Текст книги "Темное дело. Т. 2"
Автор книги: Николай Вагнер
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Я пожал плечами.
– Откуда же это вы могли узнать? – спросил я.
– Я не знаю. Какой-то внутренний голос говорит мне. Это моё убеждение.
– Полноте! поверьте это только вам так представляется теперь, когда вы ещё больны, не оправились. Жизнь и здоровье вернутся и мрачные мысли исчезнут.
– Я не жалею жизни. Я не боюсь смерти. Я желаю её. Сколько раз, почти каждый день я её искала…
– Это просто неудача жизни в вас говорит. Вы не испытали её радости… Взаимного глубокого чувства…
Она вдруг страшно побледнела, так что я невольно вскочил со стула, но она протянула руку вперёд.
– Ничего… это пройдет!.. Воспоминанье…
Она несколько мгновений лежала, тяжело дыша и затем румянец снова, резкими пятнами, выступил на её щеках.
– Жить не стоит! – снова заговорила она, несмотря на меня как бы сама с собою.
«Что страсти?!! Ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка»…
И чем же сладка жизнь! Чем держится обман?.. И какой обман! Грубый, бесчеловечный! (Она вдруг приподняла голову и остановила на мне свой сверкавший взгляд). Знаете ли? Мне иногда представляется весь этот сумбур, который зовут жизнью, в виде мрачной, темной волны. Она медленно поднимается вокруг вас, поднимается в вашем сердце. Растет выше и выше. Вам становится нестерпимо жутко… И вдруг! она разбивается в пену, и покрывает вас белым саваном забвения… Вам становится легко, покойно, хорошо!..
И на губах её снова появилась покойная, кроткая улыбка. Она опрокинулась на подушки и закрыла глаза.
«Точно мёртвая!» подумал я, и сердце во мне остановилось.
LXI.
– Княжна! – заговорил я с дрожью в голосе… – Мне кажется порой жизнь потому мрачной… что мы ищем в ней наслаждений для себя, собственно для себя. – Но неужели-же человеку не может доставить наслажденье счастье другого, близкого к нему человека… Человека, который весь предан ему, до полного самозабвения, до последней капли крови?!
Она раскрыла глаза, пристально, не мигая, посмотрела на меня и спросила резко:
– Без взаимности!?
– Да! – прошептал я, – даже без взаимности.
Она тихо покачала головой, и снова опустила её на подушки, прошептав:
– Это не может быть. Это немыслимо.
– О! Для меня это возможно! – вскричал я. – Мне кажется я способен быть жертвой. Способен отдаться любимой женщине, человеку (поправился я), забыв совершенно о себе и постоянно думая только об его счастье…
– Которого вы не можете доставить? – спросила она насмешливо. – Да! Это действительно трагическое положение!
Я всплеснул руками.
– Княжна! – вскричал я. – Неужели вы так… жестоки, холодны, что вас не может тронуть постоянная, глубокая преданность человека – вы никогда не почувствуете к нему никакой симпатии, даже дружбы, даже сострадания?!..
– К рабу?! Нет. К человеку? Да!.. Но укажите мне, где же этот человек? – Она быстро приподнялась и глаза её снова засверкали. – Укажите где он затёрт между рабов, постоянно прислуживающих и угождающих высшему, женщине, своим страстям?.. Где господин, а не раб!.. Укажите мне его и я сама пойду и поклонюсь ему…
В её голосе зазвучала такая сила страсти, такая жажда идеала, что мне самому показалось мелкой и жалкой моя любовь, которая искала состраданья в любимой женщине. Да и сам я показался жалок самому себе. Я тоже искал господина, искал идола, которому бы мне было сладко молиться.
– При таком ужасном взгляде на всех людей, я понимаю, княжна, ваша жизнь тяжела, – бесцельна… Но неужели же у вас нет в ней никакой привязанности?! Неужели вы никого, никого не любите?!.
Она посмотрела на меня пристально и сказала, прямо смотря на меня, с лукавой усмешкой.
– Вас я люблю, а больше никого.
Я чувствовал как я весь покраснел и проговорил заикаясь:
– Вы шутите, княжна. А я говорю серьезно…
– Нет! Нет. Серьезно, – заговорила она приподнимаясь с подушки. – В вас есть много детского, симпатичного, доброго и откровенного.
Кровь снова прилила к моему лицу, но прилила от радости. Я вдруг вспомнил, что в первый раз, там у Томаса, когда мы провели вместе вечер, она обращалась больше ко мне. Вспомнил, что ночью, в ту безумную ночь, когда она отправилась в чужой лагерь, она выбрала меня в спутники. Вспомнил, что во время посещёния Малахова кургана, она всходила на него, опираясь на мою руку, я вспомнил даже жар и трепет её молодого тела… и нега томления побежала по всем моим нервам.
– О! Княжна! – вскричал я, – если б вы знали, как во мне всё волнуется при одной смутной надежде, что это не мечта, что это возможно?!..
– Что такое? – резко спросила она.
– Ваша взаимность… – робко прошептал я и посмотрел на неё долгим, умоляющим взглядом.
Она отвернулась.
– Вы ребенок! – сказала она. – Какая же между нами может быть взаимность?
Помню, как при этом определении самая пошлая, детская обида закипела в моём сердце… Мне хотелось броситься, схватить её, сжать до боли в моих объятиях и спросить: «разве ребенок может так обнимать?». – Но, вместе с тем, вдруг целый ряд воспоминаний промелькнул в разгоряченной голове. Я вспомнил, как Сара называла меня мальчиком, вспомнил, сколько раз называла меня Лена ребёнком, Серафима – тоже (перед ней я, действительно, был ребёнок). Даже добрая Марья Александровна относилась ко мне с тою ласковою бесцеремонностью, с которой относятся к детям… Что же? я был счастлив! Если нельзя быть счастливым взрослым, то буду счастлив ребёнком. И я вдруг нашёл в себе силы, хладнокровие улыбнуться и даже пошутить.
– Княжна, – сказал я, – Христос сказал, что царствие Божие принадлежите детям. Следовательно, и я могу рассчитывать на частицу блаженства если не там, то здесь.
Её лицо вдруг сделалось серьезным и она резко проговорила:
– Я не люблю детей!..
LXII.
В комнату вошла тетка.
– Ждала! ждала! Нет твоего Ахмета. С завтраком распорядилась. Tu dejenera a la maison?.. N’est ce pas?
Она ничего не отвечала. Старуха подошла к ней сбоку и обеими руками погладила ей голову, тихо прошептав:
– Мои enfant capricieuse! (Моё капризное дитятко).
Она вдруг схватила обе эти руки и начала их горячо целовать. Мне даже показалось, что на глазах у нея заблестели слезы. Тетка поцеловала её въ голову.
– Зачем же вы целуете?.. Ведь у вас нет привязанности ни к кому? – посмеялся я.
– Ma tante! Где у нас конфеты? Дай ему бомбошку. Ведь это дитя, ребёнок!
Я обратился к тетке.
– Будьте столь добры, разрешите мне одно недоразумение. Сейчас княжна говорила мне, что она не любит детей, а за несколько минут она призналась мне, что любит меня, потому что во мне много детского. Как это понять, согласить!?
Откуда у меня взялась храбрость сделать это открытое нападение, я не знаю, но оно вышло очень эффектно… И я почувствовал, что выигрываю именно от этого нападения. Оно рассердило её.
– Вы – ребенок! – вспылила она, обращаясь ко мне, – и потому не можете этого понять. Я люблю детей, как игрушки, как цветы, как нарядных птичек. Но эта любовь тотчас же улетает или превращается в ненависть, когда мне напомнят, что любить, – это мой долг. Что так велел кто-то, какой-то герой из сказочного мира, которого я не знаю. Тогда в каждом ребенке, в том числе и в вас, я вижу одни антипатичные, отталкивающие черты… Поняли?
Я встал и молча поклонился.
– Я рад одному, – сказал я, снова садясь на стул, – что у вас есть привязанности, что вы можете их чувствовать – и я понимаю, что вы можете жить. Каждый человек живёт любовью. Хоть какой-нибудь да любовью, и плохо тому, у кого нет её.
– Вы рассуждаете положительно по ребячьи! Сколько есть людей, которые не имеют никаких привязанностей, и они вполне счастливы. Слушайте, я научу вас! Самое гадкое, тяжелое в жизни и есть любовь. Без неё обман жизни был бы невозможен. Теперь же все вертятся около этого огонька, все тянутся к нему, как мотыльки, не замечая, что он жжёт им крылья. В жизни все темно, и самое тёмное – это и есть любовь, которая, как какой-то демон, волшебник влечёт вас к себе, с тем, чтобы обмануть.
Она вдруг замолкла, нахмурилась, побледнела и тяжело вздохнула.
– Julie! зачем же ты разочаровываешь молодого человека, – вмешалась тетка. – Он только-что начинает жить; для него в ней розовые цветочки, а ты…
– О, нет! – вскричал я, – не думайте, чтобы я был действительно таким ребенком, каким представляешь меня княжна. Я тоже обжёг крылья около этого огонька…
При этом она вся нервно вздрогнула, а я замолк и невольно подумал: что такое мой ожог сравнительно с тем ударом, который разбил её сердце? И неужели же нет сил и средств возвратить ему жизнь?!
И я взглянул на неё. Она снова опустилась на подушки. Глаза её были закрыты. И на всем бледном, помертвелом лице её было такое глубокое страдание, что сердце во мне сжалось.
«О! чего бы я ни дал, чем бы ни пожертвовал, чтобы только найти тот покой, которого жаждет эта страдающая душа?!..»
Тетка посмотрела на неё, на меня, потупилась и тихо, неслышно, по мягкому ковру вышла из комнаты. Несколько минут мы сидели молча. Я не знал, спит она или нет. Она лежала как мёртвая.
LXIII.
Вдруг она подняла голову и быстро схватив меня за руку, уставила на меня нахмуренные, сверкавшие глаза.
– Слушайте! – заговорила она – привязанности, которыми вы меня попрекаете – это привычки. Разве можно назвать привязанностью мои отношения к этой старухе, которая за мной ходит, как за какой-нибудь канарейкой. (И она кивнула на дверь, в которую ушла тетка). Да и сама жизнь разве не та же привычка?! Надо жить и не думать, только тогда и можно жить. Каждое утро, когда проснешься с свежей головой и вспомнишь, почему и как ты живёшь, то со всех сторон поднимутся чёрные чудища: горе, страдания, пустота, всякая пошлость и подлость – точно тёмное море… и такая тоска нападёт!..
Она с отчаянием вытянула руки, хрустнула пальцами и упала на подушки. Мне показалось, что в её голосе звучали слезы.
– Княжна! – сказал я тихо. – Вам необходимо уехать отсюда, здесь всё вас раздражает, волнует. Вам здесь не место.
Она вдруг приподнялась и уставилась на меня.
– Где же мне место? – спросила она глухим отчаянным шёпотом. – Укажите мне уголок на земле, где бы я могла отдохнуть покойно!.. Нет! моё место именно здесь, здесь, где работает смерть и разрушение! Ах! (и в глазах её заблестела дикая радость). Если бы было в моих силах подложить искру в этот чёрный, грязный шар, который люди зовут землёй. Если б от этой искры он вспыхнул, как порох, и разлетелся бы вдребезги. О! какое бы это было наслажденье!.. – И она вдруг всплеснула руками и залилась диким, истерическим хохотом.
На этот хохот быстро вбежала тетка.
– Господи! Что это с ней?! Опять истерика! – И она схватила какие-то капли, плеснула в рюмку и начала уговаривать её принять их. Но она отталкивала рюмку, каталась по дивану и неистово хохотала.
– Батюшка! Будьте столь добры, приприте двери!.. Я боюсь она вскочит и убежит, куда глаза глядят.
Я побежал к входной двери и запер её. Минут 10–15 продолжался этот дикий, раздражающий смех. Затем она тихо, жалобно застонала и замолкла.
Я снова вошёл в комнату. Она лежала бледная на диване. Из полузакрытых глаз катились слезы. Старуха подошла ко мне и прошептала.
– Оставимте её! Не тревожьте!.. Бог даст, она заснёт… успокоится.
Я взял шапку, поклонился и тихо вышел.
Внутри меня всё было сжато, стиснуто какими-то холодными тисками. Я пошел прямо к её доктору Вячеславу Ростиславовичу Корзинскому и, к счастью, застал его дома, за завтраком.
Это был обходительный, но уклончивый и очень мягкий господин. На мой вопрос, что с нею, каково её положение, он ответил не вдруг, помигал стальными глазками, пожал плечами и, посмотрев на меня подозрительно, сказал:
– Ничего нельзя здесь постановить определенного. Дело сложное («Тёмное дело» промелькнуло у меня в голове). Очевидно психопатическое состояние, но оно связано с расстройством женских органов… (И он снова замигал и забегал глазками).
– Да излечимо это или нет?! – спросил я с нетерпением.
Он опять пожал плечами.
– Ей, вероятно, необходимо вступить в брак или так себе… faire une liaison[23]23
Завести связь (фр.).
[Закрыть]… Это упростит дело…
Я поблагодарил его и вышел.
LXIV.
По дороге к Малахову я зашёл в пятый бастион. Там шла обычная жизнь. Туторин, Сафонский и штабс-капитан с ожесточением козыряли. У парапетов дремали солдатики, выпуская аккуратно по залпу, через каждую четверть часа. Неприятель на каждый залп отвечал двумя и вперемежку подсыпал штуцерной трескотни.
– А! а! Навещающий больных!.. – закричал Сафонский. – Как драгоценное здравие её сиятельства?.. Не лопнула ещё?
– Где ей лопнуть? – усомнился штабс-капитан. – Её и черти не берут, проклятую! – И он с ожесточением убил трефовую даму козырем.
Помню, кровь бросилась мне в голову при этом восклицании. Мне хотелось сказать: вы, господа, ни о чем не думаете, ничего не знаете и ничего не понимаете, а потому так и судите!
Но я ничего не сказал и молча подсел к Туторину. Он неохотно подвинулся и дал мне место на конце толстого бруса, на котором и сам сидел.
Я машинально смотрел в карты, но на сердце кипели невысказанные слова и обида той, которую я, кажется, уже любил более всего на свете. Впрочем, я не выдержал и через несколько минут, призвав, насколько мог, все свое хладнокровие, сказал серьезно:
– Господа! Я прошу вас… по крайней мере… при мне, удержать ваши бесчеловечные отношения к княжне… Потому что я… я в них, кроме дикости и бесчеловечия, ничего не вижу.
Туторин при этом покраснел и вскричал.
– Да ты не видишь, что идёшь в бездну!.. Ведь нам жаль тебя, как доброго товарища! Нам больно видеть, как тобой тешится и играет эта (тут он употребил весьма энергично нецензурный эпитет)… и сгубит… непременно сгубит, как сгубила уже многих.
Я почувствовал при этом, как краска бросилась мне в лицо. Мне стал обиден не столько эпитет, которым грубо выругал её этот мальчишка, но именно то, что этот глупый щенок вмешивается не в свое дело и берёт меня под своё покровительство.
– Милостивый государь! – сказал я, стараясь быть, насколько возможно, хладнокровнее, но при этом чувствовал, как кровь заливала мне голову и глаза покрывались туманом. – Милостивый государь! Детей секут за то, что они вмешиваются не в свои дела… Но вы носите офицерский мундир… вероятно, по ошибке… и не понимаете, что нельзя оскорблять женщину – офицеру…
– Да разве это женщина!..
При этом восклицании рассудок мой улетел окончательно.
Я с бешенством вскочил и ударил по доске, на которой шла игра.
– Молчать! – закричал я неистово и хрипло.
LXV.
Туторин также вскочил бледный.
– Как вы смеете!.. – закричал он… Но я более не владел собою. Мне показалось противным красивое лицо его, дерзкое и молодое, и я более инстинктивно, чем сознательно, быстро размахнулся и ударил кулаком по этому лицу.
Что было потом, я не помню. Кажется, он выхватил саблю, но другие бросились и розняли нас. Помню только, что из дальних углов повскакали матросики и бросились к нам и в то же мгновение опять разбежались и попрятались, потому что в самую середину бастиона, в трех, в четырех шагах от того места, где мы стояли, прилетела и тяжело шлепнулась бомба, так что земля охнула под этим ударом.
Помню, что в это мгновение страх смерти вдруг вытеснил во мне злобу. Может быть, меня охватила общая паника, но вслед за другими я кинулся в мою прежнюю каморку и только что успел вскочить в неё, как раздался оглушительный удар, треск и лязг осколков, разбивавших камни.
Мы снова выглянули из наших убежищ.
Подле большой доски импровизированного стола, на земле валялись карты и лежал молодой матросик… Он бросился поднимать карты, которые в общей суматохе полетели со стола, и в это время накрыл его разрыв бомбы.
Один осколок ударил его в ногу, разбил колено, другой унес кисть руки, из которой кровь брызгала фонтаном. Он отчаянно махал ею, приговаривая со стоном.
– Ах, матушки! Ах, светы родимые!
Тотчас же к нему подбежали солдаты, подняли, положили на носилки и понесли.
Я не простился ни с кем и пошел к себе на Малахов курган.
Вечером рассыльный солдатик принес мне записку или, вернее, целое письмо, писанное на простой синей бумаге довольно безграмотно. Вот что было в этом письме:
«Милостивый Государь!
Вы, как офицеру должны понимать, что бить кулаком по роже есть бесчестие, а так как в военное время дуэли не обычны, то не угодно ли будет вам вместе со мною выйти завтра в 8 часов утра на опасное место, на площадку по дороге к бастиону № 4 и простоять на оной площадке, под выстрелами неприятеля, пятнадцать минут. Суд Господень накажет обидчика.
Остаюсь, милостивый государь, готовый к услугам вашим
Николай Туторин».
Я отвечал с тем же рассыльным, что завтра, в 8 часов буду на назначенном месте. Действительно, это было самое опасное место, в особенности теперь, когда неприятельские апроши придвинулись к нему так близко.
Я почти был убежден, что мы оба будем убиты. И эта уверенность, не знаю почему, мне доставляла какую-то смутную, неопределённую радость. Я, точно школьник, в чем-то и пред кем-то провинившийся, рад был перемене жизни. Как-нибудь, только бы поскорее вон из этого ада, от этих постоянных картин смерти и крови, от этой глупой, бесцельной жизни и от этой чарующей, влекущей женщины, этой несчастной с разбитым сердцем, брошенной в дикую, бесчеловечную обстановку!..
LXVI.
На другой день я велел разбудить себя в семь часов, встал и отправился.
Утро было серое. Какой-то сухой туман или дым стлался по долинам. Перестрелка шла лениво. Всё смотрело как-то необычайно пошло и угрюмо. Во всём была какая-то сосредоточенная и подневольная напряжённость. Все точно творили какое-то «тёмное дело», не зная зачем и для чего. Вон с Редановскаго редута поднялось разом пять дымков и пять бомб полетело на линию неприятеля. Вот оттуда, с страшным гулом, полетели ответные гостинцы.
Сколько смертей, сколько жертв падет от этой адской игры!
Я незаметно дошёл до назначенного места. Туторин стоял уже там, за углом бастиона. Мимо этого угла постоянно свистели пули и пролетали ядра. Я пристально посмотрел на него, снял фуражку и поклонился… Он приложил руку к козырьку и вынул часы.
– Теперь – сказал он – восемь часов, без двух минут. Через две минуты мы двинемся мерным шагом. Мы кинем жребий, кому идти впереди.
И он как-то торопливо достал портмоне и вынул из него двугривенный. Потом загнул обе руки за спину и почти тотчас же вытянул их вперёд.
– Отгадайте, в которой руке – сказал он. – Если отгадаете, то я пойду с краю впереди вас, если же нет, то… я пойду под вашим прикрытием.
Я пожал слегка плечами и сказал:
– В правой.
Он разжал обе руки. Двугривенный лежал в правой.
Я быстро двинулся вперёд.
– Постойте! – закричал он. – Ещё осталась минута. – Но я махнул рукой, проговорив, не оборачиваясь:
– Разве не все равно: минутой раньше, минутой позже; скорее к делу!
– Считайте же! считайте! – кричал он сердито и начал отсчитывать: раз, два, раз, два. И я машинально также начал считать при этом мерные шаги.
Как только мы выдвинулись из-за угла бастиона, пули начали жужжать мимо ушей. Я весь погрузился в счет шагов, стараясь идти как можно ровнее, и странно, этот счет как будто совпадал с полетом пуль. «Раз!» и пуля прожужжит справа, «два!» и пуля провизжала мимо левого уха. – Когда я смотрел на неприятельские траншеи, то мне казалось, что пули летели чаще и неправильнее. По временам ядра с тяжелым, резким шелестом пролетали вслед их.
Мне казалось, я прошел пятнадцать, двадцать шагов и остановился. Мой противника замолк. Я оглянулся. Он лежал шагах в пяти от меня, за небольшим пригорочком.
Я быстро повернул и пошел к нему.
Лицо его было бледно. Прекрасные голубые глаза остолбенели. Он махал руками и силился что-то сказать, но вместо слов выходил резкий хрип, со свистом, а кровавая пена пачкала губы. Из-под воротника мундира текла широкая струя крови.
Я нагнулся и дрожащими руками расстегнул его мундир.
Он несколько раз постучал по правой стороне груди и едва слышно с хрипением и свистом выговорил:
– Тут! мам…
LXVII.
Я думал, что он указывает, куда его ранили, но он указывал на письмо, которое лежало в правом кармане мундира. Письмо было к его матери.
Тогда я догадался, чего он хочет, и вынул письмо. Он кивнул головой… и махнул рукой вперёд. Я понял, что он просит отослать его.
На одно мгновение слезы сжали мне горло. Мне хотелось поцеловать его и сказать: прости, брат мой, товарищ, моё безумие!
Но это было одно мгновенье. Тотчас же в моем воображении встал образ этой чарующей девушки и я почти с презреньем взглянул на него, её оскорбителя, как на сраженного врага.
Его мутные глаза, без всякого выражения, прямо неподвижно, смотрели на меня; дыханье становилось реже, тяжелее – хрип слабее. Наконец глубокий вздох, с каким то грустным стоном вылетел из груди и он замолк. Глаза задёрнулись туманом, потускли.
Я простоял ещё с полминуты, наклонясь над ним и потом пошел тихо в Севастополь.
На сердце было тяжело. Точно кошмар давил его.
Мне было жаль его, жаль этого двадцатилетнего юнца, единственного сына у матери. Я невольно вспоминал, как он добросердечно ухаживал за мной, когда я поступил на бастион, как с детской откровенностью описывал свою охоту, в Тверской губернии.
Несколько раз слезы навёртывались у меня на глазах. Что то мягкое, примиряющее проходило по сердцу. Но тотчас же вместе с тем поднимался из глубины этого сердца обвиняющий голос, а в воображении вставала она, несчастная девушка с большими черными глазами и любовь и злоба уносили примирение.
В Севастополе, на Николаевской площади мне встретился один знакомый офицер – Лопаткин.
– Что это ты? Ранен?! – вскричал он.
– А что?
– Да у тебя вся шея и спина в крови.
И тут только я почувствовал резкую боль в шее. До тех пор мне казалось, что это давит воротник мундира. Вероятно, шальная пуля как-нибудь скользнула по шее.
Я зашёл к одному знакомому, перевязал рану и переоделся. Затем пошел на почту и отправил письмо Туторина.
На другой день я узнал, что его подняли уже окоченелого, на том месте, где я его оставил. Убившая его пуля разорвала у него сонную артерию и засела в шейном позвонке. На бастионе он сказал, что пойдет в Севастополь и отнесет письмо.
– Сам захотел отнести, – рассказывал Сафонский. – Мы уговаривали его не ходить. На это есть рассыльный. Нет, пошел, кратчайшим путем, по мёртвому месту!.. Судьба!.. Вы завтра будете на похоронах? Вы, знаете, надо товарища проводить… Вы же были виноваты перед ним. Оскорбили его?..
И он пристально и серьезно посмотрел на меня.
Я сказал, что приду. И действительно на другой день я был в Севастополе на его похоронах и вынес всю эту церемонно, даже нёс гроб до могилы. И не знаю, может быть игра воображения, но мне он казался ужасно тяжелым и холодным, как лёд, впрочем, может быть это было следствием полученной раны, от которой шея сильно распухла.
LXVIII.
После похорон мы все пошли к нашему старому бастионному командиру, который позвал нас на пирог – помянуть покойного.
Полковник жил уже не в прежнем маленьком домике, в котором я представлялся ему. Этот домик уже не существовал. На месте его лежала груда камней, которые постоянно разбивали неприятельские бомбы.
Пирог был не весёлый. Разговоры не клеились. Мне казалось, что все смотрят на меня подозрительно и недружелюбно. Даже мои новые товарищи, двое офицеров с Малахова кургана, которые тоже были приглашены на поминки, и те казалось, как то косились на меня и были со мной холодно вежливы. Впрочем, всё это, может быть, мне только казалось.
После обеда компания принялась за карты, а я незаметно вышел и отправился прямо в лазарет.
Мне хотелось, куда-нибудь уйти от себя самого и мне казалось, что в лазарете я могу это сделать. Дежурный доктор осмотрел меня.
– Рана пустая, – сказал он, – но есть маленькая контузия и при всяком осложнении может, пожалуй, перейти в менингит.
И действительно вследствие ли простуды, нервного волнения или неизвестно отчего, но на другой день у меня явились лихорадка и лёгкий бред. Целую ночь мне казалось, что меня всего цедят постоянно сквозь какой-то чёрный флёр, весь запачканный в крови.
Утром мне стало лучше; может быть благодаря мушке, налепленной на спину. Я проспал почти целый день и проснулся вечером, на закате солнца.
Подле меня лежал офицер без руки, уже не молодой, с удивительно симпатичным, умным лицом. Это был артиллерист – Петр Степанович Миллинов.
Когда я проснулся, он долго, пристально смотрел на меня, свесив ноги с койки. Мне казалось, что он прислушивается и я тоже стал слушать этот безостановочный гул выстрелов, который, через правильные промежутки времени, то ослабевал, то поднимался с новой силой. Точно постоянный прибой волн какого-то океана.
– Музыка! – сказал тихо Миллинов и подмигнул добродушно.
– Адская музыка, – решил я.
– Нет! Зачем же адская-с? Её устроили не черти, а люди-с, вероятно от полноты братских чувств… Вот!.. У меня руку отняли, – и он помахал остатком руки. – Вас тоже благословили. – И он добродушно засмеялся; засмеялся больше глазами, блестящими, серыми – тогда как тонкие губы, с длинными усами, едва заметно улыбнулись и при этом резкие складки выступили по углам рта.
LXIX.
– Я думаю, – сказал я, – что без этой музыки ни один народ, ни одно государство не простоят. Такова уж натура человеческая. Как ни хорошо жить в миру, а подраться ещё лучше… (И я невольно вспомнил свою ссору с несчастным Туториным).
Миллинов пристально посмотрел на меня и резко заметил.
– Нет, вы ошибаетесь. В натуре человека гораздо больше стремления к покойной, халатной жизни, чем к воинственной. Но только дело в том, что воинственный-то народ, самый беспокойный народ. Он, видите ли, всегда наверху и впереди. (И он приподнял руку и потом быстро двинул её вперёд). Он всеми командует, распоряжается и увлекает…
– Да как же, позвольте вас спросить, – вскричал я, – теперь, например, по поводу настоящей войны, как же нужно было распорядиться – и причём тут воинственный народ?!
Он ответил не вдруг, слегка прищурился и улыбнулся.
– А вот причем-с, – сказал он. – Вам, вероятно, известно, что Коран заимствован из Евангелия и если вы когда-нибудь читали его, то верно заметили, что тот дух братской любви, справедливости, человечности проникает Коран и Евангелие. Кто же внёс, позвольте вас спросить, меч раздора между мусульманами и христианами, кто изобрёл «гяура?».. (Он несколько помолчал, глядя на меня вопросительно). Это вот он-с!.. воинственный народ, которому прежде всего необходимо драться. Без этого он жить не может… Да вы сами же признали, что такова натура человеческая. – Теперь позвольте вас спросить, если бы при вас, кто-нибудь… даже из близких вам людей, из товарищей… начал поносить или говорить обидно о любимом вами человеке-с, о любимой вами женщине?.. Вы отнеслись бы хладнокровно к аттестации и не вошли бы в воинственный азарт? У вас руки не зачесались-бы от избытка оскорбленного чувства?..
– Да это вы что же? – вскричал я. – Выговорите обо мне?!.. – И я почувствовал довольно резкую боль в моей ране.
Миллинов посмотрел на меня с недоумением.
– Я говорю о всяком человеке-с, не о вас одних. Я говорю, что мало ли есть каких поводов к тому, чтобы проснулся и заговорил в нас воинственный человек. Любовь, ревность, зависть, излишнее самолюбие… В особенности последнее. Это самое задирательное и действительное…
– Так вы думаете, что причиной фанатической нетерпимости были люди?..
– Никто; окроме (он говорил окро́ме, с ударением на о) натуры человеческой. В Коране дух мира, братства, а тем паче в Евангелии. А теперь в настоящем случае этим фанатизмом пользуются наши воинственные недруги. Втроём собрались: французы, англичане, итальянцы… Если б могли, то они и немца бы увлекли… До того, им кажется солон и тошен русский царь и русский великий народ… У французов так это реванш за дядиньку[24]24
Под «дядинькой» имеется ввиду император Наполеон I. Во время Крымской войны Францией правил его племянник Луи Бонапарт.
[Закрыть], а у англичан – виды на Турцию. Ну, а итальянец… этот уже пошел бескорыстно, платонически. Вот и воюют-с! Делают кровопускание человечеству. У меня вот руку отняли (И он помахал своей культяпкой). Вас тоже куда-то подстрелили.
– Так вы думаете, что причину нынешней войны надо искать в фанатизме мусульман по отношению к христианам…
Он посмотрел на меня.
– Нет-с… Глубже. Её надо искать в воинственном духе человека.
Он помолчал. На высоком лбу его появились морщины. И потом тихо начал, как бы высказывая самому себе. И то, что он высказал остаётся и до сих пор так же ясно в моей памяти, как будто я сейчас все это слышу и вижу его самого перед собою.
LXX.
– Вы как бы думали? – начал он. – Отчего этот воинственный дух существует в человеке?.. Оттого-с, что каждый человек старается как можно шире размахнуться, а так как кругом его стоят другие, так он непременно кого-нибудь да ушибет; оттого-с, что каждый человек думает, что для него только одного-с созданы небеса и земли, и воздух, и воды и что один он стоит в центре мира…
– Вы ошибаетесь, – возразил я, – есть много людей не эгоистов, которые забывают о себе и думают только о других…
– Позвольте-с, позвольте-с, – прервал он меня нетерпеливо и слегка заволновался. – Это совершенно верно-с. Только всякий не эгоист и думает, и чувствует именно так-с, как я говорю; ибо таков уж закон природы… И вот этот-то закон должно победить в себе.
– Как так?! – удивился я… – Победить закон природы!
– Да-с! И не забывать, что первый и злейший враг наш есть она именно эта-с природа – злая наша мачеха, которая, тем не менее, нас и греет, и питает.
Я невольно улыбнулся.
– Что же это вы защищаете или проповедуете аскетизм?!
Он махнул рукой.
– Нет-с! До аскетизма тут далеко. Это простой-с прием, который можно выразить так: не думай и не заботься о себе больше, чем ты заботишься о других…
– «И люби ближнего своего, как сам себя», – добавил я полунасмешливо. – Это давно известно.
– Да-с, давно известно, очень давно-с, тысячу восемьсот пятьдесят шесть лет, да только до сих пор мы этого не поняли… И вот почему я и говорю: прежде всего надо победить в себе природу, чтобы не размахиваться широко.
– Но согласитесь, что нельзя себя заставить насильно любить кого-нибудь. Тут дело симпатий и антипатий. Дело невольное…
– Совсем нет-с! Совсем нет-с! – заговорил он и опять заволновался. – Надо постоянно помнить, что каждый человек – прежде всего – есть человек. В каждом человеке есть что-нибудь доброе, человечное, и вот это-то человечное и есть самое дорогое-с. Его надо беречь и сохранять, и воспитывать… как дорогое растение. Вы чувствуете влечение, заметьте, человечное влечение, к преступнику, которого казнят, вам жаль его… Или к врагу, когда этот враг лежит, умирающий, у ваших ног. И как бы ни был вам антипатичен этот враг, вы уж непременно-с его пожалеете. Это верно-с!.. Даже если бы он лишил вас самого дорогого, или просто оскорбил это дорогое для вас…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.