Электронная библиотека » Нина Щербак » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 4 февраля 2014, 19:31


Автор книги: Нина Щербак


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Николай Недоброво
1882 – 1919
«Победившее смерть слово»

Николай Недоброво – близкий друг Анны Ахматовой, один из лучших критиков ее произведений. Ему посвящены несколько стихотворений поэтессы и отступление в «Поэме без героя», заканчивающееся:

 
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
 

Ахматова говорила, что Недоброво считал себя «одной из центральных фигур в картине, которая впоследствии была названа Серебряным веком, был уверен, что его письма будут изданы отдельными томами».


Николай Владимирович Недоброво прожил короткую жизнь, всего тридцать восемь лет. При жизни не было издано ни одного его стихотворного сборника. Но среди литераторов он прослыл блистательным ценителем поэзии. Так, в 1911 году Александр Блок прислал ему свою книгу «Ночные часы» и получил отзыв: «Дорогой Александр Александрович, позвольте мне от души благодарить вас за пересылку „Ночных часов“. Истинный ревнитель словесности, я, конечно, нашел в книге несколько внешних погрешностей, но я упивался естественной напевностью стихов. Вы можете 3 раза поставить в рифму один и тот же глагол и, вопреки правилам (для тех, кому они должны заменять уши), сделать стихи чарующими именно этим».

Его близкий друг Юлия Сазонова-Слонимская (литературовед, историк театра и балета) оставила вот такой необычный словесный портрет Недоброво. В нем сочеталась внешняя сдержанность (доходившая почти до холодности) и внутренняя способность любви и дружбы, почти патетической, доходившей до пламени. Он был чрезвычайно тонок. Запоминались его руки редкой красоты и выразительности. Ослепительный фарфоровый блеск его кожи. Резкие очертания его мужественного лица. В гневе его глаза становились большими и синими, и всегда в этом гневном блистании чувствовалась правда возмущенного духа:

 
С тобой в разлуке от твоих стихов
Я не могу душою оторваться.
Как мочь? Их пением, не твоих ли слов
С тобой в разлуке можно упиваться!
 
 
И лучше б мне и не слыхать о них!
Твоей душою словно птица бьется
В моей груди у сердца каждый стих,
И голос твой у горла, ластясь, вьется.
 

Николай Недоброво много писал о взаимосвязи поэтического ритма с дыханием человека и его душой. Он считал, что стихотворный ритм непосредственно «осязает» сердце и легкие слушателя. Именно поэтому поэты, наверное, читают стихи тому, с кем душевное общение легко, – в какой-то степени управляют скоростью сердца и дыханием другого человека, воздействуя на что-то близкое к духу: «Какие это прекрасные, в глубине голоса образуемые звуки: „дыхание, душа“!»

Осип Мандельштам
1891 – 1938
«Заблудился я в небе – что делать?»

Осип Эмильевич Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве. Отец его, Эмилий Вениаминович, потомок испанских евреев, выросший в патриархальной семье и подростком убежавший из дома, в Берлине самоучкой постигал европейскую культуру – Гёте, Шиллера, Шекспира, одинаково плохо говорил и по-русски, и по-немецки. Человек с тяжелым характером, он был не очень удачливым коммерсантом и доморощенным философом одновременно. Мать, Флора Осиповна, в девичестве Вербловская, происходила из интеллигентской семьи, превосходно играла на фортепиано, любила Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского и была родственницей известного историка русской литературы и библиографа Семена Венгерова. Осип был старшим из трех братьев.

Вскоре после рождения Осипа семья перебралась в Павловск близ Петербурга, а затем в 1897 году – в Петербург. В 1900 году Осип поступил в Тенишевское училище. Большое влияние на формирование юноши во время учебы оказал преподаватель русской словесности Владимир Гиппиус. В училище Мандельштам начал писать стихи, одновременно увлекшись идеями эсеров.

Сразу же после окончания в 1907 году училища обеспокоенные политической активностью своего сына родители отправили Осипа в Париж учиться в Сорбонне. В 1909 – 1910 годы Мандельштам занимался философией и филологией в Гейдельбергском университете. В Петербурге он посещал собрания религиозно-философского общества, членами которого были виднейшие мыслители и литераторы Николай Бердяев, Дмитрий Мережковский, Дмитрий Философов, Вячеслав Иванов.

В эти годы Мандельштам сблизился с петербургской литературной средой. В 1909 году он впервые появился на «башне» Вячеслава Иванова. Там же он познакомился с Анной Ахматовой. Поэт стал постоянным посетителем «Бродячей собаки», где иногда выступал со сцены, читая свои стихи. В начале 1916 года в Петроград приезжала Марина Цветаева. На литературном вечере она встретилась с петроградскими поэтами. С этого «нездешнего» вечера началась ее дружба с Мандельштамом, своеобразным «поэтическим» итогом которой стало несколько стихотворений, посвященных поэтами друг другу.


1 мая 1919 года в киевском кафе «ХЛАМ», где встречалась местная богема, Мандельштам познакомился с двадцатилетней Надеждой Хазиной, которая в 1922 году стала его женой. Ему, уже известному поэту, шел 29-й год, а ей, киевской художнице, было всего 20 лет. Тоненькая, глазастая, с короткой стрижкой, она держала себя в духе того революционного времени – дерзко и безоглядно. Ей приглянулся Осип Мандельштам, и она смело отправилась к нему в гостиничный номер. «Кто бы мог подумать, – писала Надежда Яковлевна впоследствии, – что на всю жизнь мы окажемся вместе?..»

Слух о том, что Мандельштам женился, взбудоражил почти всех. Это была невероятная новость. Неужели вольная птица сама полезла в клетку? Не может быть! Одного близкого знакомого Мандельштама спросили: «На ком он женился?» «Представьте, на женщине», – последовал ответ.

В книге воспоминаний Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» дан портрет молоденькой Надежды Мандельштам: «Дверь открывается. Но в комнату входит не жена Мандельштама, а молодой человек в коричневом костюме. Коротко постриженный. С папироской в зубах». Сегодня это мало кого шокировало бы, но тогда!..

Весной 1922 года Мандельштам вернулся с юга и поселился в Москве. Осип и Надежда стали совершенно неразделимы. Она была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Она, безусловно, являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. Тяжелая, трагическая его судьба стала и ее судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть. «Осип любил Надю невероятно и неправдоподобно», – говорила Анна Ахматова.

Кстати, с Ахматовой семья Мандельштамов очень дружила. Надежда Мандельштам писала об одном казусе в своих воспоминаниях:

«Дав пощечину Алексею Толстому, О. М. немедленно вернулся в Москву и оттуда каждый день звонил по телефону Анне Андреевне и умолял ее приехать. Она медлила, он сердился. Уже собравшись и купив билет, она задумалась, стоя у окна. „Молитесь, чтобы вас миновала эта чаша?“ – спросил Пунин, умный, желчный и блестящий человек. Это он, прогуливаясь с Анной Андреевной по Третьяковке, вдруг сказал: „А теперь пойдем посмотреть, как вас повезут на казнь“. Так появились стихи:

 
А после на дровнях, в сумерки,
В навозном снегу тонуть.
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний напишет путь?
 

Но этого путешествия ей совершить не пришлось: „Вас придерживают под самый конец“, – говорил Николай Николаевич Пунин, и лицо его передергивалось тиком. Но под конец ее забыли и не взяли, зато всю жизнь она провожала друзей в их последний путь, в том числе и Пунина. На вокзал встречать Анну Андреевну поехал Лева – он в те дни гостил у нас. Мы напрасно передоверили ему это несложное дело – он, конечно, умудрился пропустить мать, и она огорчилась: все шло не так, как обычно. В тот год Анна Андреевна часто к нам ездила и еще на вокзале привыкла слышать первые мандельштамовские шутки. Ей запомнилось сердитое: „Вы ездите со скоростью Анны Карениной“, – когда однажды опоздал поезд, и: „Что вы таким водолазом вырядились?“ – в Ленинграде шли дожди, и она приехала в ботиках и резиновом плаще с капюшоном, а в Москве солнце пекло во всю силу. Встречаясь, они становились веселыми и беззаботными, как мальчишка и девчонка, встретившиеся в „Цехе поэтов“. „Цыц, – кричала я. – Не могу жить с попугаями!“».

Мандельштам соединил в себе «суровость Тютчева с ребячливостью Верлена». И как все гениальные люди, он был чуточку не от мира сего. Мать Максимилиана Волошина даже называла его «мамзель Зизи». Как-то в Коктебеле в молодые годы Мандельштам сделал вид, что он немец, и, садясь в лодку, сказал лодочнику с акцентом: «Только, пожалуйста, без надувательства парусов». Нуждаясь в деньгах, он однажды подал заявление в группком писателей с просьбой выдать ему аванс на свои собственные похороны. В быту Мандельштам был неаккуратен, забывчив и рассеян – словом, настоящий поэт.

Все это надо иметь в виду, когда рассказывают о долгой совместной жизни Осипа и Надежды. Надежде Яковлевне приходилось все это терпеть и выносить, ухаживая порой за мужем как за маленьким ребенком (в поэзии – гигант, в быту – ребенок, типичная ситуация). И еще один аспект их семейных отношений – ревность. Мандельштам любил женщин и увлекался ими не раз. Так, в 1933 году он увлекся молодой поэтессой Марией Петровых. Мандельштам пригласил ее в гости в дом, а она, несмотря на строгий уговор, опаздывала. Надежда Яковлевна подтрунивала над мужем по поводу очередного звонка в двери: «Что, Ося, опять не твоя красавица? Как же, придет она вовремя. Твоя Машенька любит, чтоб ее подождали». Мандельштам, однако, не смущался подобных уколов-фраз. Он, как обычно, был распахнут настежь и не скрывал ничего. Своим друзьям он говорил: «Наденька – умная женщина и все понимает. И потом, у нас с ней одинаковый вкус, и все мои женщины ей тоже нравятся. Жили же Брики с Маяковским, а Гиппиус и Мережковский – с Философовым». Борис Пастернак после таких откровений изменился в лице и быстренько покинул квартиру Мандельштамов.


Переживать увлечения мужа (или жены) – это всегда тяжело. Частенько именно из-за этого рушатся брачные союзы. Надежда Яковлевна все это достойно выдержала. Однако самое сложное в совместной жизни были, безусловно, не внутренние взаимоотношения, а преследование поэта властью, два его ареста, лагерь и последовавшая затем смерть, и далее невозможность в течение долгих лет опубликовать его наследие:

 
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.
 

До первой ссылки Мандельштам мечтал: «Мы откроем лавочку. Наденька будет сидеть за кассой… Продавать товар будет Аня[4]4
  Анна Ахматова.


[Закрыть]
». «А вы что будете делать, Осип Эмильевич?» – спрашивали его. «А там всегда есть мужчина. Разве вы не замечали? В задней комнате. Иногда он стоит в дверях, иногда подходит к кассирше, говорит ей что-то… Вот я буду этим мужчиной».

13 мая 1934 года Мандельштам был арестован. Приговор – три года ссылки в Чердыни. После хлопот Ахматовой и Пастернака Чердынь заменяется Воронежем. Вот как Надежда Мандельштам описывала одно из посещений Мандельштама в тюрьме:

«Через две недели случилось чудо, первое по счету: мне позвонил следователь и предложил прийти на свидание. Пропуск вручили с неслыханной быстротой. Я поднялась по широкой лестнице таинственного дома, вошла в коридор и остановилась, как мне велели, у двери следователя. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее: по коридору вели заключенного: видно, никак не ожидали, что в этом святилище может оказаться посторонний. Я успела заметить, что арестант – высокий китаец с дико выпученными глазами. Мне не удалось разглядеть ничего, кроме безумных глаз и падающих брюк, которые он подтягивал рукой. Конвоиры, увидев меня, засуетились, и вся группа тотчас исчезла в какой-то комнате или боковом проходе. Я еще успела даже не рассмотреть, а скорее почуять физиономии конвоиров внутренней охраны, резко отличающихся по типажу от внешней. Впечатление было мимолетным, но от него осталось чувство ужаса и странного холодка, пробегающего по спине. С тех пор холодок и мелкая дрожь всегда оповещают меня о приближении людей этой „внутренней“ профессии еще до того, как я замечаю их взгляд, – голова неподвижна, а поворачиваются, следя за вами, только глаза. Дети заимствуют этот взгляд у родителей – я наблюдала его у школьников и у студентов. Впрочем, эта особенность профессиональная, но у нас она страшно, как и все, подчеркнута, словно все люди с сыщицким взглядом – первые ученики, старательно демонстрирующие учителю, как хорошо они усвоили курс. Китайца увели, но передо мной всегда возникают его глаза, когда я слышу слово „расстрел“. Каким образом допустили эту встречу? По слухам, „внутри“ приняты тончайшие технические меры, чтобы таких столкновений не случалось: коридоры будто разделены на секторы, и особая сигнализация оповещает конвоиров, что проход занят. Впрочем, разве мы знаем, что там делается? Мы питались слухами и дрожали мелкой дрожью. Дрожь явление физиологическое и ничего общего с нормальным страхом не имеет. Впрочем, Анна Андреевна, услышав это, рассердилась: „Как не страх? А что еще?“ Она утверждает, что никакой здесь физиологии нет и это был страх, самый обыкновенный, мучительный, дикий страх, который мучил ее все годы до самой смерти Сталина. Рассказы о технической оснащенности – они касались множества вещей, далеко не только коридорной сигнализации, – прекратились только в конце тридцатых годов в связи с переходом на „упрощенный допрос“. Новые методы были столь понятны и традиционны, что положили конец всяким легендам. „Теперь все ясно, – сказала та же Анна Андреевна, – шапочку-ушаночку и фьють – в тайгу“. Отсюда:

 
Там, за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей
Тень мою ведут на допрос…
 

Когда ввели О. М., я заметила, что глаза у него безумные, как у китайца, а брюки сползают. Профилактика против самоубийств – „внутри“ отбирают пояса и подтяжки и срезают все застежки. Несмотря на безумный вид, О. М. тотчас заметил, что я в чужом пальто. Чье? Мамино… Когда она приехала? Я назвала день. „Значит, ты все время была дома?“ Я не сразу поняла, почему он так заинтересовался этим дурацким пальто, но теперь стало ясно – ему говорили, что я тоже арестована. Прием обычный – он служит для угнетения психики арестованного. Там, где тюрьма и следствие окружены такой тайной, как у нас, и не подчиняются никакому общественному контролю, подобные приемы действуют безотказно. Я потребовала объяснений у следователя. Неуместность всяких требований в этом судилище очевидна сама по себе. Требовать там можно только по наивности или от бешенства».

Когда Мандельштама сослали в Воронеж, Надежда Яковлевна отправилась с ним. Мандельштам болел, ему было плохо. Как он писал, «тем, что моя „вторая жизнь“ еще длится, я всецело обязан моему единственному и неоценимому другу – моей жене».

После ссылки Мандельштамам жить в Москве и Ленинграде было запрещено. Они скитались вблизи Москвы, жили одно время в Калинине. Последний раз его арестовали 2 мая 1938 года. В официальном извещении было сказано, что он умер 27 декабря того же года в лагере под Владивостоком.


После гибели поэта Надежда Яковлевна вела жизнь затравленного зверя. В Москве находиться было нельзя, да и дома не было. Она жила то в Малоярославце, то в Калинине. Во время войны Анна Ахматова перетащила ее в Ташкент. В одном из писем к Ахматовой Надежда Мандельштам писала: «В этой жизни удержала только вера в Вас и Осю».

Заочно окончив университет, Надежда Яковлевна получила диплом преподавательницы английского языка – хоть маленькое подспорье. После войны жила в Ульяновске, Чите, Чебоксарах, Пскове и лишь на старости обрела однокомнатную кооперативную квартирку в Москве, на первом этаже дома на Большой Черемушкинской улице.

Как жила все эти годы? Боролась и даже пыталась построить новую жизнь с литератором Борисом Кузиным. «…Я виновата, что не умела быть одна, – признавалась она в письме 15 апреля 1939 года, – и я впредь должна уметь быть одной. Никаких спасательных поясов». Надежду Яковлевну можно понять: в ее положении отвергнутой и гонимой было тяжко жить одной. «Я устала от разлуки, – писала она Анне Ахматовой. – Пришлите мне что-нибудь – письмо, слово, улыбку, фотографию, что-нибудь. Умоляю…»

Целью всей жизни Надежды Яковлевны было собирание и сохранение архива Осипа Мандельштама. О том, как она искала тексты стихов поэта, как их переписывала и раздавала друзьям в надежде, что именно таким способом они выживут (многие стихи погибли вместе с гибелью людей), как хранила архив в старой шляпной коробке, – это настоящий детективный роман. В 1973 году вышла первая книжечка Мандельштама – совсем не такая, как хотела Надежда Яковлевна, и это стало «точкой безумия». Она жаждала полного Мандельштама, не оболганного и не исковерканного, с признанием его поэтического величия. И такие книги появились, правда, сначала не у нас, а на Западе. Надежда Яковлевна успела написать и свои воспоминания, резкие и непримиримые.

Борис Пастернак
1890 – 1960
«К ее рукам, как бумеранг»

Борис Пастернак родился в Москве 29 января (10 февраля) 1890 года. Отец его, Леонид Осипович Пастернак, был известным художником, преподавал в Училище живописи, ваяния и зодчества, иллюстрировал первую публикацию романа Льва Толстого «Воскресение» в журнале «Нива». Мать поэта была профессиональной пианисткой. Борис Пастернак рос в атмосфере искусства, с детства видел художников, музыкантов, писателей, с которыми общалась и дружила его семья. Гостями Пастернака бывали Лев Толстой и Ключевский, Рахманинов и Скрябин, Серов и Врубель. Будущий поэт учился в классической гимназии и на философском отделении историко-филологического факультета Московского университета, окончил его в 1913 году. Еще гимназистом, а затем студентом он прошел предметы композиторского факультета консерватории; все ему прочили стезю музыканта, его композиторские опыты одобрял Скрябин. Впрочем, весной 1912 года Пастернак отправился в Марбург (Германия), где весь летний семестр занимался в университете философскими дисциплинами. Но затем, совершив поездку в Италию, он вернулся в Москву. Оборвав занятия музыкой и философией, Пастернак осознал себя поэтом.

Анна Ахматова когда-то сказала, что «в Пастернаке всегда останется его юность». Он был молод душевно, обладал большим темпераментом. Иногда сильно гневался. Высокий, с крупными чертами лица, несколько нескладной фигурой, крепкими руками и нервными, очень умными глазами тридцатилетний поэт однажды принес писателю Борису Зайцеву свою рукопись, отрывок в прозе. Рукопись, по словам Зайцева, «тоже походила видом на хозяина своего: написано крупным, размашистым почерком, нервным и выразительным. Пришел он как младший писатель к старшему показать образец своей прозы». Та рукопись была отрывком из большого художественного повествования, главы которого позднее вошли в повесть «Детство Люверс», изданную гораздо раньше «Доктора Живаго».


В 1920-е годы Пастернак полностью отдался поэтическому творчеству. Писал он и прозу. По хлестким воспоминаниям Зайцева, он сильно выделялся в общей атмосфере богемной жизни того времени: «Пастернак был уже взрослым, но молодым, когда началась революция… Все ранние годы революции позиция Пастернака была довольно странная. Он сидел где-то безмолвно. Ни в каких выступлениях и бесчинствах футуристов и имажинистов участия не принимал. Не выступал в подозрительных кафе, куда набивались спекулянты всякого рода, а „поэты“ типа Маяковского и подручных его громили этих же разжившихся на спекуляциях „нэпманов“. А тем это как раз и нравилось, они аплодировали и хохотали. Такие кафе были очень в моде. Там торговали тайно кокаином и в сообществе низов литературных и чекистов устраивали темные дела, затевались грязные оргии. Это было время Есенина и Айседоры Дункан, безобразного пьянства и общего оголтения. Ни к чему такому Пастернак явно не имел отношения. Кроме его собственной натуры за ним стояла культурная порядочность отца и матери, а вдали где-то легендарная тень Льва Толстого».

Между Пастернаком и другими писателями складывались разные взаимоотношения. Эпистолярный роман между Цветаевой и Борисом Леонидовичем был полон нежности и взаимного уважения. Прочитав «Сестра моя жизнь», она, со свойственной ей полетом, всплеском и восторженностью, написала «на клочки разлетевшуюся от восторга статью»: «Пастернак – большой поэт. Он сейчас больше всех: большинство из сущих БЫЛИ, некоторые ЕСТЬ, он один БУДЕТ. Ибо, по-настоящему, его еще нет: лепет, щебет, дребезг – весь в завтра! – захлебывание младенца, – и этот младенец – Мир. Захлебывание. Задохновение. Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается – точно грудь не вмещает: а-ах! Наших слов он еще не знает: что-то островитянски-ребячески-перворайски невразумительное – и опрокидывающее. Не Пастернак – младенец, это мир в нем младенец. Самого Пастернака я бы скорей отнесла к самым первым дням творения: первых рек, первых зорь, первых гроз. Он создан ДО Адама».

А вот с Маяковским у Бориса Леонидовича были весьма непростые отношения. По словам критика и литературоведа Николая Вильмонта, «Маяковский и Пастернак любили друг друга и уж во всяком случае признавали каждого другого большим талантом. Но единомыслия меду ними не было никогда. И не потому, что один из них был – эстетически и политически – левее другого. Пастернак держался достаточно левых убеждений, а в искусстве и в истории ценил преемственность и в отличие от Маяковского отнюдь не „ненавидел“ таких слов, как „соплеменник“ и „скала“. Однако Маяковский, натура властная и настойчивая, нет-нет, а даже иногда „заговаривал“ на „пастернаковский лад“, особенно интонациями и поэтическими ходами».

Николай Вильмонт вспоминает, как однажды присутствовал с Пастернаком на творческом вечере, где Маяковский читал отрывок из поэмы «Про это»:

 
Эта тема придет,
позвонится с кухни,
повернется,
сгинет шапчонкой гриба.
и гигант
постоит секунду
и рухнет,
 

Под записочной рябью себя погребя.

Вильмонт тогда наклонился к Борису Леонидовичу и шепнул: «Но ведь это под вас!» Пастернак испуганно приложил палец к губам, прошептав почему-то по-французски: «Parlez plus bas»[5]5
  Говорите потише! (Фр.)


[Закрыть]
. И только после паузы ответил тоже шепотом: «Вы, конечно, правы! Дался я ему!»

Пастернак, уважая Маяковского, однажды обронил: «Его поэзия, такая настоящая, выросшая до размеров il gigante[6]6
  Гигант (ит.).


[Закрыть]
Микеланджело и по праву занявшая первое место на европейском чемпионате поэзии, все же остается русской провинцией, чем-то гениально-доморощенным. Как это он не сбросит с себя всех этих Осипов Бриков и крученых, которые консервируют его недостатки себе на праздную забаву!» С такой же ревнивой неприязнью смотрел и Маяковский на окружение Пастернака.


Со своей первой женой, художницей Евгенией Лурье, Борис Пастернак познакомился, когда ему было уже за тридцать. Утонченная красавица, похожая на прототип женских образов Боттичелли, была самостоятельным и целеустремленным человеком. После свадьбы молодожены поселились в небольшой комнатке уплотненной квартиры на Волхонке, когда-то принадлежавшей родителям Пастернака. Семейная жизнь складывалась непросто. «Обостренная впечатлительность была равно свойственна им обоим, и это мешало спокойно переносить неизбежные тяготы семейного быта», – позже напишет в своих воспоминаниях их сын Евгений. Евгения Владимировна обладала резким, взрывным характером. А душевное состояние поэта целиком зависело от успеха работы, которая его поглощала в данный момент.


С известным пианистом Генрихом Нейгаузом Пастернак познакомился в январе 1929 года. Поэт был представлен его жене, Зинаиде Николаевне. Вспоминая одну из первых встреч с Пастернаком, та написала: «Я всегда была откровенным человеком. И на его вопрос, понравились ли мне его стихи, ответила, что на слух не очень их поняла. На что Борис сказал, что готов писать ПРОЩЕ». Этот сомнительный комплимент привел Зинаиду Николаевну в восторг. Поэт часто приходил к Нейгаузам в гости и не делал тайны из своего увлечения Зинаидой. Нейгауз отнесся к произошедшему с пониманием – у него самого была вторая семья, где росла дочь – ровесница его младшего законнорожденного сына. Для Евгении Владимировны произошедшее стало трагедией. Но Пастернака уже ничто не могло остановить.

«Дорогая Дуся», – нежно называл Пастернак Зинаиду в своих письмах. Вот отрывок из письма поэта от 9 июня 1931 года: «Но что делать мне, я люблю тебя. О, если бы я любил тебя просто, как любят, когда может прийти дама, образованная, и за столом, отказываясь от сыра, давать советы, сияя и соучаствуя, – я, может быть, все это пересилил. Но этой любви нельзя оставить, и ничто не свете не может от нее оторвать. Она так непохожа на то, что становится с высочайшими вещами, когда они попадают к человеку. Ее не надо обдувать метелкой и обтирать тряпкой, беречь увереньями, она парусом развернулась над жизнью, собрала ее в одну бесспорность, украсила смыслом, под ней можно плыть хоть в смерть и ничего не бояться, она дыханье нежности смешала с дыханьем дороги. Ты то, что я любил и видел и что со мною будет».


Много лет спустя, в 1946 году, в редакции журнала «Новый мир» Пастернак познакомился с Ольгой Ивинской, заведующей отделом начинающих литераторов. За плечами Ивинской – нелегкий жизненный опыт: самоубийство первого мужа, смерть второго и два осиротевших ребенка – семилетняя девочка от первого брака и пятилетний мальчик. Впрочем, жизненные невзгоды никак не отразились на ее внешности. Ольга была необычайно хороша – нежная, женственная, с огромными глазами и золотистыми волосами. Их роман развивался стремительно. Однако Пастернак уходить из семьи не собирался и не мог помыслить о том, чтобы причинять боль своей семье.

Уже в посмертном очерке о Пастернаке Борис Зайцев описывает известную фотографию:

«Передо мной фотография, очень хорошая: Пастернак стоит под каким-то деревом, слегка наклонив голову, щурясь, но невеселый. Под руку (правую) держит его русская дама, в кофточке, довольно полная, улыбаясь – улыбкой любви. Слева совсем юная девушка с приятным русским лицом, тоже держит под руку, глаза тоже улыбаются, прелестно. Вся она – юность и привлекательность… Эти двое – Ольга Ивинская и ее дочь. Та Ивинская… Это Лара „Доктора Живаго“. Это ее детей (она вдова), Ирину и Дмитрия, опекал Пастернак, когда она сидела в тюрьме при Сталине, а они были еще детьми. Это она, Ольга Ивинская, трепетала за него, когда после Нобелевской премии шавки советской нелитературы лаяли на него, кричали, что он хуже свиньи. Это о ней он сказал, что ей „порядком за меня в жизни достается и досталось“».

Однажды вечером беременную Ольгу Ивинскую увезли на Лубянку. Пастернак был уверен, что Ольгу посадили из-за него, «чтобы на мучительных допросах под угрозами добиться достаточных оснований для судебного преследования». «Ее геройству и выдержке я обязан тем, что в те годы меня не трогали», – был убежден поэт. Ивинскую, потерявшую в тюрьме ребенка, приговорили к пяти годам лагерей. У Пастернака случился инфаркт.


Первые прозаические наброски «Доктора Живаго» Пастернаком датируются зимой 1909 – 1910 годов. Именно эту книгу писатель считал главным делом своей жизни.

Из «Дневника» Корнея Чуковского (10 сентября 1946 года): «Вчера вечером были у нас Леоновы, а я в это время был на чтении у Пастернака. Он давно уже хотел почитать мне роман, который он пишет сейчас… А как нарочно в этот день, на который назначено чтение, в „Правде“ напечатана резолюция президиума ССП, где Пастернака объявляют „безыдейным, далеким от советской действительности автором“. Я был уверен, что чтение отложено, что Пастернак горько переживает „печать отвержения“, которой заклеймили его. Оказалось, что он именно на этот день назвал кучу народу».

23 октября 1958 года Нобелевский комитет, как известно, присудил Пастернаку Нобелевскую премию за выдающиеся заслуги в европейской лирической поэзии и продолжение традиций великой русской прозы. Пастернак знал, что его кандидатура с 1946 года обсуждалась уже шесть раз. Телеграммой он благодарил Нобелевский комитет, полагая, что эта награда будет принята как почетный знак признания русской литературы и составит предмет гордости всей страны. Однако из-за преступной неграмотности соратников Хрущева разразился чудовищный скандал, напоминавший возврат к недавно прошедшим временам.

По воспоминаниям сына, Евгения Пастернака, 29 октября Борис Леонидович приехал в Москву и поговорил по телефону с Ольгой Ивинской (которая в тот момент подвергалась шантажу). Затем пошел на телеграф и отправил телеграмму в Стокгольм: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться, не примите за оскорбление мой добровольный отказ». Другая телеграмма была послана в ЦК: «Верните Ивинской работу, я отказался от премии». «Приехав вечером в Переделкино, – писал Евгений Пастернак, – я не узнал отца. Серое, без кровинки лицо, измученные, несчастные глаза, и на все рассказы – одно: „Теперь это все неважно, я отказался от премии…“» За этим последовало обращение московских писателей к правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства и выслать за границу. Высылка незамедлительно последовала бы, если бы не телефонный разговор с Хрущевым Джавахарлала Неру, согласившегося возглавить комитет защиты Пастернака. Чтобы спустить все на тормозах, Пастернаку пришлось подписать согласованный начальством текст обращений в «Правду» и к Хрущеву.


Много лет спустя, в 1989 году, сын поэта Евгений Пастернак на торжественном приеме в Шведской академии в присутствии нобелевских лауреатов, послов Швеции и СССР, а также многочисленных гостей принял от секретаря академии профессора Сторе Аллена Нобелевскую медаль Бориса Пастернака. Зачитали обе телеграммы, посланные Борисом Леонидовичем в 1958 году, а также было официально заявлено о том, что Шведская академия признала отказ Пастернака от премии вынужденным и по прошествии тридцати одного года вручает медаль сыну, сожалея, что лауреата нет уже в живых.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 3.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации