Текст книги "Темное дело. Т. 2"
Автор книги: Николай Вагнер
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Часть четвертая
I
С тех пор прошло более тридцати лет, и я сдержал данное себе слово: я боролся.
Проверяя теперь все итоги и результаты этой борьбы, я не могу найти ничего или почти ничего утешительного. Становится жутко, становится страшно холодно на сердце, и я невольно спрашиваю себя: неужели она была права, моя дорогая, милая Лена? Неужели наша косность, наше квиетическое[26]26
Квиети́зм (лат. quietismus от quies – «покой») – мистико-аскетическое движение в католицизме XVI–XVIII веков, проповедующее мистически-созерцательное отношение к миру, пассивность, спокойствие души, полное подчинение божеству.
[Закрыть] малодушие победит все и все затопит, как мутная, стоячая вода затопляет медленно разлагающийся труп?!..
Но лучше я расскажу несколько выдающихся и характерных моментов из моей последующей жизни.
Я был в Петербурге, в то самое февральское утро, когда совершенно неожиданно для всех, разнеслась тяжелая весть о смерти покойного государя Николая Павловича. Никто не думал чтобы припадок гриппа мог унести в могилу эту крепкую здоровую натуру. Для городского общества, да и для всей России эта весть была громовым ударом.
Мы так долго привыкали жить на помочах, под строгой ферулой и чужой заботой, что смена прежней системы казалась нам чем-то ужасным, потрясающим своею неожиданностью и неподготовленностью. Что будет с Россией?! Вот тяжелый вопрос, который носился тогда в обществе!
Людей, европейски образованных и развитых, было тогда весьма немного… Но и эти немногие с недоумением и страхом смотрели в грядущее…
В это время, в Петербург привлекло меня желание привести скорее к осуществлению мысль Миллинова. В К* я уже подобрал несколько лиц и составил довольно большой и тесный кружок. Один из влиятельных членов этого кружка, Павел Михайлович Самбунов, убедил меня ехать в Питер.
– Там, голубчик, – сказал он, – вы, между образованною молодёжью скорее найдёте то, что нам нужно, – людей гуманных и добросердечных – да кроме того, познакомитесь и с людьми влиятельными, которые нам крайне необходимы.
По приезде в Петербург, я навестил некоторых старинных знакомых моей семьи и заехал к отцу, которого не видал с тех самых пор, как был сослан на Кавказ.
Я нашёл его весьма постаревшим и он первый сообщил мне о внезапной болезни государя. Прощаясь со мной, он сказал:
– Не хочешь ли отобедать вместе с нами? У нас назначен 17 февраля обед в Дворянском собрании. Это очередной обед нашего дворянства.
– Как же я буду участвовать в нем, – удивился я, – когда я не принадлежу к дворянам С.-Петербургской губернии – и не живу здесь?!
– Это ничего!.. Ты будешь участвовать, как сын и наследник дворянина С.-Петербургской губернии.
– А в котором часу будет обед.
– Ровно в шесть.
– Хорошо! Если будет время, то приеду.
И я подумал, что этот обед – прекрасный случай для моего дела. Я здесь сразу увижу всю noblesses столицы и в интимных послеобеденных разговорах может быть многое узнаю и воспользуюсь.
Без четверти шесть я отправился в Дворянское собрание. Мой отец был уже там. Он был сумрачен, озабочен – и прямо пошёл ко мне навстречу.
– Ты слышал?!
– Что такое?
– Государь скончался!.. Может быть, обеда не будет. Какой сильный удар по России!..
Признаюсь эта весть меня жестоко поразила.
Отец, не выпуская моей руки, отвёл меня в амбразуру окна и сказал шёпотом:
– Он умер, как подобает умереть царю России. En vrais gentilhome и православным христианином… Рыцарем жил и рыцарем умер!..
И он совершенно неожиданно всхлипнул, и порывисто выдернув платок, закрыл глаза.
Я в первый раз в жизни увидал его плачущим. Но он почти тотчас же оправился и чуть слышным шёпотом проговорил мне:
– Говорят, что Мандль, который его пользовал, не смел ослушаться его приказания…
И он сообщил мне тот странный и невероятный слух, который тогда носился в городе…
– Его сломила последняя война. Эту крепкую, рыцарскую душу! Он не мог перенести унижения России. Тяжелый, долголетний обман – наконец открылся. Везде открылись страшные промахи и прорехи. Все направление было ошибочно… С лишком тридцать лет славного, могущественного царствования и вдруг… такой удар!.. Такой погром!.. Это ужасно!! ужасно!!.. Говорят он позвал наследника. «Будь здесь! приказал: и учись, как должен умирать Русский Царь!!»
И он снова закрылся платком и заплакал.
II.
Между тем большая зала наполнилась созванными на обед. Везде образовались кружки, группы и все говорили шёпотом. У всех на лицах был испуг и недоумение. Многие плакали, и я не видал ни одного радостного, торжествующего лица.
Большая часть приезжих проходила на хоры, так как там были накрыты обеденные столы.
Прошло около получаса. Все печально бродили вокруг столов. Углы скатертей были подняты и накинуты на приборы, в знак траурного события.
Князь В., толстый и весёлый гастроном, ходил прихрамывая, опираясь на палку и ворчал вслух.
– Что же это за порядок!? Собрали всех и надули!.. Чего же мы ждём?! Или садись, или расходись… Ведь этак весь обед испортишь. Я просто голоден как собака.
И он подхватил какого-то седого старичка в дворянском мундире, со звездой.
– Петр Петрович! Давай сядем!.. Чего ждать?
Но Петр Петрович уклонился, отговорился и улизнул.
Граф напал на другого.
– Семен Никитич! Сядем!..
– Неловко!.. – проговорил Семен Никитич. – Ну, а вдруг заедет Александр Христофорович!.. А мы здесь того… пиршествуем… при таковых обстоятельствах… Нехорошо!..
И князь В. проходил дальше и подхватывал третьего и четвертого и всё вербовал в охотники начинать. И только что я успел сказать два три слова с одним моим знакомым, как смотрю князь уж заседает за угловым столом и подле него сидят трое или четверо.
И не прошло и трех минут, как к ним быстро начали приставать другие. Сделалось общее движение и все, точно мухи, посыпались к столам и начали садиться, как попало – тихо и уныло, молча или разговаривая вполголоса. Все, очевидно, проголодались.
«Вот! – подумал я, – чем и как надо убеждать нашу публику. Голод не тетка и никакой Александр Христофорович ему не страшен».
Я тоже сел подле одного моего знакомого.
Когда была съедена уха из стерлядей с расстегаями – многие начали оглядываться, но никто не решался спросить или налить вина. Между тем на столе стоял строй бутылок.
Наконец, один толстый господин, с красным носом, в потертом дворянском мундирчике, протянул руку, взял бутылку красного вина и встав на стул, поднял бутылку высоко над головой и пригласил плаксивым, прерывающимся от слез голосом.
– Господа дворяне!.. Незабвенного Царя! Незабвенного – помянемте Сорокацерковным-то… Сорокацерковным-то!
– Нашёлся! Каналья! – проворчал кто-то из сидящих.
– Батюшка! – вскочил князь В. – Да кто же после рыбы-то пьет красное!? Разбой!.. Отрава!..
Но публика разрешила и начала наливать в рюмки уже не красное, а крепкие вина. Разговор оживился, со всех концов загудели голоса – точно рой шмелей.
В середине обеда вошёл довольно полный господин в черном фраке с тремя звездами.
– А! дипломат!.. К нам!..
– К нам милости просим! К нам!
И со всех концов посыпались приглашения.
Дипломат подошел к пустому стулу подле меня и закричал:
– Не беспокойтесь, господа! Здесь есть место. – Он поздоровался с моим и со своим соседом, и мой сосед представил ему меня.
– Вот! – сказал он – недавно вернувшийся защитник Севастополя.
– Очень рад, – сказал дипломат, пожимая мою руку.
– Кто это такой? – спросил я шепотом моего соседа, когда дипломат обернулся к соседу налево.
– Это граф Д. – И он назвал очень известную в дипломатическом мире фамилию.
Сосед и почти все присутствующие интересовались теми слухами, которые ходили относительно покойного Государя.
– Это положительно неправда, – сказал дипломат; – этого не было и не могло быть. – И он начал доказывать почему не могло быть.
– А правда ли? – спросил его какой-то худенький, невзрачный господин, сидевший vis-a-vis нас. – Правда ли, что Государь нарочно был в Лондоне перед началом войны, чтобы разъяснить там всю нашу политику?
– Помилуйте! – да кто же этого не знает? Ведь это было уже шесть лет тому назад.
– А перед началом войны, – продолжал тот же господин, – он лично уговаривал короля Пруссии вступить в союз с нами?
– Ну да! Ну да! Это действительно было. Он тогда энергично хлопотал об этом деле, «двигал небо и землю» как тогда говорили, целых два часа он толковал Мантейфелю и доказывал ему выгоду союза…
– Что же Мантейфель?
Дипломат пожал плечами.
– Не убедишь! – Voila la dureté des allemands![27]27
Вот твердость немцев!
[Закрыть]
– Да! Для нас был очень важен союз Пруссии и Австрии, – пояснил какой то седой господин с бриллиантовым орденом Льва и солнца на шее и большими усами. – Но Австрия виляла хвостом и ссылалась на Пруссию – а Пруссия не убеждалась…
– Прибавьте ко всему этому, что обе продавали нас, – прибавил почти шепотом дипломат.
– Неужели?! – удивились все.
– Пруссия заискивала у Англии – ей нужно было знать, что Англия сделает? Король постоянно писал к Альберту…
– Да у Англии не было никаких поводов воевать, с нами, это все «племянничек» смастерил… да вот эти господа! – Вдруг басом вмешался какой-то черный господин с военными усами и баками. И он при этом кивнул на дипломата…
– Как так!.. В чем вы нас обвиняете?! – обиделся дипломат.
– Да в том, что вы всегда и везде ближайшая и конечная причина войны… Разве мы не знаем, как распоряжался ваш брат дипломат барон Брунов в Лондоне. – Союз уже давно заключён, а он в полной надежде сидит и твердо уверен что никакой войны не будет. – И когда ему уже вручили приказ британскому адмиралу войти в Черное море – только тогда он всполохнулся и затребовал объяснения. И тут же его надули, как дурака… Он получил объяснение когда флот уже был в Черном море. Этакого болвана поискать днём с огнём. – Брадобрей! Ему только цирюльником быть.
– Почему же? – спросил сосед его.
– Помилуйте! Ведь он нашему протоиерею в Лондоне велел обрить бороду. «Как же, говорит, – здесь неприлично с бородой ходить!»
– Ха! ха! ха! – захохотали соседи, но тотчас же кто-то громко зашикал и все замолкли.
III.
К концу обеда у всех вдруг прибыло храбрости и развязности. Все говорили взапуски. Кто-то предложил даже спросить шампанского. Но все нашли, что это нейдёт. – Того печально-смутного настроения, какое было в начале обеда, как будто вовсе не бывало. Все были веселы, разговорчивы, шутливы. После обеда князь В. уселся на диван и аппетитно похрапывал.
Я один остался с моим грустным настроением и с удивлением заметил, что я действительно остался один. Все разбились на кружки. Большая часть разбрелась по игорным залам и засела в вист и преферанс. Другие уселись вокруг столиков и пили шамбертен и ликёры. Везде был смех и оживлённый разговор. Моё намерение вербовать здесь охотников в наш кружок улетело как дым.
«Вот, – думал я, – русское общество – всё тут, всё на виду! Умер царь России, в которого все они верили, которым дорожили, о котором даже плакали часа полтора или два тому назад – а теперь!.. Пьют, шумят, балагурят… играют в карты!» И мне припомнилось, то что говорила моя Фима Пьеру Серьчукову: «Россию губят два врага: карты и водка».
«Где-то они теперь?!» подумал я.
IV.
Ещё несколько дней я пробыл в Петербурге, но ничего не мог сделать для нашего проекта. Все были слишком заняты ходом текущих событий, и я вернулся в К., где был у нас небольшой дом.
Помню, все тогда были полны ожидания. В нашей помещичьей провинциальной среде всё волновалось. Все довольно резко разделились на два лагеря. Одни были насквозь проникнуты новыми веяниями и крайним либерализмом, другие стояли горой, с пеной у рта за крепостное право.
– Помилуйте! – кричали они, как это возможно!.. Уничтожьте крепостное право и всё разрушится… Всё… Государства не будет!..
Но когда пришла в К. весть об учреждении комитетов, то все крепостники опустили носы, а либеральная партия возликовала.
Помню, по поводу этого события тогда у нас состоялся дворянский обед, на который собрались почти все, даже из самых дальних, медвежьих углов. Зал Дворянского собрания, недавно построенного, – едва вмещал в себе четыре стола, накрытых во всю длину его. Я помню, какой эффект произвела речь-стихи одного молодого и весьма образованного дворянина М. Н. Себакина. Она была сказана после тоста за государя. Тост был встречен оглушительными криками «ура!..» и тотчас же все общим хором, под аккомпанемент оркестра, запели «Боже Царя Храни!» – Когда умолк этот восторженный порыв, Себакин взошёл на кафедру, которая стояла под портретом государя, и когда всё затихло, он начал.
Бог помощь труженик! Кормилец неизменный!
Да отлетят твой стон и горе далеко!
Пройдут чредой года – средь жизни обновленной
Забудешь ты свой плен и с делом примиренный
Вздохнёшь, перекрестясь, свободно и легко…
Пройдут чредой года; проникнут просвещением,
И выросший народ пойдет путем иным,
И бойко двинутся под силой обновления,
Путем развития высокие стремления
И встанет Русь, блестя сиянием святым!
И перед тем, кто шел в главе всего движения,
Кто под защиту взял народа тяжкий труд,
Падет пред Ним народ в слезах благодарения
На имя доброе сзовет благословение
И лавры мирные корону обовьют!..
И когда автор прочел последнюю строчку, то все собрание разразилось громовыми аплодисментами, которые не умолкали по крайней мере минуть десять.
V.
Мы встречали новое царствование как грядущее царство свободы. Это было необыкновенно радостное, праздничное время.
А между тем разложение уже таилось, и пессимизм и недовольство проникали в общество и овладевали всем и в особенности молодым поколением…
Оглядываясь теперь на эту прошлую четверть века, разыскивая где, откуда началось это недовольство – мне кажется, что всем руководил тот «воинственный человек», на которого указывал Миллинов. Он добивался выгод лично себе, хотя и воображал, что действовал на пользу общую.
Когда великая реформа сразу освободила более 20 миллионов русских землепашцев, то многие не помещики думали, что это освобождение будет с землёй. Они требовали жертв от правительства, которые были ему не по силам, требовали жертв от дворянства, которые были ему непонятны, и казались вопиющею несправедливостью…
Стремление к правильному течению общественной жизни было слишком долго, насильственно задержано, и вдруг перед нами распахнулись заветные двери, за которыми мы сразу почувствовали простор, и забывая всё и ничего не понимая, бросились в другую крайность. Вся жизнь получила уродливое направление. Каждый расстегнулся, военные забыли муштру, гражданские отпустили усы и бороды – и все взапуски заговорили обо всем. Шумели, спорили, рядили и судили, ничего не зная и ничего не понимая. Вся Россия превратилась в громадную говорильню, где каждый старался превзойти другого в яркой, либеральной окраске своих убеждений. Либеральные тенденции Запада разносились повсюду как святыня. Общество, жадное до всего запрещённого и тайного, с жадностью бросалось на заграничные листки и считало обязательным знать всё то, что печаталось лондонскими эмигрантами.
Мы бродили впотьмах. Это был тоже «тёмный путь» только в другую сторону.
Мы тогда не понимали: какой огромной подготовительной работы стоило освобождение крестьян. Теперь мы с благоговением вспоминаем и чтим имена всех участников в редакционных комиссиях, а тогда все они и почти для всех были отсталыми, посягающими на настоящее и будущее благосостояние крестьян… Одним словом, мы переживали тяжелое, неуклюжее время.
Нас отрезвили те уродства, которые открывались, то здесь, то там и были смешны даже в то ультралиберальное время. Но молодёжь, фанатизированная общим направлением, их не замечала.
VI.
Понятно, что все, что бродило и волновалось в обществе передавалось молодому поколению. Оно мечтало, что наступило время великих переворотов, обновления и исправления всей России. В своих наивных мечтах оно думало, что достаточно одной пропаганды – для того, чтобы все желавшее светлой добросовестной деятельности поднялось и обновилось. Впрочем эти несбыточные надежды разделялись и взрослыми деятелями.
Я помню, как с университетских кафедр раздавалась эта пропаганда в виде красных слов; помню одну лекцию – на которой я присутствовал вместе с множеством посторонних лиц. Громадная аудитория была переполнена. Тут были и статские, и военные, и даже дамы.
Лекция молодого, только что начинающего преподавателя была о Китае. Но под Китаем весьма прозрачно подразумевалась Россия. Молодой адъюнкт указывал на нашу отсталость и неподвижность, которая, по его взгляду, были вполне аналогичны с отсталостью и косностью Поднебесной Империи. Когда кончилась лекция, то все слушатели неистово аплодировали – все не исключая и попечителя, который считал себя обязанным быть крайне либеральным.
Понятно, что такие лекции зажигали и волновали молодёжь. Студенты делали сходки и каждый день шли у них долгие дебаты и препирательства о разных реформах.
В таком состоянии застали наш университет волнения Московских и Петербургских студентов и вызвали у нас жестокую бурю, которая разразилась диким и нелепым скандалом…
Университет был закрыт, а комиссия из всех его преподавателей судила и разбирала дело и осудила на изгнание более 100 человек.
В числе исключённых студентов, на два месяца с правом поступления в другой университет, был сын Самбунова Александр – юноша 18 лет, который мне сильно напоминал несчастного Туторина. Такие же были у него ясные голубые глаза и здоровый цвет лица, с ярким румянцем. Он был вылитый портрет матери, тогда как сестра его – Жени напоминала en beau симпатичные черты отца.
Когда сентенция совета была объявлена виновным, то Саша Самбунов решил отправиться в деревню и на прощанье зашёл ко мне.
– Когда вы хотите ехать? – спросил я его.
– Завтра вечером, если отец пришлет лошадей. Я писал уж ему третьего дня.
– Ну, а если он почему-либо не пришлет?..
– Нет! Он всегда на этот счет аккуратен.
– Но предположимте, что он не пришлет… и поедемте вместе, в моем тарантасе. Мне все равно надо ехать.
Он подумал и сказал:
– Хорошо! Пожалуй, поедемте.
VII
Я или, правильнее говоря, моя семья были уже давно знакомы с семейством Павла Михайловича Самбунова. Оно состояло из жены, добрейшей Анны Николаевны, сына и двух дочерей, из которых старшей, Жени, тогда было уже около 18 лет.
Павел Михайлыч положил фундамент нашему «кружковому» делу. Он с жаром ухватился за мою мысль и начал пропагандировать её между своими старыми товарищами, которых было довольно в разных углах России. Я также не терял даром времени и вербовал членов между моими товарищами и знакомыми, но увы – увлеченные общим течением, мои камрады неохотно примыкали к нашему мирному кружку. – Через два, три года мы насчитывали в нем не более 20 или 25 членов:
Все мы дали братскую клятву жить не для себя, а для других – ставить несчастье брата выше собственного и стоять за этого брата как за себя самого. – Все корыстное, себялюбивое развращающее душу и сердце было изгнано из кружка. Карты, водка, вино составляли для нас предмет общего презрения. – Мы уже сделали не одно доброе дело или такое, которое нам казалось добрым. – В одном городе мы спасли молодого человека, готового посягнуть на самоубийство, в П. оградили целую семью от разорения, а в К. нам удалось выцарапать из когтей сутяг и кляузников добрейшего господина Александра Степаныча Шерпакова, – Одним словом, мы делали дело, а главное, сеяли доброе семя. У нас были почти каждую неделю собрания – вполне дружеские, братские, на которые мы собирались как на истинный праздник. Некоторые из нас были в постоянной переписке с московскими и петербургскими профессорами. Грановский, Кудрявцев и Ешевский были нашими светилами и руководителями. Но всего дороже для нас был тот истинно христианский, человечный дух, который царил в нашем братском кружке.
В наших еженедельных собраниях нас привлекало истинное чувство, которое согревало невольно душу и сердце. Все на них были как родные.
Мы читали почти всё, что выходило новое в наших журналах. – «Современник» казался для нас немного хлыщеватым. – Мы вполне одобряли статейку «Very dangerous»[28]28
Статья А.Герцена была впервые опубликована в «Колоколе», 1859, л. 44 (1 июня), за подписью: И-р. Выступление Герцена с резкой и несправедливой статьей, направленной против редакции «Современника», выражало расхождение во взглядах между последовательными революционными демократами и демократом, не изжившим иллюзий дворянских революционеров. Предметом полемики на этот раз явились такие актуальные для того времени вопросы, как оценка «лишних людей», их исторической роли, и отношение к так называемой «обличительной» литературе.
[Закрыть] и не одобряли «Свистка». В нашем кружке не было того саркастического, вольтерьянского отношения к жизни, которое, как кажется, создало потом и очень быстро такую резкую оппозицию. Одним словом, в наших собраниях преобладала та московская «елейность», которая была дорога нам так же, как дорога ребенку нежная ласка его матери. Мы не были, строго говоря, борцами, и нашу оппозицию можно было скорее назвать пассивною, чем активною. Мы все дали себе слово не отражать силу силою. И в конце 60-х годов мы уже руководились на практике тем принципом, который теперь защищает и проповедует Толстой и его последователи. Зло мы не противопоставляли злу.
Замечу при этом, что в нашем кружке не было того самообожания и самовосхваления которым отличался кружок московских славянофилов. – Идеи славянофильства были для нас второстепенной идеей. Мы были, если можно так выразиться, слишком общечеловечны для того, чтобы замкнуться в частный исключительный, буддийский кружок. Все мы обсуживали с точки зрения всесторонности и именно ценили и дорожили этой всесторонней точкой, может быть, справедливо полагая в ней истинное беспристрастие или импарциальность. Мы были просто братья и каждого нового брата встречали с радостью, с распростертыми, дружескими, истинно родственными объятиями. Наш кружок отчасти воскрешал масонство, но без его мистицизма.
Впрочем должно сказать, что весь этот дух и отношения продолжались не долго, лет пять, шесть не более. Первые входившие в кружок члены поддерживали и возбуждали в нас известную страстность и поднимали силы кружка… Впоследствии всё это стало не в диковинку, приелось, надоело и главный связывающий элемент ослаб и разрушился.
VIII.
На другой день после нашего свидания с Александром он забежал ко мне и заявил что ранее трех дней он не может выехать, что только через три дня ему выдадут документы и увольнительный вид.
– Этакая подлость! – горячился он. – Везде у нас глупый формализм, буквоедство и дребедень… Пятерых вчера увезли.
– Каких пятерых?
– А тех, что назначили к выезду. Все отличные люди… энергичные…
– Вожаки? – пояснил я.
– И как они подло все пронюхивают и узнают на кого лапу наложить?!
– Ну где же пронюхивают!.. Просто захватят тех, которые на виду, снуют, бранятся и кричат во все горло.
На другой день вечером он приехал ко мне на извозчике с чемоданом.
– Удивляюсь! – говорил он, – отчего отец не прислал лошадей… Он всегда так аккуратен.
– Просто, вероятно, свободных не случилось.
Поздно вечером привели тройку почтовых и мы отправились.
Помню, вечер был тихий и ясный. – Я надел ергак[29]29
Ергак, ерга́ч – 1) «тулуп или халат на меху с низким ворсом, мехом наружу», 2) «казацкое верхнее платье», сиб. (Даль).
[Закрыть], – он закутался пледом. На козлах торчал Степан. Ямщик попался знакомый и вёз нас бойко, и весело.
– Вот! – сказал я, когда мы выехали на простор уже скошенных лугов и убранных полей, – смотрите кругом. Какая тишина, покой, свобода! Чтобы и вам пропеть хором: «уймитесь волнения страсти» – и также утихнуть, как природа и жить – спокойно и мудро.
– Это хорошо вам говорить, когда это вас не касается. А затронь-ка вас… Так что вы скажете.
– Да чем же вас затрагивали?..
– Как чем?!.. Жить под постоянным гнётом! Не иметь возможности свободно думать и развиваться!
– Полноте! Кто же не дозволяет вам думать.
– Как кто?.. Да все!.. Правительство, общество… Мы передовое поколение… Мы застрельщики… а нас водят чуть не на помочах…
– Знаете отчего это вам так кажется?
– Отчего?
– Оттого, что в вас говорить «воинственный человек». Вам надоедает спокойное, тихое дело. Вы как Лермонтовский парус жаждете бури, борьбы и поверьте, что какое бы устройство вам не дали, всё будет мало… Вы всегда будете стараться пролезть вперёд и на верх…
– Да всё это пустяки же… Иллюзии!..
– Нет не пустяки… Ну, подумайте, скажите, где вы можете остановиться?..
– Как где? Дайте нам конституцию и мы будем довольны…
– Как конституцию! Кому конституцию?.. Вам – студентам!?
– Да нет же – всей России…
– Вон ведь вы куда сразу ударили… Я говорю об университете… А вы уж хватили всю Россию…
– Дайте конституцию, и университеты будут другие. Совсем другие.
– Полноте! Все вы фантазируете… Ведь вот вы уважаете вашего лондонского-то папу либерала?
– Ещё бы…
– А знаете, что он говорить об науке?.. Читали?..
– Это где?..
– Да в вашей излюбленной: «Полярной звезде»… Он говорит: «выше церкви, выше государства – стоит наука!..» Может быть, я неверно цитирую вам самое выражение, но мысль та. Следовательно – работайте над наукой, запасайтесь знаниями в то время, когда ваши все силы свежи, молоды и требуют работы. Знания – это капитал для вашей жизни.
– Полноте! Какой это капитал!.. Ломаного гроша не стоит этот капитал… Если бы нам давали философское, истинно человечное образование или пускай оно будет практическое, применимое к жизни… а то так… Меледа[30]30
Меледа́ (Baguenaudier, das magische Ringspiel) – 1) старинная игрушка-головоломка, происходящая предположительно из Китая, состоящая из замкнутой проволочной «вилки»; 2) «тягостная, бессмысленная работа, мешкотное дело» (Мельников), меледи́ть «потемнеть в глазах» (прим. ред.).
[Закрыть] какая-то, ни к чему не ведущая и ни для кого ненужная…
И он начал перебирать одну науку за другой, в разных факультетах – и каждая наука, по его мнению, вовсе не так преподавалась, как необходимо для жизни.
– Вот теперь, – сказал он, – есть несколько молодых преподавателей, которые взялись за дело… Да и то!.. – И он махнул рукой…
Несколько времени мы проехали молча. Совсем уже смерклось. До станции оставалось немного вёрст.
– Знаете ли что я вам скажу! – вскричал он: – Наше все образование это – какой-то непроходимый сумбур. Посмотрите, вникните: чему нас учат в гимназии? Всё наворочено как-то зря, без толку и что за учебники!!.. Ведь это просто потеха. После этих учебников послушаешь иного профессора в университете и глаза выпучишь… Какая громадная разница!.. Да и университет сам?!.. Что такое университет? Позвольте вас спросить… У-ни-вер-си-тет. (Он произнес это с расстановкой, по слогам)… Ведь это взято от universum, universalis. Он должен давать всестороннее, общее, универсальное образование – а вместо того – он приготовляет только специалистов: филологов, естественников, медиков, математиков, юристов… Скажите: неужели же нет общего, всестороннего, универсального образования, в котором человек имел бы хоть понятие обо всех науках… и притом с философским оттенком… Этакая, знаете ли, энциклопедия… Если бы нам её преподавали в университете, то мы были бы действительно образованные люди… а то!.. – И он опять махнул рукой…
Ямщик припустил лошадей – и они весело скакали. Вдали уже мелькали огоньки станции.
IX.
На другой день вечером мы подъезжали к Самбуновке. Издали уже виднелась хорошо обстроенная господская усадьба. На небольшом пригорке, в саду стоял одноэтажный каменный дом, в котором было много комнат, большею частью пустых. – Он стоял на берегу пруда, обросшего деревьями. К дому вела не длинная, но очень тенистая аллея из старых, развесистых клёнов. Перед этой аллеей был ряд небольших крестьянских амбаров, всегда полных запасным хлебом на случай голодных годов, но этих годов никогда не знала Самбуновка. – В середине аллеи стояла небольшая, но очень красивая каменная часовенка, выстроенная ещё дедом Павла Михайловича. По крепко сколоченному мосту мы переехали небольшую речку – Самбуновку.
Когда мы стали подъезжать к усадьбе, Саша сделался молчалив и угрюмо задумчив. Очевидно его смущал вопрос: как его встретит семья? Как жертву изгнания или как преступника?
Несмотря на поздний вечер, на большое крыльцо, веранду Самбуновского дома вышла и выбежала вся семья. И впереди всех стоял сам Павел Михайлыч – толстый, здоровый, улыбающийся, с добродушным, круглым лицом и коротко остриженными волосами. Подле него стояла Анна Николаевна, – а сёстры Саши – Жени и Бетти подбежали к самому тарантасу, и вскочив на подножку, наперерыв обнимали Сашу.
– Что же ты не выслал лошадей? Ведь я тебе писал? – говорил Саша, целуясь с отцом.
– Я никакого письма не получал, – сказал удивленно Павел Михайлыч.
– Вот! – сказал Саша, обращаясь ко мне. – Подивитесь – это наша почта!.. Теперь, вероятно, все письма, идущие от студентов, распечатываются, читаются и уничтожаются…
– Ну, полноте, – сказал я… – Каким же образом они знают что письмо было от студента?
– Да уж они все знают!..
И он расцеловался с матерью.
– Так вы значит ничего ещё не знаете? – спросил Саша, когда все мы вошли и расселись, вокруг большого стола, в столовой, на котором весело кипел пузатый двухведерный самовар. – Я ведь исключён… т. е. уволен…
– Как! – вскричали все.
– Так! Осуждён и казнён по всем правилам искусства. – И он протянул слегка дрожавшую руку за стаканом к матери, которая разливала чай.
– Не беспокойтесь и не волнуйтесь. Это пустяки! Через два месяца я снова студент… Только не в К… университете. Не-ет! Теперь меня туда тремя калачами не заманишь… – И он принялся быстро, нервно мешать чай в стакане.
Жени внимательно слушала его, не спуская с него своих красивых и задумчивых глаз. Она очень любила брата.
– Как же это ты под суд попал?… Увлёкся?
– Какое увлеченье!.. Необходимость заставила.
– Им необходимо было, чтобы университет был закрыт. – пояснил я. – Ну и принялись буянить.
Саша ничего не ответил. Он только взглянул на меня свирепо и отвернулся к Жени.
– Ну, а вы как здесь поживаете? Благополучно?..
– Ничего! Мы за тебя волновались… К нам все слухи доносились, как вы там революцию устраивали… Марья Алексеевна приезжала. Она получила письмо от сына.
Бетти играла в это время с собакой Маклаем, толстым, неуклюжим бульдогом. Она дразнила его кусочками хлеба и хохотала.
– Как же вы там бунтовали? – спросил Павел Михайлыч… – Ведь это любопытно. Расскажи пожалуйста.
И Александр нехотя принялся рассказывать, прерываемый восклицаниями матери и сестёр. – Я вмешивался в разговор и постоянно останавливал и поправлял его увлечения, отчего у нас завязывались лёгонькие дебаты, но отец тотчас-же прекращал их, говоря:
– Ну, это оставим истории…
Анна Николаевна с ужасом слушала наш разговор.
После лёгкой закуски, Александр и сестры ушли в сад. Анна Николаевна тоже ушла куда-то по хозяйству, и мы остались вдвоём с Павлом Михайловичем… Самовар лениво хрипел и под такт ему храпел Маклай, растянувшись на полу.
– Ну, что вы скажете, мой хороший друг, – спросил меня Павел Михайлыч – что вы скажете об этих делах? – И он пристально посмотрел на меня своими добрыми, ласковыми глазами и потрепал меня по руке.
– Да что же сказать?.. Полоса прокатилась по всей России… Как же в ней было не принять участие нашей молодёжи?.. Это немыслимо. Хоть ходи, да роди!
– Вы думаете, что это временное, преходящее, что это наносная волна?
– О! Непременно!..
– А слышали вы, как эта история совершилась в Москве? Нет, не слыхали?.. А вот я прочту вам что мне пишет Б… Пойдемте сюда. Здесь неприютно.
И он увел меня в его кабинет, в котором одну стену занимал большой, широкий, турецкий диван, обитый зелёным сафьяном и уставленный целым строем мягких подушек, вышитых руками Анны Николаевны и сенных девушек. Громадное венецианское окно, выходившее в сад, довольно скупо освещало эту большую комнату, а теперь в ней горела большая, висячая лампа под абажуром домашнего изготовления. Перед окном стоял большой токарный станок. И все столы в кабинете были уставлены разными токарными изделиями – продуктами досуга и потребности моциона Павла Михайловича.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.