Электронная библиотека » Николай Вагнер » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Темное дело. Т. 2"


  • Текст добавлен: 1 февраля 2018, 14:00


Автор книги: Николай Вагнер


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И мне живо представился умирающий Туторин… «Но зачем же, подумал я, он как бы нарочно намекает на одно и то же?»

– А что такое это дорогое для вас? – позвольте вас спросить-с. – И он быстро привстал с постели и взял меня за рукав рубашки. – Это-с, что я люблю, – ответил он внушительным шёпотом. – Это моё-с! Моя симпатия, то, что мне принадлежите. И этого ты трогать не смей! не смей! не смей!..

И он слегка засмеялся добродушным смехом и опять сел на свою постель.

LXXI.

Он глубоко вздохнул, помолчал и тихо развел руками.

– Как ни думай, ни рассуждай, – начал он, – а вся загвоздка-с в этом я. Плохо, коли узды на него нет. Оно всё бы, кажись, захватило, и сказало бы: «Это моё! Лапу к нему не протягивай!..»

– Это вы что же? – спросил я. – Противу собственности?

– Н… нет. Зачем же-с? Я только думаю: если у меня, напр., это одеяло, а вам укрыться нечем от холода, так ведь, кажется, по справедливости, следует этим одеялом поделиться с вами… Так ведь нет, говорят, выйдет глупо!.. Коли ты разрежешь одеяло, то и сам не согреешься и твоему соседу не поможешь. А коли укроешься вместе с ним одним одеялом, то… Что же за удовольствие?! (Заметьте это, пожалуйста: что за удовольствие!) – от него, от соседа, может быть, воняет. Он храпит, ворочается… А что сказал Христос? А?! Последнюю рубашку сними и отдай неимущему. Вот это любовь-с! Это человечность-с!

И он опять вскочил с постели и заволновался.

– И вот-с вы посмотрите кругом, да подумайте, что всякий думает о себе больше, чем о другом. И ведь это все-с, все…

– Ну, вы опять увлекаетесь, – поправил я его, – где же все?!

– Все-с! И народ, и народы, и государства. Каждый о себе и как можно больше о себе. Мне сила и богатство, и слава, а соседу кукиш с маслом… И вот отсюда, отсюда всё зло и мерзости…

– Хорошо! Допустим это, – сказал я, – но если все так думают и делают, то как же вы переделаете весь свет?!

Он не сразу ответил.

– Исподволь, понемножку-с… можно. Ведь медведя учат плясать-с… Я вот расскажу. У нас в Туле, я устроил маленькое общество (я ведь туляк). На этих, человечных, началах, понимаете?.. Ну, сперва было хорошо пошло. Собралось нас человек десятка два и дали все клятвенное обещание: жить для самих себя по-братски и другим помогать. И если кто будет нападать или обижаться на кого-нибудь из наших, то защищаться всем, гуртом… не жалея живота…

– Это вы, значит, устроили ассоциацию.

– Н… нет. Так, знаете ли, маленькое общество.

– Ну, и что же?

– Запретили-с. И даже предводителю была большая неприятность; в Петербург вызывали для объяснения. А губернатору – строжайший выговор…

– Ну, вот видите ли. И тут препятствие…

– Это что-о-с? – И он махнул рукой. – Внутренние препятствия страшны! Вот что-с. Коли я что хочу, то сделаю. А вот коли так себе-с, и хочу, и не хочу, то всякое внешнее препятствие и кажется неодолимым… Вот что-с!.. Да, это ещё придет – начал он вдруг с одушевлением… – Поверьте, придет. Иного пути ведь нет. Не удалось мне, удастся другому, не в Туле, так в Москве… А так существовать нельзя-с… Этак мы все, рабы Божьи, в чёртову яму упадем. Всенепременно-с! Все друг другу горло перегрызем… Это верно-с…

И не успел он договорить, как в соседней зале раздался страшный удар и гром, стоны, крики. Мы с ужасом вскочили и бросились к дверям этой залы.

LXXII.

Нам представилась новая картина разрушения.

Какая-то шальная бомба залетела сюда, пробила крышу и разорвалась во время падения. В потолке зияла огромная пробоина. Осколки бомбы валялись везде на полу, засели в стенах. Вся зала была наполнена удушливым, вонючим дымом и среди этого дыма стонали и корчились несчастные раненые.

Но около них уже хлопотала прислуга. Явились носилки. Раненых уводили, уносили и через несколько минут остались в палате только мы, любопытные зрители, прибежавшие на место катастрофы.

Мы с Миллиновым посмотрели друг на друга.

– Вот, – сказал он, – ещё кунштюк человеческой музыки! Теперь и здесь в Николаевском госпитале нет убежища для несчастных… Придется, пожалуй, строить бараки на южной… – И он медленно повернулся и пошел к своей койке. Я пошел за ним.

На меня тяжело подействовало его замечание, что теперь и здесь нет «убежища». Спрятаться негде и некуда тем, которые уже пострадали. И это мне представлялось тогда, да и теперь представляется, верхом бесчеловечия.

Через пробоину теперь резче раздавался гром выстрелов. Они гудели в больших, высоких палатах госпиталя, то усиливаясь, то снова ослабевая.

Я помню, подумал тогда: отчего же им ещё более не усилиться? Отчего не подняться, наконец, этой волне во весь рост и не залить всего «тёмного пути», и мне снова вспомнились её слова: «О если бы было в моих силах подложить искру в этот чёрный грязный шар, который люди зовут землёю. Если б от этой искры он вспыхнул, как порох, и разлетелся бы вдребезги! О! какое бы это было наслаждение»! И я вспомнил её дикий, истерический хохот.

Я взглянул на Миллинова.

Он сидел, задумавшись, и на его лице было столько кроткого, ясного покоя, что я невольно подумал: «Вот душа, в которую не доходят и не могут заплеснуть её волны «тёмного дела»!

Почти всю эту ночь мне не спалось. То, что мне высказал Миллинов, утянуло меня мало-помалу. И чем более я вдумывался в это громадное значение эгоизма, тем более он мне представлялся всем корнем зла, которое порождает «тёмное дело».

«Если бы, думал я, все больше заботились о других, чем о самих себе, то всё приняло бы другой вид и другое направление. Исчезли бы бедность и тщеславие, братоубийство и буржуазия… Да разве это возможно»!

Помню, пред рассветом, мне привиделся сон, который сильно взволновал меня. Я видел Лену, светлую, блестящую, сперва в каком-то далёком тумане. но потом я вижу, что я лежу больной, раненый, а она наклонилась надо мной и плачет. Я хочу сказать ей: «Лена! Дорогая, милая, мы опять вместе!» хочу обнять её и не могу. И руки, и ноги мои окутаны чёрным флёром. Я плачу, рвусь к ней и не могу пошевелиться.

От сна разбудил меня Миллинов.

– Вы стонете и плачете-с, – сказал он. – Должно быть, видите тяжелый сон, а проснуться не можете, это иногда бывает-с, если на спине лёжа спишь.

LXXIII.

Сон этот имел странное влияние на мои чувства. Они точно раздвоились. С одной стороны, мне представлялось что-то тихое, покойное, светлое и все это олицетворялось в моём представлении в виде Лены и Миллинова. С другой – «тёмное дело» «тёмный путь» и она, с её мучительными, жгучими черными глазами и вся закутанная непроницаемым чёрным флёром.

Я очень хорошо понимаю, что то и другое представление были болезненны. Это было следствие, может быть моей раны или возбуждённого состояния. Странно то. что вместе с этим чувством ко мне вернулось и то первое впечатление тяжёлого кошмара, которое прежде производили во мне её глаза. Но всего страннее, что тот престиж, тот ореол страдания, которым была окружена она в моем представлении, исчез. Воспоминания и мысль о ней сделались теперь чем-то неприязненно тяжелым, мучительным, и это мучительное прямо из моего сердца смотрело на меня неподвижными голубыми глазами умирающего Туторина.

«Зачем я убил его»?!.

«Да разве я убил его»?!.

Через два дня Миллинов выписался из госпиталя.

На соседнюю койку положили какого-то офицерика, пустого и глупого, который до тошноты надоедал мне своей болтовнёй. Он хвастался своими любовными подвигами и победами, которые он будто бы совершал в Курске, хвастался своими поместьями, рысаками, гончими, оранжереями, лесами, лугами, наконец, начал рассказывать о его лошади Джальме, которая может живых раков есть.

– Так, знаете ли, ей дадут, она за хвост возьмёт и гам!.. проглотит совсем живого.

Я на другой же день сбежал от этого надоедника, выписался из госпиталя и отправился к себе, на Малахов.

Это было рано утром, и только что я вошёл на наш бастион, как оглушительный выстрел встретил меня и густое облако дыму покрыло всю мою батарею.

– Вот тебе! Получи и распишись! – кричал четвертый батарейный Иван Кисов, – солдатик-юморист. – И у нас есть маркела!.. Сама прёт!

– Что это такое? – спросил я, подходя к батарее.

– На попа, Ваше-бродие.

– Что такое на попа?

Я обратился к комендору.

Но прежде необходимо объяснить, что численное превосходство в орудиях и в особенности в мортирах у неприятеля было громадное. И вот, против этой-то беды ухитрился придумать средство наш русский солдатик.

Я подошел к площадке батареи. В ней была вырыта довольно большая яма и на дне её плотно вбита в землю казённая часть от неприятельского орудия. Вот этот простой снаряд и служил импровизированной мортирой. Из неё стреляли брандскугелями «на попа». Но что означало это «на попа» – я не мог добиться.

LXXIV.

Для меня опять потянулись тяжелые, бесцельные, скучные дни, и я не помню теперь, сколько прошло этих дней, знаю только, что шла вторая половина августа.

Силы неприятеля росли, а наши убывали. Он теснее и теснее обхватывал нас губительным кольцом своих мортир. Он посылал к нам каждодневно несколько десятков тысяч снарядов, усиливал до невозможного навесной огонь, так что дело разрушения все шло crescendo и дошло, наконец, до того, что мы не успевали восстанавливать наши амбразуры.

«Наши верки (действительно) страдали», как доносил Меньшиков Государю в депеше, которая была опубликована в «Русском Инвалиде».

Несколько раз мне хотелось бросить это «тёмное дело» разрушения и бежать куда-нибудь в спокойный тихий уголок, но мне представлялась Лена, её последние речи, её внезапный отъезд, и мне казалось странным, непозволительным бросить это «тёмное дело», над которым трудится с таким самоотвержением столько русских сил. Притом куда же я мог убежать от внутренней тоски, от этого внутреннего «тёмного дела», от этой нескладицы и безобразия, которые смотрят из всех щелей нашей русской, безобразной жизни!..

И я оставался и жил как автомат, ожидая не сегодня, так завтра, неизбежного конца, благо внутри меня всё как-то осело, одеревенело. Я целые дни проводил на батарее и весьма серьёзно хлопотал о верности прицелов.

Несколько раз я ходил в Севастополь. Раз встретил княжну; она куда-то быстро проскакала с Гигиновым и Гутовским, по направленно к северной стороне. Я поклонился ей, она кивнула мне головой и пронеслась мимо.

При этой встрече что-то поднялось, закипело в сердце, но это не была любовь. Тотчас же при этом мне вспомнились кроткие, умирающие глаза Туторина, и какое-то тяжелое чувство сжало сердце.

Но через несколько дней судьба судила мне с ней встретиться снова.

Должно сказать, что я в эти дни довольно близко сошелся с моими прежними товарищами по 5-му бастиону, и один раз Сафонский предложите штабс-капитану и мне отправиться посмотреть на наши подземные работы.

– Это весьма любопытно-с, – рассказывал он. – Там совсем другая жизнь, другая атмосфера. А у меня есть знакомый сапёр, Иван Иванович Бурундин, он нам всё покажет и расскажет.

LXXV

Мы уговорились отправиться на другой день в 7 часов утра на редут Шварца и оттуда спуститься в подземелье.

В редуте я совершенно неожиданно встретил Миллинова и весьма обрадовался этой встрече. Он также захотел присоединиться к нам.

Вчетвером, мы спустились по пятнадцати ступенькам вниз, в довольно широкую подземную галерею или потерну. В ней была квартира Бурундина, т. е. землянка в сажень вышины и в семь шагов длины и ширины. Впрочем, эта землянка была убрана довольно комфортно. На столе, покрытом хорошенькой салфеткой, горело две стеариновых свечи. Перед столом было небольшое кресло. В углу этажерка с книгами.

Бурундин, высокий блондин с большими баками и бледным лицом, принял нас очень любезно и почти тотчас же повёл нас на галереи. Мы прошли небольшой ров и вошли на первый, верхний коридор.

Он был настолько узок, что два человека не могли идти рядом, и настолько низок, что приходилось идти, нагнув голову. Его освещали стеариновые свечи, вставленные в железные подсвечники с заостренными ручками, которые были воткнуты в земляные стены. Свечей было довольно, но они горели тускло в этой душной, спёртой, подземной атмосфере. Дышать было тяжело, коридор всё больше и больше понижался и незаметно спускался в землю.

Наши голоса становились глуше. Здесь не слышно было обычной музыки Севастополя, а всё было тихо, покойно, как в могиле.

Вдруг среди этой тишины где-то вдалеке раздались чуть слышные голоса. Бурундин остановился и повернулся вполоборота к выходу, остановились также сапёры, которые сопровождали нас, со свечами в руках.

Голоса близились, раздавались шаги нескольких человек, и вот вдали показался свет и группа людей, которые, разговаривая, медленно поднимались к нам.

Впереди шел Гигинов, за ним Гутонский, за ним княжна, а позади её Тоцкий, ещё несколько штабных и сапёры со свечами.

Подойдя к нам, Гигинов раскланялся с Бурундиным и попросил позволения осмотреть подземные работы.

– Я здесь являюсь официально, – прибавил он и, вынув бумагу, подал её Бурундину, – но я прошу позволения для моих товарищей и для княжны Барятинской, которой позвольте представить вас.

Бурундин молча наклонил ещё ниже голову перед княжной, которая выдвинулась вперёд, пробормотала что-то и спрятал бумагу.

Затем он также молча двинулся вперёд и мы пошли за ним длинным хвостом.

Я шел подле Сафонского. Сзади нас шел штабс-капитан и Миллинов.

– Вот черти принесли! – сказал мне шёпотом Сафонский. – Вы посмотрите, с нами случится какое-нибудь несчастье. Это верно!

– Полноте! – сказал я, – что за предрассудки! Это просто предубеждение…

LXXVI.

Мы шли минуты три или четыре, вероятно, не больше, но мне они показались целым часом. Княжна шла рядом с Бурундиным. Нас отделяли от них штабные гости. Чем далее шли мы, тем ниже становилась галерея, тем тяжелее было дышать, и спертый, землистый, гнилой воздух, точно тисками, сдавливал голову и грудь.

Мы пришли, наконец, к небольшой нише, где стоял, нагнувшись, сапёр и держал в руках зажжённый фитиль.

– Вот здесь, – сказал Бурундин, нагибаясь к земле, – проведен фитиль к мине. Эта мина должна как раз, подойти под неприятельские работы; я вас сейчас поведу прямо к ней.

Мы все теснились ближе к нему и почти каждому он принужден был повторить объяснения.

– А это что в стене? – допрашивала княжна, указывая на конец какой-то черной палочки.

– А это и есть начало фитиля. Это и зажигают. И состав, которым он обмазан, таков, что он может быстро гореть в этой трубке, в которой он заложен под землёй.

Мы пошли дальше и вскоре принуждены были спуститься по сорока ступенькам во вторую нижнюю галерею. Она была ещё уже и ниже. Пришлось идти в одиночку.

Вдруг княжна остановилась.

– Что с вами? – обратился к ней Гутовский.

– Мне дурно! – сказала она. Я уйду!..

И она быстро повернулась и пошла назад. Все расступились перед ней.

– Куда же вы одна пойдёте?!.. – вскричал Гутовский. – Я провожу вас.

– Нет! нет! Не смейте! Я одна дойду. – И она быстро пошла, нагнув голову.

На меня вдруг налетело опять чувство сожаления к ней. Я взглянул на неё, уходящую одинокую, беспомощную. «Может быть, она упадёт где-нибудь в душном земляном коридоре, без воздуха. Может быть, с ней сделается истерика». И я бросился за ней.

Я скоро нагнал её. Она быстро обернулась, и таким повелительным, твёрдым голосом проговорила:

– Не смейте провожать меня, я одна дойду.

Этот голос тотчас же напомнил мне её сентенцию: «Вы, как всякий мужчина, желали бы видеть во мне, женщине, слабое, хилое существо, которое каждую минуту готово прибегнуть к вам, под крылышко»…

Я остановился, а она пошла ещё быстрее. Я смотрел долго ей вслед, пока она не исчезла в тумане, сквозь который тускло мерцали свечи.

Несколько мгновений я стоял и не решался. идти ли за ней, к выходу или снова, глубже, погружаться в этот могильный склеп, в котором глохнет голос и прерывается дыхание?

Вдруг страшный удар потряс все это подземелье. Я был буквально отброшен шага на три. Все свечи мгновенно потухли. А вдали где-то слабо зазвучал её истерический хохот.

LXXVII.

Мне кажется на несколько мгновений я потерял сознание. По крайней мере, когда я пришел в себя, то я увидал, что меня поднимают и кладут на носилки.

– Зачем? куда!? – вскричал я.

Один сапёр, унтер, со свечой наклонился ко мне и спросил.

– Ваше-бродие никуда не ранены? Может, сгоряча нечувствительно…

– Нет! ничего – сказал я и приподнявшись, на сколько было возможно в этом низком коридоре, расправил и ощупал свои руки и ноги.

Сапёры с носилками пошли дальше. Со мной остались только двое со свечами, и они проводили меня к выходу.

Когда я вышел на свет Божий из этой темной, душной могилы, то мне казалось, что я воскрес. Я с таким наслаждением вдыхал чистый воздух и прямо отправился к себе, на Малахов.

Вечером я узнал ужасную новость. Сафонский, штабс-капитан, Миллинов, Гутовский и Гигинов, одним словом, почти вся наша кампания, почти все, которые утром ходили осматривать подземные работы, были убиты. Мину или неприятельский камуфлет взорвало под ними и разрушило ту галерею, в которой они были.

Я тотчас же отправился на редут Шварца, чтобы там, на ближайшем месте к катастрофе, узнать об ней.

– Как и что там произошло я положительно не умею вам объяснить, – говорил лейтенант Кольтюков, только штабс-капитана Шалболкина вы знали?

– Как не знать.

– Убит-с.

– Сафонского знали?

– Да как же не знать – ведь я с ними со всеми служил на 5 бастионе.

– Разорван-с… одни куски собрали.

– Да ведь я был с ними… Там вместе в галереях…

– А! а! были?..

– При мне и взрыв произошел.

– Да! да! да! А вот что замечательно, сапёр, который был на часах у запальника… тоже убит… Как, отчего, неизвестно… а убит…

Я отправился в Севастополь, куда перевезли тела убитых. Там они лежали, на берегу, на Николаевском мыске, в часовне, лежали рядом, страшно обезображенные. Только один Миллинов, лежал, как живой и грустно улыбался.

Я припомнил наши недавние беседы с ним – и невольно перекрестился; невольно попросил мира и покоя этой светлой душе.

LXXVIII.

Когда я вышел из мрачной часовни, тускло освещённой свечами, который горели в руках убитых мертвецов, – то солнце уже село и красный закат стоял над полуразрушенным Севастополем.

Он весь смотрел какой-то грустной, мёртвой развалиной, а там, направо, горели огоньки на неприятельских пароходах и шла непрерывно «адская музыка».

Ко мне подошел матросик и снял шапку.

– А я, Ваше-бродие, уже два часа искамши. Был на Малаховом, послали к Шварцу. Был там. Говорят там: в город пошедши… Вот-с приказано отдать…

И он протянул мне небольшую записочку, запечатанную гербовой печатью. В записке вот что было написано, по французски, мелким, не ровным женским почерком.

«Приходите скорее. Я в ужасном беспокойстве. Я просто умираю. – Я люблю вас.

«Зинаида В.»

Я догадался, что записка была от неё. И в один миг все мрачные впечатления, все ужасы и тяжёлые тревоги исчезли. Кровь прилила к голове, к сердцу. «Она, она любит меня!.. Она зовёт меня!»…

И я бросился, как сумасшедший, туда, на Северную, в маленький, беленький домик бот-боцмана Степана Свирого.

Я не шел, а бежал и передохнул только тогда, когда до домика оставалось всего несколько шагов. На нем было отражение красного зарева заката. Орешина потемневшими чёрными ветвями, как-то грустно наклонилась над ним.

Я постучал в двери, никто не ответил. Я толкнул их. Они отворились, и я бросился в первую комнату.

По середине её стояла она.

Она была в белом лёгком пеньюаре. Её черные, густые волосы были в беспорядке, распущены. Глаза её дико горели. На них стояли слезы. Она протянула ко мне руки, и широкие рукава соскользнули с них и обнажили их все, во всей их неподражаемой красоте.

Она силилась что-то проговорить и не могла. Я подошел к ней, и она обеими руками крепко ухватилась за мою руку, и в полузабытье упала ко мне на грудь.

Я чувствовал, как вся она трепетала и как этот трепет быстро замирал. Я обхватил её, я хотел прижать её к моей груди, но голова её запрокинулась назад; глаза закрылись, руки её выскользнули из моих и упали вниз, как у мёртвой, да и сама она тихо выскользнула и упала к моим ногам.

Не помня себя, я схватил её, поднял и в одно мгновение перенёс в другую комнату. Там я бережно опустил её на широкий, турецкий диван, на тот самый диван, на котором я застал её тогда больную и грустную.

Потом я осмотрелся кругом, ища, нет ли чего, чем бы привести её в чувство. Я бросился в другую комнату, из неё в кухню. Нигде не было живой души. Только в кухне черная кошка отчаянно мяукала и кинулась ко мне ласкаться.

Я захватил ковш воды и вбежал назад к ней.

LXXIX

Я намочил платок в воде и хотел приложить ей к голове, но она очнулась, порывисто поднялась и села. Брови её сдвинулись. Несколько мгновений она старалась придти в себя, потом вдруг закрыла глаза рукой и закусила дрожащую губу. Из глаз её покатились слезы. Но она быстро отерла их, отодвинулась на одну сторону дивана, стремительно схватила меня за руку и усадила подле себя.

Я хотел что-то сказать, о чем-то спросить, но она подняла палец и тихо прошептала:

– Молчи!.. Ни слова!..

И она смотрела мне прямо в глаза. И сколько любви, счастья было в её глазах! Они щурились, меркли, снова загорались. Какая-то шаловливая детская улыбка, то выступала на её губах, то снова исчезала.

Она тихо, незаметно, придвинулась ко мне и положила голову на плечо.

Я робко обнял её. Я чувствовала, как сильно, какими-то глухими ударами, колотится её сердце, как волнуется её грудь, как щекочут мою щеку её шелковистые ароматные волосы и как горячо её дыхание…

– Мне стало жалко тебя… – зашептала она чуть слышно, прерывающимся шепотом. – Одного тебя. Целый день я мучилась, страдала… Я думала, что и тебя я также убила… как этих…

– Кого?.. – спросил я невольно.

– Тех, которые были вместе с нами, в этом подземелье.

Лёгкая дрожь пробежала у меня по всему телу.

– Так это ты?.. Это вы зажгли мину?..

Она молча кивнула головой и посмотрела на меня с злобной радостью.

Я невольно отшатнулся от неё.

Но она быстро придвинулась ко мне, обхватила меня обеими обнажёнными, атласистыми горячими руками и заговорила страстным шёпотом, в котором звучали слезы.

– Не отворачивайся от меня!.. Не бросай меня, мой милый, милый, дорогой мальчик! Я сегодня узнала, почувствовала, по той боли, с которой я думала о твоей смерти… как я люблю тебя… (Она ещё крепче прижалась ко мне и чуть слышно зашептала над моим ухом). Что нам до людей, до крови, до их грязи. Мы убежим с тобою, с одним с тобою, в укромный незнаемый уголок, мы отнимем от судьбы, от глупой природы наше счастье, и… будем довольны… веселы… блаженны (Она обхватила обеими руками мою голову и повернула к себе. Она смотрела прямо мне в глаза своими жгучими, страстными глазами. Она плакала и смеялась каким-то порывистым, истерическим смехом). Я сегодня, – шептала она, – узнала, что есть на земле счастье… Оно в тебе… в твоей любви…

И она расправляла мои волосы своими дрожащими, горячими пальцами. Эти пальцы запутывались в волосах. Я чувствовал на моей щеке её горячую, обнажённую руку, чувствовал её горячее дыхание и нежный одуряющий запах гелиотропа…

Голова моя закружилась, я обнял её и жадно прильнул к её горячим губам…

Она дико вскрикнула и отшатнулась.

– Нет, не тронь меня, не тронь, не тронь!.. – Закричала она с ужасом и схватила маленький лезгинский кинжальчик, который лежал у ней на столике, на книге и служил ей, вероятно, как coupe-feuille.[25]25
  Нож для разрезания бумаги.


[Закрыть]

LXXX.

Она повернула этот кинжальчик прямо остриём ко мне. Она далеко вытянула вперёд свою левую руку и повторяла дрожащим шёпотом.

– Не тронь, не тронь! Дорогой, милый мой!

Я схватил её руки и страстно целовал их; я не помню, что я шептал ей среди безумных ласк, в отчаянии, в бешенстве страсти… Я чувствовал только, что силы оставляли её… Она отдавалась мне с нервным истерическим смехом…

И вдруг она тихо вскрикнула и в то же мгновение я почувствовала резкую боль, я почувствовала, как что-то холодное, острое врезалось в мою спину около позвоночного столба… Какой-то тумана на мгновение застлал мои глаза.

Я помню, сквозь этот туман, как она обнимала и шептала надо мной.

– О mio caro! Mio amore!..

Я помню, как сквозь сон, её дикий, истерический хохота, помню Миллинова, который смотрел на меня прямо его добрыми, кроткими глазами, помню чьи-то похороны, марши, гул, кровавые нити… И затем все исчезло…

Я две ночи провел без памяти, в постоянном бреду и очнулся на третьи сутки, с головой, обложенной льдом, очнулся снова в Николаевском госпитале, только в другой, небольшой палате, где лежали тяжелораненые.

Я очнулся от сильного, сухого кашля, от которого явилась острая боль в спине и в груди. Подле меня стоял Корзинский, стоял ещё кто-то, несколько человек, не помню кто.

– Лёд чаще переменять, – говорил тихо Корзинский подле стоящему фельдшеру – и если бред продолжится, то ещё дай лекарства.

Затем он наклонился ко мне и спросил почти шёпотом.

– Что вы? как себя чувствуете?..

– Боль здесь и здесь, – проговорил я. – Пить… пить хочется…

Он велел дать мне пить и тихо проговорил кому-то, кто стоял позади него.

– Он очнулся… Теперь только бы прервать лихорадку… а там увидим.

Не знаю, был ли у меня возбуждён слух, но я ясно слышал эти слова.

– Доктор. – сказал я, слегка дотронувшись до его руки. – Я ранен?..

– Да вы ранены.

– Опасно?

– Это мы после увидим. Последствия укажут. Теперь главное необходимо беречь силы. Полное спокойствие!..

LXXXI.

В воспоминании об этом тяжелом для меня времени, оно представляется мне каким-то смутным, печальным сном. Более двух недель я пролежал в госпитале и почти всё это время я был в полузабытье.

Помню, раз к моей койке подошло двое докторов: Корзинский и Фёдор Фёдорович Штейн, – тот самый, который ещё недавно лечил мою рану на шее. Они говорили шёпотом.

– Вся беда в том, – говорил Штейн, – что повреждение явилось с осложнением. Ещё не успели пройти последствия менингита, как снова были поражены оболочки спинного мозга… И при этом, заметьте вот что худо: она проткнула ему почку…

– Это едва ли?..

– Как едва ли?.. А отчего же кровавые выделения, кровь!??

Они поговорили ещё несколько минут, но я уже не мог их слышать. Я снова впал в забытьё.

Припомнив потом, во время резкой боли в спине, их слова, я вспомнил при этом всё, всю сцену бреда, опьянения любви и резкую боль от удара кинжалом…

Что-то смутное, тяжёлое, как черная тень, прошло по сердцу и оно мучительно забилось.

Помню раз, вечером, какой-то неясный шум, спор, какие-то тени двигались около меня и, среди этих теней, я различил её, она была вся закутана в чёрный флёр. Она медленно, осторожно подходила ко мне. Её держали под руки.

Она устремила на меня свои испуганные, большие чёрные глаза, и я помню, как при слабом свете ночника блестели слезы, которые катились из этих глаз… Она что-то шептала и тихо всхлипывала и вдруг, со стоном бросилась ко мне, но её удержали и увели. И я услыхал, как раздались в соседней палатке её дикие взвизгивания и громкий, истерический хохот, от которого нестерпимый холод пробежал по всем моим членам.

После этого я не мог вспомнить о ней, без ощущения какого-то подавляющего ужаса и озноба.

Ничего ласкающего, притягивающего, никакого влекущего чувства не было в этом воспоминании.

Куда же девались эта любовь, это сожаление, сострадание к ней!?.. Неужели всё это было напускное, деланное!?..

Во время моей болезни мне часто представлялась Лена. Иногда она как светлая, белая тень стояла предо мною. Но все черты, весь облик её, были так неясны, туманны. Я хотел всмотреться, уловить эти черты, но… она исчезала или превращалась в сиделку, в сестру милосердия.

Один раз, – помню, это было ночью, при слабом свете ночника – мне она живо представилась, опять в белом и опять красный крест на груди. Я долго смотрел на её печальное, бледное, исхудалое лицо, на её кроткие, словно поблекшие глаза. Она не исчезала, как прежде. Она прямо, неподвижно смотрела на меня.

– Лена! – прошептал я чуть слышно. Она покачнулась, отвернулась на мгновенье и, затем, снова обернулась и тихо подошла ко мне.

LXXXII.

– Лена! – повторил я радостно и протянул к ней дрожащие руки.

– Что ты? – спросила она так тихо, что я едва мог расслышать.

– Лена! Ты, ты здесь…?

– Ну, да! Я здесь… Лежи, лежи смирно… или я уйду.

И она села на табурет, подле койки.

– Лена… Родная моя!..

Слезы застлали мои глаза. Они сдавили мне грудь. Я чувствовал, как припадок какого то судорожного, истерического плача подступал к горлу. Я захватил зубами платок, закрыл глаза и старался всеми силами души побороть этот невольный порыв. Я пробыл так несколько мгновений, затем открыл глаза и снова с любовью устремил их на неё. Она, казалась, сидела, как прежде, на том же табурете… То же платье… Но это не была Лена. Это была высокая, толстая сестра милосердия…

– Где же она?!. – вскричал я, вскакивая.

– Лежите, лежите смирно! – испуганно заговорила сиделка и вскочила с табурета. – Вам вредно, опасно всякое движение и волнение.

– Где же Лена!?

– Вам что-нибудь показалось, представилось… Лежите смирно!..

Я в испуге и недоумении опустился на подушки. Голова кружилась. Сознание исчезало. Неужели это был бред, галлюцинация?! Мне казалось, я ещё слышал её тихий, знакомый, родной голос. Никогда она не представлялась мне с такой ясностью, отчетливостью. Никогда возврат к действительности не был так невыносимо тяжел для меня как в этот раз. «Нет! Не может быть», – думал я. Она была здесь. Я видел ее, слышал её голос. Мне надо просто притвориться, терпеливо ждать. Она снова покажется. И я собрал все силы, насколько мог.

Но сил было немного, и эти немногие тихо, незаметно исчезали с каждым днём. Мне казалось, что я лежу уже целый год – и что осада Севастополя должна быть вечна. Какие-то неопределенные тени бродили кругом меня, мелькали в глазах, медленно кружились и исчезали. Я старался сосредоточить моё внимание, припомнить, различить что меня окружало и не мог. Голова кружилась, постоянный шум в ушах, постоянная адская музыка в голове. Мне казалось, что там все стреляют «на попа» – и каждый раз, при каждом выстреле, осколки бомбы ударяют мне в виски.

Один раз, помню, вечером, когда я с трудом приподнимал дрожавшие руки и уже не мог поднять головы, из массы мелькавших теней выделилась одна в длинной темной рясе, с седой бородой. Она тихо подошла ко мне и села на мою кровать. Я помню ясно как на груди этой тени выделялся небольшой ящичек и как свет ночника падал и дробился на кресте, на этом ящичке и на его выпуклых металлических украшениях.

LXXXIII.

– Господь посылает милость грешникам, чтобы спастись душам их и благодатью напутствует их в жизнь вечную, – сказала тень тихо и внятно и я по тяжелому, удушливому запаху ладана, сообразил и определил что это должен быть священник.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации