.

– Какие же?

– А такие, чтобы всегда настоять на своем и заставить нас сделать то, что вам кажется лучше.

– Полно… Это парадокс!..

– Знаешь ли! я теперь вспоминаю то далёкое время, когда ты меня провожал сюда, в Самбуновку и постоянно закутывал… Все это отпало, прошло, отлетело, как эти пожелтевшие осенние листы.

Она посмотрела на аллейку, по которой ветер кружил сухие жёлтые листья, и задумалась, облокотившись на перила.

– Жени, – сказал я. – Позволь маленький нескромный вопрос?

– Говори… Что такое?..

– Тогда ты была влюблена в меня?

Сна быстро выпрямилась. Лицо её заметно покраснело, даже в темноте вечера.

– Я не была влюблена в тебя, – сказала она тихо. – Я любила тебя… Я любила тебя прежде, чем полюбила Веневитьева. Любовь к нему была деланная любовь… К тебе меня постоянно тянула детская привычка… старая привязанность…

– Жени! – вскричал я, – и ты до сих пор не высказала ни взглядом, ни словом, ни намёком эту любовь?

Она пожала плечами.

– Не высказала, потому что не понимала её… Я тогда только сознала её вполне… когда в сердце твоём заслонил меня образ другой женщины… К чему же я стала бы мешать?.. Я не люблю навязываться… А потом… потом я рассудила… зачем я свяжу тебя, молодого, полного свежих сил и стремлений.

– Да разве ты не была тоже молода?..

– Если бы ты не нашёл удовлетворения в твоей любви, ты мог бы найти его в трудах по какому-нибудь общественному делу… Зачем же я связала бы тебя и отвлекла бы от каких-нибудь полезных трудов?

Теперь настала моя очередь покраснеть. Мне стыдно стало за мои стремления к личному счастью, за мою ничтожную, презренную жизнь, которую теперь я веду на чужбине, наконец, за мой теперешний пошлый упрек женщинам в их мелочном упрямстве.

«Нет, – думал я – это не упрямство, а тягучая консервативная стойкость души, которая выдержит до конца свой принцип и не пошатнётся». И я вспомнил мою Лену и самоотверженную Фиму, и бедную, несчастную красавицу Лию…

Что же я перед ними?!..

IV

Через несколько дней после этого разговора мне принесли маленькую записку, написанную на обрывке серой бумаги. Принес её взрослый паренек и никому не хотел отдать этой записки, кроме меня.

Вот, что было написано в этой записке.

«Если ты не забыл случайного товарища петербургской жизни и желаешь его видеть, то доверься подателю этой записки и приходи. Весьма обрадуешь!.. Записку сожги, и никому о ней не говори.

Твой
Нерокомский.»

Я удивился и обрадовался. «Что это за таинственность?» – подумал я. – И быстро собравшись, вооружившись галошами и пледом, так как дождь почти не переставал, отправился с моим пареньком, в лёгкой таратайке, сказав Жени, что я еду к одному соседу помещику. Это было как раз после обеда.

Привелось сделать по невылазной грязи около семи вёрст, в одну бедную деревушку – Неклудьевку, о которой в Самбуновке упоминали иногда, как о заблудшем и погибшем гнезде. Я вспомнил, что сам был в этой деревушке, пытался поднять это бедное гнездо людской жизни, но ничего не мог сделать и махнул рукой.

Это было гнездо горьких пьяниц, тащивших в кабак всё, что они заработают, и пропивавших этот заработок целым миром.

Мы подъехали, – когда солнце уже совсем село и наступали темные сумерки, – к избе старосты, которая была крепче и просторнее других.

Перед избой, на небольшой базарной площади стояло множество телег. К большинству из них были прилажены рогожные кузова – кибитки.

– Что это? – спросил я, у сопровождавшего меня парня.

– А это вишь – собирамся… Завтра, значит, чем свет – в путь…

– Куда?..

– А в Сибирь… Так Пётр Степаныч указал…

– И не жаль вам бросать родную землю, матушку-кормилицу?

–. Ни! Не жалко… Она нас не кормит.

В это время мы вошли в просторную горницу. В красном углу за столом сидел Нерокомский, староста, несколько дряхлых старцев и урядник.

Как только мы вошли в избу, Нерокомский с радостным восклицанием встал и обнял меня.

Признаюсь, я бы не узнал его – до того он постарел и изменился. Волосы почти совсем седые. Спина согнулась. Лицо в морщинах. Только глаза остались прежние, молодые и светлые.

– Вот где привел Бог увидаться, – сказал он. – Садись! Садись! Гостем будешь…

– А меня Владимир Павлыч, вы не признаете, – и с лавки поднялся какой-то господин, в замасленном полушубке, подтянутым ремнём, с красной, несколько опухшей физиономией, немного полыселый и обрюзглый и порядочно пьяный.

– Нет! Не узнаю, – признался я.

– Не узнаете… Александра Павлова Самбунова…

Я вскрикнул, и в то же мгновение Александр обнял меня, причем я заметил, как сильно от него пахло вином…

V.

Нерокомский усадил меня подле себя, и с обычным ему добродушием расспрашивал о моём житье-бытье заграницей.

Я говорил, все присутствующее слушали и молчали. Одни дремали, другие таращили глаза и все были очевидно, под хмельком, о чем уже свидетельствовали две полуведерных бутыли, почти пустых, стоявших на столе.

Вдруг староста резко приподнялся с лавки и начал истово креститься, а за ним и другие старики тоже.

– Ну, прощай, Петр Степаныч, – сказал он, – до приятного свиданья!.. Завтра, чем свет… – И он икнул.

Все простились поочередно с Нерокомским и все, пошатываясь, вышли вон.

Урядник подошел ко мне.

– Честь имею представиться, Ваше Благородие… Урядник… Приземкиной волости. – И вслед за этим протянул мне руку. Я пожал её. – Командирован его превосходительством господином губернатором, сопровождать переселенцев до границы губернии. – И он махнул головой по направленно двери и пошатнулся.

– Больше никаких приказаний, Петр Степаныч не будет? – спросил он.

И неловко поклонившись нам, пошатываясь, вышел.

– Вот!.. Свиньи дурацкие, – заговорил Александр, когда урядник вышел. – Только бы им палку на палке… и бить палкой.

– Полноте, Александр Павлыч! – махнул на него рукой Нерокомский. – Вот он везде так… ругает по-пустому… Чего же больше, скажите, пожалуйста. Сам губернатор… Сам вошёл в положение…

– Са-ам!.. – передразнил Александр, который в это время сливал поддонки из бутылей, – наблюл… Наблюдатель!.. Заслышал, что теперь с переселенцами пошла статья, стала волюшка, так и предписал всех беспокойных, голодных и холодных вытурить из губернии… сам!!! – и он залпом выпил остатки вина.

– Ну!.. Опять пошли с вашим пессимизмом, – сказал Нерокомский, – что не от нас, то дурно, а что от нас, то хорошо; когда это вы расстанетесь с вашими мрачными мыслями.

– Да, видно, никогда, – сказал он, присев на лавку и стараясь свернуть папиросу, но пальцы его не слушались и он плевал и ругался.

– Что же это, – спросил я, – вы не заехали к сестре, в дом отчий?.. тайком…

– Чего мне к ней заезжать?.. Старался я её навести на путь истинный… Да… – и он махнул рукой.

– Слушаю вас, смотрю на вас и глазам не верю, – сказал я. – Вы ли это, Александр Павлыч Самбунов?!! Саша, добрый, ласковый!!.. Как теперь гляжу на вас, на маленькаго…

– Ну!.. Вы бы ещё вспомнили, какой я был во чреве матернем… Чепухородия!!.

Он помолчал немного, покачался и опять начал:

– Жизнь умудряет, милостивый государь… Жизнь анафемская… Чтобы ей ни дна, ни покрышки!!.. Битый горшок… и всё черепки проклятые болят и ноют… Под Свенцанами наши мужички солдатики в бок пулю всадили… В Париже (он говорил с ударением на е) за коммуну приговорили к семи смертям… Едва, едва бежал!.. Даже из благословенной Швейцарии анафемы выслали… А по-вашему благословляй жизнь!.. Да чтобы ей пустая попадья… в… – и он выругался пошло и сквернословно.

– Я думаю так, – вмешался Нерокомский, – каждый устраивает свою жизнь так, как пожелает. Что посеял, то и пожнёшь.

Александр исподлобья, свирепо, взглянул на него, и пьяные глаза его резко сверкнули.

VI.

– Как же я вот до сих пор?.. Сею, сею, а ничего не могу пожать?

– Оттого, что ты сеешь только плевелы.

– Покорнейше благодарю!.. Ну, а ты что же выиграл – пшеничный сеятель?

– Выиграл то, что желал, и радуюсь, и благодарю Господа!

– Юродивый!.. Блаженный простец!!.. – И он допил остатки вина.

– Ты не поверишь, как сердце радуется, – заговорил оживлённо Нерокомский, обращаясь ко мне, – когда видишь, что пропаганда твоя приносит плод; у нас тут есть в Костромской губернии села два-три, такие строгие стоики и аскеты… живущие по правде…

– А ты скажи прежде, у кого это – у вас?.. – перебил его Александр.

– Ну, у нас, у вас, не всё ли равно.

– Открыл староверов да штундистов, сектантов разных и радуется… дохлятине заскорузлой… таким же фанатикам, как он сам.

– Александр Павлыч!.. Имей совесть.

– А что это за штука – твоя совесть?..

– Представь себе, – обратился опять ко мне Нерокомский, – что в два, три года, как там мы начали пропаганду…

– А кто это мы?.. – перебил опять Александр, но Нерокомский ему не ответил и продолжал своё: – То село нельзя узнать!.. Завёлся порядок, уничтожилось пьянство и все село резко разделилось на два лагеря.

– Одесную и ошую… – пояснил Александр.

– В одном крепко держится братство о Христе… Любовь… Все это бессребреники, аскеты, добрые, любящие… Ах! Владимир, я не могу тебе описать… Поедем, съездим… и ты сам увидишь…

Александр безнадёжно махнул рукой.

– Понёс пьяную чушь!.. Мечтатель!.. Нет, ты скажи… лучше… как жмут твоих-то братьев о Христе… с одной стороны урядники, а с другой – свои односельчане… а с третьей – жиды накрывают… Потеха!..

– Нет! – говорил Нерокомский, не слушая его и глаза его радостно горели. – Верь!.. Верь!.. – (и он трепал меня по руке) – Верь крепко двум вещам.

– Каким это? – спросил Александр с пренебрежением, развалившись на лавке и зевая во всю глотку.

– Верь, во-первых (и он загнул палец), что ни одна община без твёрдой религиозной веры, соединяющей во едино и крепко держащей соединённых… не просуществует… Рассыплется прахом, – и он махнул рукой. – Во вторых… верь, что только в этом трудящемся сословии… хранится и оттуда придет спасение русскому миру… Из среды этих простых умом и сердцем и крепко верующих.

Александр в это время быстро поднялся с лавки.

– А ты теперь выслушай меня, – заговорил он заплетающимся языком. – Выслушай мой символ веры!.. Верь, что гнилое сгниёт (и он также загнул палец)… Верь, что становой все возьмёт… и верь, что жид и кулак всё сотрут и сожрут… О! Это великая, великая сила!!.. – И он опять опрокинулся на скамейку… но не угомонился и продолжал озлобленно бурчать.

– Выдумали… Младенцы!.. Что для нас-де не наступила ещё эпоха развития… Что надо, чтобы, мы сперва доросли до буржуев, а там и того… Оно мол впереди… ждёт нас!.. Пожалуйте, честные господа!.. А то ещё католичеством вздумали лечить… Заведём мол ксёндзов и патеров и будет едино стадо и един пастырь и вся Русь встанет на ноги… Болваны!.. Суконщики!.. Смерды!.. у!..

Он бормотал все бессвязнее, ленивее и, наконец, испустил такой громкий, аппетитный храп, что мы невольно рассмеялись.

VII.

Мы с Нерокомским тихо проговорили, вплоть до рассвета. Он с жаром убеждал меня в будущем счастье русских людей. Но в его словах я видел только нежащие отголоски старого похороненного прошлого.

Я оправдывал свои убеждения, с которыми я сжился и сроднился в последние 12 или 15 лет. Я чувствовал, что там, где-то в самой бездонной глубине сердца, что-то шевелилось щемящим упрёком. И с ужасом гнал это что-то. В нем была казнь за все эти 12 или 15 лет жизни жуира, туриста, отступника.

Там говорили тени прошлого, там воскресала моя дорогая Лена, там слышались слова моей Фимы, там слышался голос Милинова и моего доброго и кроткого Павла Михайловича, Сиятелева.

«Все прожито, прошло, утешал я себя, всё, безумное, как безумна молодость, и… живи, как живётся!».

На дворе стукнула калитка, в двери вошёл староста и с ним трое стариков, помолились на образ и поклонились нам.

– Что же, – сказал один старик, – Пётр Степаныч… с Богом, что ли?

– С Богом! С Богом, дедушка! – встрепенулся Пётр Степаныч.

– У нас уже всё налажено… По холодку.

– По холодку, по холодку, Яким Матвеич… Грядём с Богом… Я живо, сию минуту…

И он вышел из избы.

– Никак не ложились? – удивился Яким, показывая на Александра, – Александр-то Павлыч… Младенец Христов!.. Добреющая душа… а какой, поди ты, серчливый, да ворчливый… ругатель!

И он присел подле меня на лавку.

В это время вошёл Нерокомский, на ходу торопливо оправляя свой туалет и вытираясь длинным полотенцем с красными каймами, которое висело у него на плече.

На дворе и около избы на площади ясно теперь послышались в раскрытую дверь возня, говор толпы, крики, скрип телег и бряцанье ширкунцов и бубенчиков.

Нерокомский сбросил с плеча полотенце, встал перед образами и начал истово, быстро креститься. Яким лениво тоже поднялся с лавки и встал позади его, а за ним поднялись старики и также начали молиться.

Я тоже встал с скамейки и стоял молча. Александр храпел на всю избу.

Нерокомский поклонился в землю и обернулся к нам. Губы его ещё шептали молитву и на глазах стояли слезы.

– Ну! С Богом! – сказал он и быстро начал собираться.

– Кабы не забыть чего-нибудь, – сказал Яким. – Упаси Господи!.. Ироды-то не отдадут ничего.

– Это он называет иродами будущих хозяев сельца Неклудьевки – сказал мне Нерокомский – Артамона Сергеича, Терентия Михайлыча и всякую жидвору неподобающую – Шмуля и Гиршку.

– Как?! – удивился я. – Разве земля не остаётся за крестьянами?

В это время Нерокомский завёртывал обрывком верёвки свой истасканный дорожный сак.

– Ни! Ни! – махнул он рукой. – Всё продали, сдали, закабалили… Сожгли корабли… и яко наг, яко благ… яко нищ есмь…

– Как же, – удивился я, – ты не отговорил их.

Он тихо засмеялся его добродушным, горловым смехом.

– А зачем же отговаривать? – прошептал он. – Люди творят благо, а я буду отговаривать! Ни! Ни!.. ни Боже мой!

«Действительно, это какой-то блаженный, юродивый!» – подумал я, глядя на него.

– Не оживёт, аще не умрёт,[50]50
  Безумне, ты еже сееши, не оживет, аще не умрет. И еже сееши, не тело будущее сееши, но голо зерно, аще случится, пшеницы или иного от прочих; Бог же дает ему тело, якоже восхощет, и коемуждо семени свое тело (1Кор. 15, 36–38).


[Закрыть]
 – прошептал он многозначительно, наклонясь ко мне. – Помни это, всегда помни и нас не забывай в своих молитвах!..

И он принялся будить и расталкивать Александра.

VIII.

В это время впопыхах вбежал урядник.

– А я уж думал, что ушедши, – вскричал он. – Иду и думаю: как же я его прев-ства… приказание… и тут… Индо вся душа взмокла от страху. Ах ты Господи! – И он снял форменную шапку и отер мокрый лоб грязным платком.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации