Текст книги "Темное дело. Т. 2"
Автор книги: Николай Вагнер
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Но рука моя дрогнула. Я не мог сжечь это послание, в котором другая, чистая душа раскрывала передо мной её сердце, её любовь…
«Нет! Я спрячу на груди моей это письмо, – подумал я. – Ведь это всё, что мне остаётся от моей глубокой и чистой любви, которая вспыхнула так неожиданно и сгибла, завяла, не распустившись».
Таков был мой первый порыв. Но это кисло-сладкое, великодушное чувство почти тотчас же исчезло.
«Ба! – сказал я, – какое право я имею распоряжаться чувствами девушки так эгоистично? Если бы она была свободна, она принадлежала бы мне. Раз в жизни в её сердце мелькнул свет, разве не бесчеловечно с моей стороны, оставлять её страдать впотьмах, не употребив всех сил и средств доставить ей счастье, избавить её от тех страданий любви, которые теперь мучат меня? Это долг самоотвержения. Это требование натуры».
И я тотчас же принялся писать ей ответ. Я не помню теперь, что я написал ей, но написал не только искренно, но со всем пылом страсти, которая бушевала во мне. Я умолял её не отрекаться от того чувства, которое послала ей судьба, что это грех перед Богом и людьми. Я давал ей клятву, что употреблю все силы, чтобы сломить препятствия, и мы будем соединены на общее счастье.
Я сам отнес это письмо дворнику. Я написал на конверте, от кого это письмо, и обещал дворнику пятирублевку если он доставит его прямо в руки.
На другой день, по городской почте, я получил ответ. В конверте лежало моё нераспечатанное письмо и только написано было на конверте: «от Л.»
Она очевидно не читала его и хотела мне только дать знать, что оно дошло до её рук.
LXXXIX.
Целый день я бродил по городу. Я невольно, бессознательно подходил к её дому. Я думал и мечтал только о ней и каждый раз, как увлекали меня эти мечты и думы, я приходил в себя на Английском проспекте или на пути к нему.
Я сердился, бранил себя, доказывая, что я делаю подлость, преследуя девушку, которую люблю, но что же было делать, когда это делалось невольно. Целый день я ничего не мог есть.
Я зашёл к Нерокомскому и просил его, чтобы он не покидал Жени, что я теперь день или два не могу быть у ней.
На другой день, поздно вечером, почти ночью, (был уже, кажется, час первый), я пошел к Бергенблату. Почему я это сделал, я не могу объяснить; вероятно, потому же, почему вчера несколько раз заходил невольно на Английский проспект… Меня тянуло бессознательно видеть её (Я заходил и в библиотеку, но в библиотеке её не было).
В передней я увидал несколько пальто. Помню, что швейцар, снимая с меня китель, спросил:
– Вашу марку?
Помню, что я вынул из кармана жилета что-то, какую-то бумажку и что он кивнул головой и повесил мой китель. Почему я это сделал? Не понимаю!
Впоследствии оказалось, что он думал, спросонок, что это марка, а марка действительно была необходима, крайне необходима.
Я вошёл, по знакомой лестнице, в знакомую залу. В ней тускло горели две-три лампы. Дверь в кабинет Бергенблата была затворена. Я подумал, что необходимо было, чтобы обо мне доложил кто-нибудь. Но зачем же я пришел к нему? – Я положительно не мог дать себе отчета… Я скажу ему, думал я, что я люблю её, что я на все согласен… Я отрекусь… я присоединюсь… я хочу, да я хочу быть братом её… её единоплеменником… Но ведь она не любит своих единоплеменников, припомнилось мне.
Я вышел из залы на площадку лестницы, постоял с полминуты и совершенно бессознательно прошел в тёмный коридорчик. В конце коридорчика налево была маленькая полуотворённая дверка и там, в какой-то крохотной комнатке, чуть видно мерцал свет. Я вошёл в эту каморку и тотчас же вспомнил, что я уже был в ней, что в этой каморке мы сидели с Бейделем.
За деревянной стенкой слышались явственно голоса, разговор нескольких лиц. Я приставил глаз к крохотной скважинке в окне и увидал, что оно выходило в кабинет Бергенблата. Это, очевидно, была наблюдательная камера.
Прямо передо мной, за большим письменным столом сидело четверо. – Между ними сидел Бергенблат, подле него сидел Бейдель. Напротив сидели какие-то евреи, которых я встречал на собраниях у Бергенблата, а подле него вовсе незнакомый, уже пожилой господин тоже еврейского типа. Разговор шел на немецком языке, вполголоса, но каждое слово так явственно доносилось до меня.
Помню, первое побуждение было бежать. «Что за гадость, подумал я, подслушивать чужой разговор, о чужих делах!» Но слова сказанные Бейделем, сразу остановили, парализовали меня.
– Вы знаете, – сказал он, – послать Габера и Лию. Лия представительная девушка, она может с успехом взяться за это дело.
Я невольно опустился на маленькую скамейку. Помню сердце сильно забилось во мне. «Куда же они её посылают?!» – подумал я.
– Вы понимаете, – сказал незнакомый еврей, которого собеседники называли Herr Шпуль. – Вы понимаете, что ходатайство перед принцем… вещь очень трудная и щекотливая.
– Мы это хорошо понимаем, – сказал Бергенблат и в голосе его мне послышалась насмешка. – Мы так твердо рассчитывали на это средство, что решились уже исполнить его, прежде, чем прибегли к вашему совету. Время дорого. Time is money! Надо им пользоваться.
– И вы думаете, – спросил Шпуль, что концессия будет получена?
– Непременно! А что касается до Union Israelite, то об этом рано ещё думать, слишком рано. Нам необходимо набрать более сил, как можно более сил… Вы говорите, что берлинские братья гарантируют заём? Это будет очень успешно. Тогда почти все крупные правительства будут у нас в руках. – И он быстро отпер ящик письменного стола и достал оттуда лист. – Вот посмотрите цифры. – И он начал читать список миллионов и биллионов, которые, как я догадался, должны иностранные дворы еврейским банкирами Помню, на первом месте стояла Австрия. Но цифры долга не помню. Россия стояла третьей.
– Мы, – прибавил Бергенблат, – стоим на третьем месте. Но будущее в наших руках. При расточительности и нерасчетливости… мы многое приберем к рукам и мало-помалу втянем в неоплатные долги… а там науськаем нашу благодетельную Францию на славян, англичан – на турок, и турок – опять на славян. И поверьте, что, в конце гешефта, мы втянем Россию в довольно крупную войну.
– Почтеннейший г. Бергенблат! – спросил его Шпуль. – Я осмелился бы указать на внутреннее хозяйство. Внешние дела мы, благодаря Богу, держим крепко. Нам необходима внутренняя поддержка.
– Как же, как же. У нас идёт и внутреннее хозяйство, – перебил его Бергенблат и посмотрел на него насмешливо.
– Мы недавно ещё сожгли апраксинцев. Это дело на полном ходу, – сказал Бейдель.
Бергенблат слегка махнул на него рукой, как будто говоря: погоди, не мешай!
– Как же? Мы действуем. Мы, во-первых, присоединяем… Во-вторых… мы заселяем или, правильнее говоря, переселяем… Мы двигаем наших братий к центру, к столицам… Мы ползём медленно, но верно… Здешние биржи в наших руках… Надеюсь, что и пресса… скоро будет наша. – Мы уже выписали одного из Берлина quasi-немца и думаем основать здесь нечто в роде Gartenlaube…[45]45
«Беседка» (Die Gartenlaube) – немецкий иллюстрированный семейный журнал того времени.
[Закрыть] Вы понимаете, что всего выгоднее можно действовать на семью… Там в самом центре семейного очага распространять и пропагандировать… Независимо от этого, мы хлопочем о выпуске газеты, даже двух газет, на еврейском языке и с еврейским направлением…
– Осмелюсь заметить, – сказал опять Шпуль, что всё это будет действие на интеллигентные слои… а масса останется в стороне. Коренное население уйдет из-под влияния.
– Отчего же?.. Нет! Мы думаем и о коренном населении… Но на них нельзя действовать пропагандой. Со стороны религиозной – это фанатики. Со стороны логичной – это олухи. Это вьючный рабочий скот, которого мы надеемся победить при помощи водки и медленным, но систематическим разорением… Теперь уничтожение крепостного права открывает нам широкие и глубокие перспективы… Громадная масса лесов пройдет через наши руки. Хлебная торговля также очутится в наших руках, как очутилась она на юге… Мы действуем медленно, но неотразимо… Внутреннюю и экономическую жизнь мы свяжем ябедой… Вы понимаете, что никто, кроме нас, не способен входить во все тонкости казуистики и быть настоящими крючкотворами… Новый судебный устав открываешь нам и здесь далекие перспективы… Мы войдём в суды, в торговлю, в семью… У нас очень широкие планы и надежды и мы должны благодарить Иегову и просить его научить и укрепить нас… Да возвратит он верному Его Израилю прежнее могущество! (Он немного помолчал и опять начал тихим голосом). Положение наше представляется нам таким… и вы это, пожалуйста, передайте нашим берлинским братьям… (конечно, здесь, может быть, примешивается мой субъективный взгляд, но я крепко верю в него). Мне кажется, помимо национальной борьбы, весь мир делится на две партии, на два лагеря: на благословенный народ Израиля, к которому примыкают все зажиточные, поднятые Господом, все, так называемые, буржуа, и затем – другой лагерь – это голодный, рабочий пролетариат. Это все те, которые ещё во дни древнего Египта утесняли Израиль и теперь они смирены Господом. Они склонили гордую выю и находятся у него в рабстве. Израиль уже тайно стоит на вершине могущества, но настанут дни славы Иеговы и Его великая сила откроется въяве. Израиль встанет открыто во главе всего мира и подавит пятой своей змия.
Он помолчал немного и потом быстро сказал:
– Конечно! Это, может быть, только моя фантазия. Но помните, что, в сущности, налицо только два лагеря: евреи и рабочие… Буржуа не устоят между ними, как между двух огней. Они будут задавлены с двух сторон, и когда тощия кравы пожрут сытых, тогда разольется безграничное могущество Израиля и будут воочию господа и наёмники… Это верно! Это истина!
XC.
На этих словах я прервал моё постыдное подслушивание. Всё было сказано в них. Израиль обрисовался вполне. То, что было или недосказано в словах Геси, что умолчала моя дорогая Лия – всё сделалось ясно. Только странно! Как верно Нерокомский угадал положение дела!..
Я на цыпочках тихонько вышел из комнаты, прошел коридор, вышел на лестницу и спустился вниз.
Швейцар спал на кресле, я разбудил его и он, сонный, пошатываясь, подал мне китель.
Я вышел на ночной свежий воздух и трезвый склад мысли освежился.
Ко мне подъехал извозчик и я, не торгуясь, сел и велел везти себя в Большую Морскую.
Каким образом удалось мне попасть на эту жидовскую интимную беседу – я долго не мог понять: конечно, на всякого мудреца находится довольно простоты и на старуху бывает проруха… Но проруха здесь очевидно была очень крупная.
Стороной, через Нерокомского, который не разрывал своих связей с еврейской партией, я узнал, что вечер, на который я попал случайно, был вечером для приехавшего заграничного агента г-на Шпуля. Какой собственно был предмет этой беседы, этой самой сущности дела я не мог узнать, но на неё был также приглашен пятый собеседник, один мелкий комиссариатский чиновник из жидовствующих. Вот я и фигурировал в качестве этого военного чиновника. Швейцару было сказано: впусти четырех человек – трех штатских и одного военного и у всех спроси марки при входе, он впустил и меня и также спросил у меня марку, которой у меня, разумеется, не было.
Помнится, в эту ночь я также не мог уснуть. Мысль, что предстоит ей – Лии, какую комиссию дадут ей? Куда её пошлют? – не давала мне уснуть. Я решился завтра в десять часов идти к ней и предупредить её. Я написал даже записку, в которой просил и молил её позволить мне быть её защитником. Я молил её обращаться ко мне за помощью всякий раз, когда эта помощь будет нужна, и теперь не отказать и уведомить, куда её повезут. Я готов, писал я, идти за ней хотя на край света Божьего. За границей, я думаю, за ней будут менее следить… Я просил и заклинал её дать мне возможность увидеть её ещё раз, в последний раз в моей жизни.
Успокоенный на этом, я невольно заснул, когда уже совсем рассвело, и проснулся в 11 часов. В ужасе, я наскоро сделал свой туалет и поскакал на Английский проспект. Дворника я не застал дома. Помню, подручный сказал мне, что он вытребован в участок и что вернётся не раньше, как через час.
Проклиная судьбу и всё еврейство, готовый заплакать, я пробродил около часа и снова вернулся. Дворник вернулся из участка. Он торжественно объявил мне:
– А они уехали!
– Как! Куда?
– А на железну дорогу… На Варшавску машину… Сегодня поднялись это часу в седьмом и оба уехали и Михей Якимыч, и барышня.
Я чувствовал, что в глазах у меня зеленело.
– Куда же они?..Куда уехали?.. Говори же… Чоорт! – И я дрожащей рукой сунул ему пятирублевку.
– А это нам неизвестно… Покорнейше благодарю!.. – и он сунул пятирублевку в карман. – Это нам доподлинно неизвестно… Разве тепереча этаки господа, да при ихних делах, будут это с нами рассуждать… Ни! Ни в жисть.
Я машинально, в отчаянии повернулся и пошел. Но куда я шел? Я сам не знал.
Ехать?.. Но куда же ехать?!.. В Берлин, в Вену, в Париж, в Лондон?..
Планы роились, кипели в отуманенной голове один нелепее и бестолковее, подлее другого… Я даже мечтал поступить в агенты тайной полиции и в качестве агента уехать за границу. У них, должны быть, думал я, везде лазейки. Им все известно. И куда уехал Моисей Хавров и куда увез мою бедную белую Лию?
Или, мечтал я, идти к Бергенблату, открыться ему во всем и умолять его, умолять на коленях соединить нас. «Я буду, говорил я в мечтах, ваш верный союзник. Я проникнусь еврейскими стремлениями, буду работать, как добрый работник». Но тут же видел всю невозможность и гадость этой мечты.
Я помню, бродил по Летнему саду, даже прошел в Таврический. Наконец, я чувствовал, что силы оставляют меня. Я уже третьи сутки ничего не ел, если не считать небольшой котлеты, которую я съел вчера где-то на перепутье, в каком-то трактирчике, куда зашёл почти бессознательно.
Был уже вечер, когда я опомнился, и все около того же Английского проспекта. Я взял извозчика и отправился домой. «Этого не может быть, – сказал я сам себе. – Этого не бывает. Если мы истинно любим друг друга, то мы где-нибудь и как-нибудь встретимся… и нас соединит судьба…» И в этой твердой уверенности я несколько успокоился и вспомнил о Жени. Вспомнил, что уже третьи сутки, как я не видал её и что сегодня день, который я сам назначил для нашего отъезда в Самбуновку.
Я нашёл у себя Нерокомского, перепуганного, печального.
– Где ты пропадаешь! – вскричал он, – и что это с тобой!!. Ты похудел, ходишь весь растрёпанный… Вчера Евгения Павловна опять слегла… И теперь в таком положении… – Он не докончил, махнул рукой и вышел вон. Я пошел за ним.
Мы на цыпочках вошли в комнату Жени. Подошли к её кровати. Она лежала красная, в жару, в забытье и тяжело дышала.
Нерокомский посмотрел на меня. Его глаза как будто говорили: видишь… какова… полюбуйся!
И я тут только заметил, как сам он был бледен и худ.
Он схватил меня за руку своей холодной костлявой рукой и отвёл в сторону.
– Доктор говорит, что если такое состояние продолжится ещё два дня, то можно ожидать полного упадка сил и тогда… ау!..
Он закусил нижнюю губу и смотрел на меня как-то сосредоточенно злобно. Его глаза как будто говорили:
– А ты бегаешь где-то за этой жидовкой!
Но не его глаза, а в сердце, в глубине души проснулась совесть и заговорила, – заговорила так громко, что я весь перепуганный, ошеломленный бросился бежать, вон от этой больной, умирающей девушки, которая лежала передо мной живым укором.
Совесть воскресила в моей памяти Самбуновку, доброго, симпатичного Павла Михайловича и Анну Николаевну. Она напомнила мне о деле, для которого я должен был жить, которому я обязан служить, для которого я приехал сюда, в Петербург. «Господи! говорил я сам себе. Что за несчастная, глупая, слабая моя натура… Не так ли… тогда… я забыл об отмщении за смерть моей матери, ради презренной жидовской гетеры… И теперь так же святое наше кружковое дело и священную обязанность относительно Павла Михайлыча я забыл ради еврейки.
«Все заброшено ради личной страсти, шептал я. Опять женщина! Опять увлеченье!! Да разве мало было тебе этих женщин в твоей жизни!! Разве ты можешь быть счастлив среди тёмной жизни, на «тёмном пути», среди страданий твоих ближних?! И я подавил в себе этот светлый чистый образ, образ этой белой лилии, который так обаятельно и могуче звал меня к себе. Я вспомнил долг и мою бедную, заживо погребенную мною, невесту. Да, вспомнил также Милинова… добраго Милинова… Нет, – сказал я, – ты был неправ! Каждый, даже невоинственный, человек добивается своего личного счастья. Оно ближе, возвышеннее, святее, оно манит такими светлыми образами, как образ Лии.
И я вернулся домой. Голова жестоко болела и кружилась. Сердце было сжато, во рту горечь.
Я нашёл Нерокомского у постели Жени. Он сидел, опустив голову на руки. Его тускло освещала лампадка под абажуром.
«И этот также, – подумал я, – добивается своего личного счастья».
И вдруг неожиданный взрыв плача захватил всю грудь мою и горло и я, упав на стул, зарыдал как ребенок.
Нерокомский, быстро встал и толкая меня, зашептал надо мной.
– Поди прочь! Прочь!!. Ты испугаешь её… Сумасшедший!!.
Я убежал к себе.
XCI.
Слезы успокоили меня. Я дал себе твердое слово не думать о Лии, не думать о моем самолюбивом и себялюбивом я и делать то дело, которое я считал единственно возможным для каждого человека, для каждого русского.
Целую ночь я провел у постели больной.
Нерокомский рассказал мне, что она плакала, тосковала и страшно волновалась во время моего отсутствия. Что она третьего дня ещё вечером, почти ночью, вышла на улицу, «а ты знаешь, говорил он, какой был третьего дня свежий ветер… а вчера совсем было собралась ехать со мной…» Вот всё это вместе и уложило её в постель.
«Бедная! – думал я. – Она всей душой рвется к своим… а я!..
И я не мог найти достаточно негодования, чтобы осудить себя.
К счастью, крепкая натура Жени и на этот раз поборола болезнь. На третий день температура упала и доктор сказал, что больная вне опасности.
В первый раз, когда она пришла в себя, после двухдневного бреда и узнала меня, она протянула ко мне руку и крепко сжала мою. Она смотрела на меня, ничего не говоря, с такой добротой и лаской, что я ещё раз дал себе твердое слово, как только настанет возможность, довезти её до Самбуповки и серьезно приняться за моё, т. е. за кружковое дело.
Когда я немного пришел в себя и осмотрелся, то я заметил на столе моем запечатанный конверт. Горничная сказала мне, что это без меня уже три раза приходил какой-то высокий молодой господин в очках, с большой русой бородой, ждал меня и оставив этот конверт, просил передать его мне прямо в руки.
Я развернул, в нем были сведения о распространении «единых братий»… как говорилось в этой бумаге. Были цифры – число присоединенных в Западной Европе.
Я догадался, что это шло из еврейской общины и что принёс эти сведения Бейдель.
«Значит, они все ещё рассчитывают на меня?». И мне ужасно захотелось написать им весь их план ожидовления России и целого света и в заключение сказать: «я стремлюсь к единству, а её к гегемонии, я желаю быть в числе работников, а не в ряду господ, власть имущих и давящих».
Но этот план тотчас же вылетел из головы.
На меня опять пахнуло благоухающим туманом белой лилии и всё сердце потянулось в сладкой истоме.
«Ну! – подумал я – теперь они лишены их сильного средства привлечь меня. Пока Лия будет исполнять их таинственную жидовскую миссию, до тех пор они ничем, никакой ложью не завлекут меня; а когда она исполнит эту миссию, я буду уже в Самбуновке и никакие влияния мне не будут страшны.
И я тотчас же принялся писать письмо к Павлу Михайловичу. Я ещё ничего не ответил ему на его последнее письмо, где он с такой радостью описывал соединение нашего кружка с кружком Ламбунова.
XCII.
Через три дня мы с Жени отправились. В эти дни я старался всеми мерами избежать встречи с «гражданами», «гражданками», в особенности с еврейскими.
Помню, день был ясный, тихий и какой-то торжественный. Все из меблированных нумеров высыпали провожать нас. Почти все во время болезни Жени сошлись с ней и полюбили её. Я закутал её теплой шалью, усадил в карету, Нерокомский сел напротив нас и мы отправились.
Помню, Жени взяла меня за руку и с такой радостью, вся сияющая, смотрела па меня. Слезы стояли у ней на глазах. Она протянула другую руку к Нерокомскому и он также просиял и кисло улыбнулся.
– Помните!!. – сказала она: – Через год, если ничего не изменится – я ваша!..
И Нерокомский крепко поцеловал её руку и на глазах у него также выступили слезы.
Помню, всё тогда как будто блестело, радовалось. Кареты по Невскому мчались как бешеные, все суетилось, вертелось. Всё куда-то спешило. А там, где-то вдали сиял и светился образ чудной девушки, моей белой лилии.
Я был рад и доволен, что мне удалось подавить и побороть мою страсть, что чувство привязанности к общечеловеческому кружковому делу, к долгу, взяло верх Я торжествовал, я радовался и сквозь эту радость все как-то смотрело торжественно и радостно.
Мы простились дружески с Нерокомским. Он был тоже как-то растерянно радостен, постоянно снимал свою слишком широкополую шляпу и забывал её где-нибудь, на всяком месте, где снял её.
Когда поезд тронулся, он долго ещё стоял на платформе и неуклюже махал своей шляпой. Облака дыма и пара закрыли его от наших глаз.
XCIII.
Из Москвы мы почти тотчас же выехали. Мне жаль было томить мою бедную больную спутницу и я только наскоро, на лету, повидался с некоторыми более влиятельными членами нашего кружка, съездил к В., был у Ешевского. Узнал, выспросил и подтянув дело там, где нужно было, и с лёгким сердцем отправился дальше.
В первом классе тогда были очень странные места; это – были отдельные кресла, которые могли превращаться в кушетки. С первого взгляда они казались весьма удобными. Но только лежать и сидеть на них было крайне неудобно – до моего ближайшего соседа справа был добрый аршин, а другого соседа, слева, у меня не было. Вагон вообще был почти пуст, так что мы занимали его только вчетвером, вместе с Жени, которая поместилась в отдельном дамском купе. Помню, я долго ворочался, был уже, кажется, час второй. Сосед мой тоже кряхтел и кашлял. И наконец, спросил меня каким-то глухим, болезненным голосом.
– Что? Не спится на привилегированных лежанках? Чувствуете себя, как погорелая труба на пожарище… Одиноко, неприютно!.. То ли дело, как подле вас, вплотную, сосед и храпит, и сопит, и воняет, чего лучше?.. Не так ли?..
Я молчал, не зная что дальше будет.
– Так-то оно и везде и во всем на свете: вместе тесно, порознь грустно!.. А тут ещё говорят вам: единись, сближайся… Без прочного сближения всех воедино не может быть правильного общества… Все будут едино… и овцы, и козлищи, и будет едино стадо и един пастырь… Просто!.. Право!.. – и он опять неожиданно и сосредоточенно закашлялся.
– Я… Я… может быть, мешаю вам спать?.. – заговорил он сквозь душивший его кашель.
– Нет! Ничего… Это интересно!.. То, что вы начали…
– Да!.. Всё интересно, что нас интересует… Это я давно говорю… Только беда в том, что люди до сих нор не нашли такой вещи, которая всех бы могла постоянно интересовать… или «интересировать» – как говорил один мой приятель – жирный пан поляк-хомяк… Фу! Какая чепуха!.. Меня вот интересует, сколько я раз ещё закашлюсь в эту ночь.
– Мне кажется, – сказал я, – если вы будете меньше говорить, то устраните одну из причин вашего кашля.
– Совершенно верно-с!.. Только вот что вы мне растолкуйте: к чему вы это выговорили?.. К тому ли, что вы соболезнуете обо мне, или потому, что я не даю вам спать… Постойте! постойте! погодите отвечать и подумайте… действительно ли верно, правильно, будет то, что вы ответите… Точно ли вы уверены, что вы соболезнуете, или что я мешаю вам спать… Вот ведь в чем штука-то!.. Вам вот кажется, что действительно это точно, верно… Ан нет! верно и то, и другое, взятое вместе… а на сколько это смешано… в какой плепорции… этого вы никак не решите… Вот этакая же чепуха и в людских отношениях… Как посмотришь этак вдруг, не рассуждая, не углубляясь… то кажется, что люди и дело делают: идут вперёд, развиваются и, наконец, придут туда, где будет едино стадо и един пастырь… А посмотрите-ка внимательно… поглубже… Чепуха! Чепуха! и трижды три тысячи раз чепуха, чушь, сумбур, сумятица, толкотня… бестолочь… – и он снова закашлялся…
Когда он отдохнул от этого нового припадка, то я лежал и думал: заговорить ли с ним или нет? Пожалуй, ведь это будет бесчеловечно, а с другой стороны, бесчеловечнее оставить его так грубо, резко и не продолжать нашего разговора, который сильно меня заинтересовал.
– А вы не стесняйтесь!.. – вдруг зашептал он каким-то глухим, сиплым шёпотом. – Скажите просто: отвяжись! надоел! молчи!.. А то ведь я вам действительно спать не дам. На меня ведь нашла говорильная лихорадка. Она каждый вечер меня посещаешь и каждую ночь, па пролет… Днём я ничего… смирный человек… а ночью… Вот!..
– Нет! говорите, – сказал я. – Вы вот, как мне кажется… смеетесь над соединением людей во едино, а я верю и хлопочу об этом…
– Да ведь верить во всё можно, во всё, что угодно!.. Скажите мне, что сапоги летают, и если мне хочется, действительно хочется, поверить, что они летают, то я поверю и даже придумаю, изобрету такую теорию, которая объяснит, почему и как они летают… Вот ведь штука какая!
– Ну! Мне кажется, вы преувеличиваете, – сказал я, – и говорите парадоксы.
Он ничего не ответил, вероятно, пережидая, чтобы кашель снова не захватил его, а потом начал нервным, страстным шёпотом:
XCIV.
– Верить во всё можно, да не должно. И без того много в нас лжи и чепухи… И когда мы от неё избавимся и даже избавимся ли от неё когда-нибудь, про то знает Аллах единый. Нет! Вы мне поведайте, на ваших таких основаниях вы будете соединять людей, ссучивать их, сстращивать вместе?!.. и во имя ваших это благ?!..
– Да вы, может быть, не верите, что силами нескольких… целой, дружной ассоциацией можно больше и лучше сделать, чем силами «одного человека».
– Нет, не верю, – я ведь ни во что не верю, – а знаю, что артель сильнее одиночного работника… Это я знаю… и если вы об этом хлопочете, так ведь это глупо – простите вы меня, Бога ради! Это и так само собой делается… Есть всякие ассоциации… всякие… и хищные, и добродетельные… Вы о чем же хлопочите?..
– Хлопочу, чтобы человек был человеком, а не зверем…
– Чтобы жил он с волками и его бы грызли, а он сам бы не кусался… Так, что ли?.. Вы значить хотите поступать по-человечьи и быть умней природы… Ну! это пустое занятие!.. Я кусаюсь потому, что у меня зубы есть… Я, «има» и кусаюсь… И благо всем кто кусается!.. Нет, вы меня научите, какими такими средствиями вы свяжете всех людей воедино?..
– Любовью… – брякнул я.
Он начал глухо, сдержанно хихикать.
– Это что ж за зверь такой?.. Я его никогда не видал…
Я вспомнил вопрос Геси: «С какого же конца обнимать и целовать все человечество?»
– Любовь, – сказал я, – это единственное средство связать всех людей правильно, естественно, чтобы эти связи были легки, свободны и не тяготили их…
– Вы, значить, ветхозаветный прелюбодей!..
– Вы можете называть меня как вам угодно, – сказал я сердито – но лучше будет, если бранить меня в глаза не будете…
– А не то оскорбитесь и сейчас пулю в лоб?..
– Н-нет… К чему же двум благоразумным людям друг другу дерзости говорить…
– Пррравильно!.. А я вот что вам доложу: любовь и ненависть, злоба и благодушие… вовсе не во власти человека… нет!.. Они лежат в крови, в сердце, в нервах… ну, там шут их знает, где… И если вы полагаете, что их можно культивировать, то вы жестоко ошибаетесь… Человек всегда был зверем и останется зверем… Поверьте, он только меняет облик, но градус цивилизации…
– Как! – вскричал я, – вы думаете, что человечность – идеализация?..
– Я ничего вообще не думаю… Я наблюдаю и подвожу итоги… Я вижу, что человек меняет шкуру, а натура в нем завсегда остаётся человечья, и ничем вы её не возьмёте… Есть склонности добродетельные или злые… И куда меня тянет и что меня носит?.. Я положительно…. да и никакой шут этого не знает. Вот мне теперь кажется, коли бы кашель мой прошел, то я был бы счастливейший человек, но очень может быть, что это мне так только… кажется… Когда этот кашель пройдет, то образуется в некоторых моих ощущениях пустота, и я всё-таки буду несчастен, мне всё-таки чего-то будет недоставать… ну, хоть печёных ананасов… Да нет! этого не будет… Нет! Шутишь! Три эскулапа осматривали меня наиакуратнейшим образом и все трое, в унисон, объявили, что кашель не пройдет, а я с ним пройду торжественным маршем в могилу… Вы ведь знаете Marche funebre[46]46
Похоронный марш.
[Закрыть] Бетховена?.. Нравится?..
И он снова закашлялся, убийственным раздирающим кашлем.
– Вы действительно помолчали бы, – сказал я.
– Что же молчать-то?.. – зашептал он. – Можно и молчать… только знаете ли, когда молчишь, то надо чем-нибудь занять в себе человека… Ведь он всегда ищет занятия… А без занятия скучно… смертельно скучно… Без занятия тянет порешить себя… разом… Ей Богу! Право!.. Я даже для этой цели и инструмент с собой вожу… Вот видите…
И он вытащил из-под подушки и показал мне небольшой, обделанный в серебро, револьвер.
– Благодетельная вещь!.. – сказал он, снова спрятав его под подушку. – С ней так спокойно спится… и никакие пакости и напасти не страшны… Всегда знаю, что тут… Сам себе господин… хочу – страдаю, хочу… перестаю страдать…
– Ну! это вещь ещё весьма сомнительная… – сказал я. – Гораздо больше шансов за то, что жизнь продолжится и после смерти…
Я вовсе не ожидал того действия, которое произвели эти слова.
Он сбросил с себя одеяло и вскочил с кушетки. Он встал передо мной во весь его высокий рост. Тусклый свет вагонной лампы прямо упал на его лицо, искажённое злобой, страданием и ужасом, лицо необыкновенно бледное и худое. Глаза его дико прыгали и вертелись. Они, кажется, светились в темноте вечера.
– Нет!.. Вы этого не говорите!.. – зашептал он дрожащим голосом. – Нет, этого вы не смейте говорить!. Это последнее моё утешение… это грош нищего… Я не хочу слышать, не хочу верить, чтобы в этом бестолковом, поганом мире было что-нибудь кроме глупой игры каких-то атомов или молекул!.. Нет! Нет! Нет!.. Тысячу раз нет… Двадцать тысяч раз нет…
И он вдруг захохотал, и в этом смехе мне послышались истерические рыдания.
Сосед, что спал впереди нас, какой-то толстый сапун. генерал, приподнял спросонья голову, пробурчал какие-то непонятные слова сквозь сон и снова захрапел.
Он постоял несколько секунд, что-то быстро бормоча, и затем вдруг сразу упал на свою кушетку.
Несколько минут прошло в молчании. Я думал что он успокоился, заснул, истощённый этим сильным возбуждением, но я ошибся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.