Текст книги "Темное дело. Т. 2"
Автор книги: Николай Вагнер
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
И я, пользуясь этим поворотом, рассказал ему моё знакомство с еврейским миром.
– Помилуйте! – говорил он, – это владыки!.. Владыки ассирийские и вавилонские!.. Это Гоги и Магоги!!. Кто победит: рабочие или евреи?.. Это только одни близорукие не видят… Это страшный, ужасный, роковой вопрос… Мир делится на два воинствующих лагеря…
– Вы забываете буржуазию, – сказал я.
– Да, это и есть еврейство! Жидовство!.. Одни и те же стремления: задавить, поглотить, нажиться!!..
LV.
Мы остановились. Мимо нас спускались к Фонтанке пожарные. Усталые лошади шли шагом, еле плелись. Колокольчики звенели как-то тихо и редко. Да и сами серые меднолобники, очевидно, дремали на козлах.
Я оглянулся кругом. С севера поднимался резкий, холодный ветер и я чувствовал, как внутри меня всё дрожит.
Помню, Нерокомский заметил мне заботливо:
– А вы довольно легко одеты… Погода меняется… Того и гляди… настанет осень среди лета…
Помню, городской шум утихал. Отрывочные, неопределённые звуки доносились из какого-то далека. Всё небо порозовело, вся набережная была пустынна. И только в одном месте, около Измайловского моста, толпился народ. Одни стояли на панели и смотрели вниз, другие столпились на лестнице и все стояли молча.
Помню, как только мы подошли к этой толпе, словно кто-то вдруг толкнул меня, прямо в сердце. Точно в каком-то сне, я вспомнил такую же толпу, на набережной, у воды и вытащенную из неё утопленницу.
В одно мгновение, не помню как, я растолкал стоявших и сбежал вниз, на небольшой плот. На нем была кучка народа, я пробрался вперёд. Передо мной лежала она – Жени.
– Шабаш, ничего не поделашь! – говорил один высокий мужчина в красной рубахе, невидимому, дворник. И он отирал пот рукавом рубахи.
– Как ничего не поделаешь!? – вскричал я, быстро догадавшись о чем они говорили. – Давай, братцы! выноси её на верх! Там больше простора.
LVI.
И я вместе с Нерокомским, который сбежал вслед за мной, подхватил несчастную под мышки. Она вся была мокрая и вода текла с неё, как из губки.
В одно мгновение, не знаю как, мы внесли её на верх и начали качать… Какой-то чиновничек в виц-мундире, доктор, как потом оказалось, распоряжался нашими действиями.
Какая-то баба причитала и голосила и всем рассказывала одно и тоже:
– Матушка! Голубушка наша! Христова угодница, видно невтерпёж пришлось!.. Иду я, знашь, по тротуару-то, а она впереди меня идёт и шататся, шататся… болезная. Что, думаю, больна, аль пьяна, дай-ка я догоню, погляжу… Пошла, знашь, скорей… А она до лестницы-то дошла скорёхонько, скорёхонько сбежала и прямо с разбега… бултых!.. Так у меня все инда жилки затряслись… Владычица!.. Что мол тако?..добежала я до лестницы, а вниз-то боязно сойти… И вдруг она вымырнула и таким тихим голоском, ровно говорить: «спасите»! Тут уж я принялась кричать не в свою голову… Люди Божьи! кричу… Христа ради!.. Спасите!!!..
Мы все между тем откачивали её. Голова моя кружилась. Я чувствовал, как во рту у меня горкло и губы слипались. Холодный нот выступал на лбу.
LVII.
– Стойте, господа, – сказал доктор. – Вот что! Несите её ко мне, тут не далеко. Мы попробуем её воздухонагнетательным прибором… у меня есть прибор такой.
И мы перенесли её в квартиру доктора. Два городовых или будочников провожали нас.
В квартиру доктора вошло только четверо из нас, которые несли се. Остальных не пустили.
Тотчас же мы развернули и поставили посредине два ломберных стола. Доктор придвинул к ним его аппарат. Он разжал каким-то инструментом стиснутые зубы утопленницы и вставил в него концевую трубку аппарата.
– Вертите, – сказал он.
И мы начали вертеть колесо. Через несколько минут он остановил.
Он расстегнул ей грудь, распахнул корсажик, разорвал рубашку и начал втирать рукой снизу вверх, к горлу, то с того, то с другого бока. Он тер с четверть часа. Мы все молча стояли и смотрели. Все, кажется, надеялись, что жизнь ещё теплится, не угасла, что смерти ещё нет здесь.
Я взглянул на моего спутника.
Мне кажется, он шептал: «Верьте!»
– Ну! – сказал тихо доктор, отирая пот и не обращаясь ни к кому в особенности. – Мы сделали всё, что велит долг и наука… Эй! Кто тут!? Абрам!.. Надо в покой…
– Доктор! – сказал я. – Позвольте ещё одну минуту… Повремените! – Голос мой дрожал и прерывался.
Он посмотрел на меня пристально.
– Вы что же, родственник её будете, что ли? – спросил он.
– Нет! Но я знаю всю семью, её отца, мать, – и при этом слове, мать, я чувствовал, как слезы прихлынули мне к глазам и полились.
– Я сам как будто сомневался, – сказал тихо доктор, смотря на её обнажённую грудь и её лицо. – Если б здесь было удушье… если б она захлебнулась, то была бы синева в лице. А вы смотрите!.. Ни кровинки и зубы стиснуты. Это что-то нервное… Syncope.
И он замолчал, и все молча смотрели на неё.
Я прикрыл её грудь платком.
«Точно мёртвую, – подумал я… – Да неужели она ещё жива»? И мне вспомнился припадок с ней сегодняшним утром.
LVIII
К доктору подошел будочник и он послал его за квартальным, а затем ушел во внутренние комнаты и все разошлись мало-помалу. Остались только мы с моим спутником. Через полчаса пришел квартальный и принялся за составление протокола. Я сказал её имя и фамилию.
Голова моя кружилась, сердце ныло, ноги дрожали, я машинально опустился на близ стоящий стул, машинально засунул руку в боковой карман и вынул из него баночку с эфиром, ту самую баночку, которую я сегодня утром, впопыхах, сунул в карман и забыл о ней.
Я быстро поднялся со стула и, подумав: «все равно если не поможет, то и не повредит», я поднёс баночку к её носу.
Я держал минуту или две. Лицо её также было покойно, мёртво, ноздри не шевелились и не дрожал ни один мускул. Нерокомский заботливо и участливо, пристально следил за моими движениями.
– Вы бы того, – посоветовал он шёпотом, – платок намочили эфиром и положили бы.
Не сознавая ясно, что говорит он, я выдернул платок и опрокинул на него баночку. Я хотел слегка смочить его, но руки не слушались и вся баночка вылилась.
Он взял у меня платок и положил его на нос и на рот ей. Сильный, резкий запах эфира понёсся по зале.
LIX
Мы молча стояли и смотрели. Мы ждали. Петр Степаныч смотрел на неё, каким-то сосредоточенным, свирепым, казалось мне, взглядом. Он точно магнетизировал её.
«Он верно проклинает её за её самоубийство», – подумал я.
В комнате была удивительная, почти полная, тишина. Только в передней громко зевали будочники; у меня кружилась голова, меня качало, как будто сознание покидало меня. Но вдруг я очнулся.
– Смотрите! Смотрите!.. Видите!.. – шёпотом, быстро говорил мне мой спутник.
Я взглянул на её лицо. Оно краснело или, лучше сказать, темнело в темноте вечера.
В следующее мгновение её грудь начала медленно, медленно, но высоко подниматься и из неё вырвался вздох, с каким-то глухим хрипом в горле. Она поднесла руку к платку с эфиром и тихо стянула его. Затем повернула голову набок, снова тяжело вздохнула и начала дышать сильнее, глубже, чаще, с тихими стонами.
Мой спутник взглянул на небо и перекрестился большим крестом, а вслед за ним я сделал то же и затем стремглав побежал к доктору.
– Доктор! Доктор! – зашептал я с радостью, бросаясь во внутренние комнаты. – Доктор! она жива… она дышит, – говорил я шёпотом, точно боялся разбудить её.
Он сидел за письменным столом; на нем был старый, истасканный студенческий сюртук Медико-хирургической Академии.
Он быстро вскочил и мы вошли в залу, а Нирокомский уже держал её. Она прислонилась головой к его плечу.
Доктор взял её за руку и пристально, смотря на её лицо, с закрытыми глазами, щупал её пульс. Она дышала тяжело и медленно и вся тряслась и дрожала.
– Доктор! – сказал я ему тихо. – Нет ли у вас чего-нибудь тёплого… закутать её… Ветер теперь такой холодный.
– Сейчас… я поищу, – сказал он.
И он дал мне старую студенческую шинель. Мы закутали её в эту шинель и при помощи будочников, снесли на улицу. Будочник покричал извозчиков. Я посадил её на одного, на другого сел Нерокомский.
– Я провожу вас, – сказал он, и мы отправились. Я повез её к себе в номер, бережно и крепко поддерживая её.
LX.
Мне теперь живо представляется пережитое тогда мною. Я помню все страстные ощущения, перенесённые мною на Кавказе и в Севастополе. Но, мне кажется, ни одно из них не было сильнее, радостнее той минуты, когда я убедился, что она жива, что жизнь её вернулась.
Я помню, как я тогда вёз её, закутанную в шинель, прижимая её к себе и думая, как будет рада Анна Николаевна и Павел Михайловича.
Привезя её к себе, я поместил её в свободный номер (благо нашёлся такой). Её раздели, уложили в постель. На все мои вопросы она упорно молчала и покорно выполняла всё, что ей говорили. Это был вполне пассивный субъект. Я нашёл коридорную горничную и она провела ночь с ней, в её номере.
На другой день, я не узнал её. На вид она казалась лучше. Но с ней был жар. Она не могла понять самых простых вещей. Я бросился к доктору.
По отзыву хозяйки и Петра Степаныча (который пришел ко мне с раннего утра), доктор Г., ассистент одного из медицинских светил – быль вполне надёжен в этом случае.
Он приехал и сказал, что через два, три дня только можно определить болезнь. А через три дня объявил, что у ней Febris recurrens, – возвратная горочка, осложнённая ещё какими-то мозговыми страданиями. Он предупредил меня, что положение её крайне опасно, что ей нужен абсолютный покой. Он прописал ей обвертывания холодными мокрыми простынями, глотанье льда и на голову, если будет бред усиливаться – непременно и обязательно рубленый лёд.
– А там, – сказал он, – что будет. Может быть, натура сама переработает.
Мы с Нерокомским не оставляли её ни на одну секунду. И дни, и ночи, чередуясь, проводили у её постели.
LXI.
Я теперь только вполне узнал, какая бескорыстная, глубоко любящая натура была у этого человека. У него, кажется, не было особенных привязанностей к жизни, они были схоронены. Но он любил всех, и с такой лаской и горячностью отзывался на каждый сердечный призыв больной души. Он помогал всегда и всем, чем только мог. Я как теперь смотрю на его небольшую, несколько сутуловатую фигуру, на его неизменно добрую, какую-то наивную улыбку. «Откуда, – я думал, – взялось у него столько глубокой и искренней привязанности к людям?!». И странно! Его принимали все, даже люди самых противоположных озлобленных партий, и как-то индифферентно или благодушно насмешливо относились к нему. Все звали его «наш юродивый».
«Господа! – думал я иногда: – да не сосредоточивается ли в этом юродивом то, чего не достаёт и не доставало людям во все века и времена – искреннего и чистого, братского сердца, любящего и простого?»
В нем был один надоедливый недостаток. Он был болтлив через меру, лучше сказать, словоохотлив. Он как будто стремился к тому, чтобы в сердце его не оставалось ни одного невыговоренного слова. Очень часто, с первых же слов его завязывался неразрешимый спор и его жестоко, грубо обрывали за его мнения. Он вдруг замолчит, как-то потупится, пожмёт плечами и стушуется, а его противник взглянет на него с презрением и отойдёт самодовольный. А через час уже он хлопает его по плечу и говорит:
– Ах ты, наш блаженный, юродивый, верующий!!.. – и смеется и улыбается также и Пётр Степаныч.
Для всех он был действительно «наш» и был «человеком». И вот, эта необычайная ясность и незлобивость, мне кажется, притягивали всех к нему.
Он часто говорил: «я делаю-с что могу, а горами двигать не могу. На это необходима не единичная сила, а национальная… А где же она, эта сила-с?»
И действительно: где же была эта сила?
В подъемах народного духа, во время общих, государственных бедствий, войн, – во время патологических состояний?
Где же скрывалась эта сила в нормальном, обыденном состоянии?
Помню тогда этот вопрос сильно занимал меня. Он слишком близко касался нашего кружкового дела.
Я ставил его ребром перед Нерокомским, но он ничего не мог ответить.
LXII.
– Что мы знаем?.. Мы только знаем здесь, что ничего не знаем, – говорил он. – Если б мы знали, где источник этой силы, то давно бы эксплуатировали её и сам источник весь бы заплевали и об… (он любил грубые, но сильные выражения), так что никакие санитары не очистили бы его… Идём как волы… жуём жвачку и шагаем, шагаем… раз, два!., раз, два!..
Помню, этот разговор был в комнате нашей больной. Он при этих словах зашагал по комнате медленной развалистой походкой, ковыляя то на ту, то на другую ногу.
– Ссс! Тише!.. – сказал я ему и указал на Жени, которая была постоянно в забытье или бормотала что-то непонятное. Только один раз, она глухо, тихо вскрикнула: «Мама!» и замолкла.
Я долго стоял над ней, наклонясь, но она молчала и только дышала часто и отрывисто, постоянно облизывая сохнущие, растрескавшиеся губы.
На десятый или одиннадцатый (не помню) день вечером, она лежала пластом, не шевелилась, дыханья почти не было, пульс едва-едва бился. Доктор прописал мускус и сказал, что заедет рано утром.
– А вы, – сказал он, – поддерживайте теплоту в ногах и в руках и приготовьте бутылочку шампанского, только иностранного.
Мы молча сидели с Нерокомским и тупо, томительно ждали.
Помню, в этот вечер горничная вошла и позвала меня.
– Какая-то барышня вас спрашивает, – сказала она шёпотом. – Они в вашей комнате.
LXIII.
Я пошел к себе, оставив Нерокомского подле больной.
У меня в номере, на диване, сидела Геся. Я не разу узнал её в темноте вечера. Лампа была завёрнута и тускло освещала предметы.
– Что? – спросила она, – не узнал?.. Забыл свою матримониальную супругу?..
– Что вам нужно?! – спросил я, – говорите скорей, мне положительно некогда.
– А!.. Тебе некогда?.. А ничего же мне не нужно!.. Я пришла только по поручению отца. Он послал меня спросить, что же ты будешь у него или нет?.. Он тебя ждал в прошлый четверг… долго ждал… целый вечер ждал… И это же не по-джентльменски… обещаться, просить быть дома и не придти.
– Скажи твоему отцу, что я никогда, никогда к нему больше не приду… слышишь! Ни к нему… и ни к кому из вас… бессердечных бесчеловечников!!
– Как!.. – вскочила она со стула. – За что же это?.. За то, что мы заботились о твоем просвещении?.. Старались сделать из тебя разумного?..
– Не надо мне ваших забот и вашего разума, – вскричал я. – Не нуждаюсь в них, и одного желаю, чтобы вы все, весь ваш жидовский кагал оставил меня в покое… сделайте милость! пожалуйста!.. – и я обеими руками показал ей на дверь, приглашая её уйти.
Она страшно побледнела, быстро вскочила со стула, подбежала к двери и распахнув её закричала:
– Дурак! дурак и дурак!.. Оставайся же как был… дураком-помещиком!!.. Мы и без тебя найдём дорогу куда нам нужно…
Последние слова она очевидно выронила в бестактной злобе, но я поднял их и припрятал.
«А! – подумал я. – Презренная сволочь!.. Так я значит был нужен тебе… погоди же… я-таки проникну в твою кабалу поганую!»
И, выпив залпом стакан воды, я опять скорее пошел к Жени.
LXIV.
Я увидал, что Нерокомский стоит, наклонясь над ней, и как только я вошёл, он погрозил мне.
Сердце во мне вдруг упало и вся моя злоба на жидовский кагал сразу отлетела от меня.
«Что же?.. Неужели отходит?!..» – подумал я и быстро, на цыпочках, подошел к кровати.
Нерокомский схватил меня за руку, отвёл в сторону и, с трудом дыша, с робостью проговорил:
– Кризис! – и перекрестился.
– Почему ты думаешь? – спросил я.
Он подвел меня к ней.
Она тихо, чуть слышно стонала, но дышала ровно, глубоко и на всем лице её выступил сильный пот.
– Видишь? видишь?.. – допрашивал он.
Но мне не верилось.
Я опустился на стул и ждал, что все это временное возбуждение после мускуса и шампанского сейчас же кончится, она снова побледнеет и перестанет дышать.
Мы молча сидели несколько минут, целых полчаса, он несколько раз порывался заговорить со мной, но очевидно боялся разбудить её. Почти всю ночь мы провели у её постели, не отходя ни на шаг. Рано утром приехал доктор и по его лицу я уверовал, что опасность миновала.
– Вот что только, – сказал он мне уже в коридоре. – Может произойти опять рецидив… Эти горячки неимоверно склонны возвращаться… Главное теперь поддержать её силы, – и он ещё раз передал мне, как и чем поддерживать и восстанавливать эти силы.
Но рецидива с ней не было, по крайней мере, вскоре. И с этого самого дня она начала быстро поправляться.
Следуя указанию доктора, я ничем не напоминал ей её последнее прошлое, катастрофу, которая довела её до самоубийства. Порой, она как будто вспоминала что-то, но это что-то очевидно представлялось ей до того страшным, что она сама гнала его скорее из её ослабевшей и плохо работавшей головы. Инстинкт жизни делал свое дело.
Я заметил, что она с удовольствием мечтает о возвращении домой, вспоминает своё детство, мать и отца, но, очевидно, всё это чувство было ещё слабо, болезненно… Все ощущения и самая мысль трудно складывались.
LXV.
Так прошла целая неделя или дней десять. Она уже начала вставать с постели. Раз, утром, я нашёл её в слезах.
– Что с тобой, Жени! – вскричал я. – (Мы уже дня три говорили друг другу «ты»). – Зачем эти слезы?.. Тебе теперь не нужно волноваться.
– Я вспомнила, – сказала она и заплакала. – Я вспомнила… как он был добр…
– Кто он, Жени?
– Он… Виктор… Как он боялся умереть, потому только, чтобы не огорчить меня… Он только одного искал и одним жил… чтобы добыть людям счастие. – И она ещё сильнее заплакала.
– Жени! Жени! Живи для того же самого, для чего он жил… хоть я не знал его, но я верю… Я хочу верить, что он был достоин, вполне достоин твоей любви… Будь тверда… Каждый из нас должен надеяться на лучшее… В семье твоей ты найдёшь ту любовь, которой недостаёт людям для их правильной, нормальной жизни.
Она повертела головой и, не отнимая платка от глаз, прошептала:
– Это нельзя… Невозможно… Эта любовь, семейная любовь – эгоизм.
– Жени, ведь нельзя так жить… без любви, без надежды…
Она пожала плечами и прошептала:
– Другой жизни нет.
– Как нет… Нет жизни без любви… Без любви – мертвечина!.. Только одна любовь освещает и согревает… Припомни Бурдильена…
Но нет любви – и гаснет жизнь
И дни плывут, как дым…
Это вы, «граждане», совсем напрасно делите любовь на эгоистическую и альтруистическую… Всякая любовь эгоистична… Всякий человек любит потому, что это ему нравится, приятно… И чем больше человек любит, чем он добрее, тем больше любят его и другие… Тем больше он может сделать добра и себе, и людям… Это верно… это истина.
Она ничего не ответила, отерла глаза и долго, пристально смотрела на меня, затем протянула мне её горячую руку и я подал ей свою.
– Ты добрый! – сказала она, – ты мой искренний, любящий друг?.. Да? Ты любишь меня?..
– Люблю как доброго, дорогого друга.
– И я попробую, постараюсь полюбить тебя так же, – и мы сидели довольно долго молча. Несколько раз я старался освободить мою руку из её руки, но она нервно, как-то судорожно сжимала её. И я боялся, что она опять расплачется, расплачется истерически. Я чувствовал, что на неё подействовали не мои убеждения, но просто желание чем-нибудь и как-нибудь заглушить, пересилить в себе гнетущую, щемящую пустоту сердца и безвыходность.
LXVI.
– Жени! – сказал я… – Ты мне ни разу не сказала о Саше, что с ним? Где он?.. Здесь?
Она повертела головой.
– Он там.
– Где там?
– У повстанцев…
– Но ведь восстание почти кончилось?
– Да!.. Кончилось… Он, верно, бежал заграницу… Убит? Я не знаю… Я давно уже не получала от него никаких известий.
– Это надо разузнать, – тихо проговорил я.
Через несколько дней она опять заговорила о Веневитьеве, но на этот раз уже спокойнее. Тяжелое воспоминание видимо уже покрывалось саваном забвения. Жизнь вступала в свои права. Но всё-таки это воспоминание кончилось слезами и рыданиями.
Затем прошло ещё несколько дней и раз вечером она передала мне всю роковую историю её любви, весь её роман. Они встретились случайно, на одном из заседаний их фаланстеры и случайно проговорили почти целый вечер. Тихий, скромный, застенчивый, – Веневитьев был убогим тружеником литературной богемы. Кроме того, он был педагогом и давал частные уроки. На Жени он произвёл сразу глубокое и неизгладимое впечатление. У него был довольно правильный склад лица. Мягкий, симпатичный голос, мягкие светло-русые волосы, и большие голубые, задумчивые глаза. В нём было больше женственности, чем крепкого мужского склада, и в своих взглядах он был также мягок, но упорен в своих крайних убеждениях. Фон этих убеждений был безнадёжный, глубокий пессимизм. Строгий стоик, почти аскет, в своей внешней жизни, он был фанатичным поклонником Будды, но его учению не верил. Для него Нирвана была полна уничтожения. В загробное странствование человека, в его переселение он не верил и вся религия монгольского Шакья-Муни для него суживалась только в земном, нравственном учении. Одним словом, он был крайне упорный скептик.
LXVII.
Уже несколько дней Жени постоянно мечтала о возвращении домой, доктор сказал, что через неделю, несмотря на её слабость, можно будет везти её. Она так похудела и переменилась, что трудно было узнать её. Глаза её стали большими, навыкате, и смотрели с такой безнадёжной грустью. Каждый день она спрашивала: скоро ли?.. И мы с Нерокомским должны были постоянно утешать её и даже обманывать как ребенка.
Я уже давно получил деньги из деревни, собрался. Но тут случилось одно непредвиденное обстоятельство, которое задержало наш отъезд.
Почти каждый день и целый день я проводил у постели больной. Дела у меня не было и я утешался тем, что творю доброе, человечное дело и сижу около выздоравливающей, которой нужна была моя помощь. Мы читали с ней критические статьи Писарева и не замечали их односторонности.
Один раз, в сумерках, вошла горничная и опять объявила мне, что какая-то барышня желает меня видеть. Кровь бросилась мне в лицо. Я вообразил, что опять эта навязчивая Геся делает на меня покушение.
– Какая барышня? – быстро спросил я… – Та же, которая была с неделю тому назад… Гони её!.. Скажи, что мне нет времени.
– Нет!.. Это, кажется, другая… Эта повыше будет.
Я сказал Жени, что я сейчас же приду… Спроважу её и приду.
В коридоре, перед дверью моей комнаты действительно стоял кто-то, какая-то дама, в темном платье, с закрытым вуалью лицом.
– Вы меня не узнаете?.. – тихо спросила она и протянула ко мне руку.
И её голос напомнил мне что-то удивительно приятное. Но что? где?.. Я путался в воспоминаниях и быстро отворил дверь в мою комнату.
– Прошу вас, – сказал я, приглашая её войти.
Она вошла и тихо подняла вуаль.
Передо мной стояла Лия.
Я почувствовал, что покраснел и растерялся.
Но в то же самое время у меня промелькнула мысль: значит, я им крепко нужен, если они решились действовать таким сильным средством и так бесцеремонно.
– Позвольте мне сесть, – сказала она. – Я шла пешком… Сегодня так жарко… даже теперь.
И она опустилась на близстоящее кресло.
– Садитесь на диван, – сказал я. – Здесь покойнее.
LXVIII.
– Я пришла, – начала она, – по поручению моего дяди, Бергенблата, которого мы все уважаем и руководству или указаниям которого охотно подчиняемся. Он – наш вождь и правитель…
– Я об этом догадался.
– Видите… Он весьма огорчён… тем, что вы разорвали всякие отношения с сестрой Гесей… О! Я знаю, что вы скажете, что она действовала совершенно бесцеремонно…
– Нет! Не бесцеремонно, – перебил я её и чувствовал, как покраснел… – Но без всякого понятия о чести, человечности, справедливости и законности… Вы, простите меня, что я так резко выражаюсь о вашей сестре…
– Не извиняйтесь… я очень хорошо понимаю, что на вас, как и на всякого нравственного и законного человека, её поведение может подействовать самым отталкивающим образом… Но, если бы вы знали, как она несчастна!.. Если бы вы знали, что она несколько раз бросалась в ноги к её отцу, чтобы он снял с неё эту тяжелую участь – быть двуличной, притворяться, обманывать… Вы думаете, что всё это не противно ей также, как и всякому порядочному человеку. Вы смотрите на неё с глубоким сожалением… Но к несчастью, у нас заменить её некем.
Я посмотрел на неё удивленными глазами.
– К чему же вам необходимы обман и притворство?! – проговорил я, невольно пожимая плечами.
– К тому, что другого средства нет, – сказала она и посмотрела на меня прямо, в упор своими прелестными глазами. – В мире лжи, всяких обманов, гадостей и беззакония, нельзя действовать иначе как тем же оружием… Я благодарю Бога, что на меня не пал этот тяжелый жребий, который выпал ей, моей несчастной сестре, но… другого средства не было… Нельзя выходить на войну с голыми руками, против оружия надо действовать оружием… Когда человечность вступить в её права… когда все будут просвещены и объединены, когда ложь исчезнет… тогда наступит время истины… «Тогда благоволит Господь жертву правды, возношения и всесожигаемая… Тогда возложат на алтарь его (а не Ваала) тельцы!..»
Я не мог понять этого странного взгляда… Мне казалось, в нем, в самом этом взгляде, в его основании, была громадная доля лжи.
LXIX.
– Вы мне, вероятно, не верите? – спросила она; – но то, что я вам теперь сказала, то выстрадано нами… Мы пришли к этому горькому убеждению и решились на жертву… В настоящее время, мы переживаем время неправды, и как долго оно продолжится, мы не знаем, но нам важно, очень важно, чтобы большинство людей убедилось в правильности нашего образа действий и нашего взгляда… и вот зачем я пришла к вам… Вы для нас очень дороги (Ага! – подумал я с торжеством, – я это знал). Через вас дядя надеется сблизить и соединить восточные кружки с западными.
– Как! – вскричал я, – разве и в западной Европе существуют такие же кружки?
Она кивнула головой и тихо сказала:
– Да! Существуют… только еврейские. Там они правильно организованы, по 12 коленам Израиля и по условиям местным.
– И вы полагаете, что может произойти соединение?
– Оно уже происходит, и в Западной Европе, и даже на юге России. Мы имеем уже многих, очень многих «соединенных». Необходимо только, чтобы мы, – евреи, – хотя немного сбросили с себя нашей фанатичности, а вы, – христиане, – не ставили бы в центр ваших верований одного Христа и не делали из него краеугольного камня.
Я посмотрел на неё с недоумением.
Я должен признаться в моем невежестве. В то время я ещё не знал, что существует секта «жидовствующих» и что она, так сказать, «свирепствует» у нас, на юге.
Я сидел изумлённый тем, что она сообщила, и невольно любовался: таким благородством и изяществом дышали все черты её прелестного лица.
LXX.
А она снова начала:
– И вот, видите ли! Нам очень тяжело… что вы пренебрегаете… нашей идеей и не хотите помочь нам. Мы идём навстречу здесь каждому шагу, кто бы его ни делал… Мы понимаем, что здесь, на этом великом пути, совершается великое дело человечности…
– Но извините меня, – перебил я её. – Идя к человечности путем бесчеловечия, едва ли вы до неё дойдёте. Я был на пожаре, зажжённом руками ваших единомышленников, я видел этот… ад. Я видел, как наш остервенелый народ, кинул в пламя какого-то человечка, которого он принял за поджигателя.
Она удивилась.
– Вы сами это видели?! – спросила она.
– Сам, сам… своими глазами… как раскачали и бросили.
– Я ничего не слыхала… Я расспрошу… Ах! – вдруг вскрикнула она. – Вот что… Вы верно видели, как в пламя бросили тюк… Это были тряпки, пропитанные салом, керосином, с завода Нитче, которые за бесценок скупил один из мелких купчиков. Он не давал их. Это был, знаете ли, один из комических эпизодов этой страшной драмы… Наконец, как мне рассказывали… этот тюк отняли от него и бросили в огонь.
Я чувствовал, что при этом толковании, я покраснел за свою опрометчивость и, мигая глазами, смотрел на неё; я думал, что она расхохочется, а она спокойно, величаво сидела передо мной во всем блеске её холодной поражающей красоты.
Под конец разговора, она взяла с меня слово, что я буду на другой день, в четверг, на их собрании у Бергенблата, и на этом мы с ней расстались.
Совершенно отуманенный и её красотой, и тем, что она сказала мне, я снова вернулся в мою комнату. Мне все не верилось, что она сидела здесь на этом кресле. И вся комната, казалось мне, осветилась и прониклась её сиянием; в ней осталась её атмосфера, чистая и благоухающая.
Так казалось тогда моей восторженной голове. Я бросился к Жени и рассказал ей о визите Лии и о вечере у Бергенблата и все мои предположения и все планы еврейского кружка. Но Жени слушала меня рассеянно и очевидно многого не понимала. Она только спросила меня.
– Как скоро можно надеяться, что мы вернёмся в Самбуновку?
LXXI.
На другой день, вечером, я отправился к Бергенблату, поручив Жени попечениям Нерокомского. Там все приняли меня чуть не с распростертыми объятиями… Очевидно, все подчинялись и исполняли то, что было указано их главой.
Молодёжь, наперерыв друг пред другом жала мне руку и рассыпалась в уверениях в братской приязни. Старые смотрели на меня снисходительно и даже сам Негг Габер несколько раз подходил ко мне. Одна только Лия встретила меня с неизменной холодностью. Как будто вчера ничего не случилось и не произошло никакого интимного разговора.
– Я так вам благодарен!.. – сказал я, – за то что вы сняли с меня тяжелое чувство отчуждения к вашим единоверцам…
Но тут, в эту минуту, из внутренних комнат вышел и подошел к нам Бейдель, и бесцеремонно взяв меня под руку, отвёл в сторону.
– Мне надо поговорить с вами, – сказал он, – позвольте на минутку увести вас в нашу секретную комнатку, – и он повел меня из залы в тёмный коридор. Там он толкнул какую-то дверцу, и мы очутились в крохотной комнате, в каком-то чуланчике, в котором не было света, но Бейдель приподнял занавеску и открыл небольшое оконце, закрытое матовым стеклом, в котором был оставлен маленький просвет.
– Нас здесь никто не услышит, – сказал Бейдель. – Теперь наше дело сильно подвинулось вперёд и мы будем хлопотать, чтобы рядом или несколько дальше от нынешнего Апраксинского рынка или так называемого Щукина двора открылись другие лавки. Эти лавки будут еврейские, и тогда мы твердо уверены, что наши объединённые братья окончательно убьют торговлю русских лавочников. Вы понимаете?.. Нам нужен был только первый толчок… Правительство не даёт субсидии нашим лавочникам, но это мы устроим…
Я помню, как при этих словах во мне вдруг загорелась снова та привязанность к моим соплеменникам и ненависть к этим пархатым братьям-объединителям.
– Послушайте, – сказал я, – вы говорите так самоуверенно, как будто ваши единоплеменники будут братски соединены с коренным русским населением… Этого никогда не будет!.. Вы жестоко ошибаетесь!.. Очистите сперва вашу нацию от её грязи и фанатических предрассудков и тогда… да… Но этого, именно этого, никогда не будет!.. Это невозможно!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.