Текст книги "Любовь поэтов Серебряного века"
Автор книги: Нина Щербак
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Анатолий Мариенгоф
1897 – 1962
«С тобою, нежная подруга»
Анатолий Борисович Мариенгоф родился 24 июня (6 июля) 1897 года в Нижнем Новгороде в семье служащего. В молодости его родители были актерами, играли в провинции, и, хотя потом оставили сцену, страсть к театру, увлеченность литературой царили в доме и передались сыну, который в детстве перечитал почти всю русскую классику и многое из западной литературы. Сначала он посещал частный пансион, в 1908 году был переведен в престижный Нижегородский дворянский институт императора Александра II. Стихи Мариенгоф начал писать лет с двенадцати. Больше других поэтов любил тогда Блока.
В 1913 году, после смерти жены, отец Мариенгофа с двумя детьми (у Анатолия была младшая сестра) переехал в Пензу. Здесь в 1914 году Анатолий издавал журнал «Мираж», «более чем наполовину заполняя его собственными стихами, рассказами, статейками». Неординарным событием для молодого поэта было путешествие летом 1914 года по Балтике на учебной парусной шхуне «Утро». Он побывал в Финляндии, Швеции и Дании и получил матросское свидетельство, чем очень гордился. Плавание, однако, внезапно прервалось – началась Первая мировая война.
В 1916 году Мариенгоф поступил на юридический факультет Московского университета и сразу же отправился на военную службу. Но на передовую, куда он стремился, попасть не удалось – его определили в 14-ю инженерно-строительную дружину Западного фронта. В дни Октябрьской революции Мариенгоф вернулся в Пензу и с головой ушел в литературу: создал поэтический кружок, включивший соученика по гимназии поэта Ивана Старцева и художника Виталия Усенко, в 1918 году выпустил свою первую книжку стихов «Витрина сердца».
Летом в город вошел Чехословацкий корпус, и случайная пуля убила отца Анатолия Мариенгофа. Поэт уехал в Москву, где поступил литературным секретарем в издательство ВЦИК. Вскоре произошла его встреча с Есениным, который впоследствии стал его лучшим другом. Потом Мариенгоф познакомился с Вадимом Шершеневичем и Рюриком Ивневым. Так оформилась группа имажинистов, заявившая о себе «Декларацией», опубликованной в январе 1919 года в журнале «Сирена» (Воронеж). Для имажинистов, в том числе и Мариенгофа, наступил период чрезвычайной активности. В 1919 году ими были созданы «Ассоциация вольнодумцев» (Мариенгоф и Есенин написали текст устава и вошли в правление), книжный магазин «Московской трудовой артели художников слова», кафе «Стойло Пегаса», кооперативное издательство «Имажинисты».
Именно в эти годы биографии Есенина и Мариенгофа особенно переплелись. Осенью 1919 года оба друга поселились вместе и на несколько лет были почти неразлучны. Вместе ездили по стране: летом 1919-го побывали в Петрограде, весной 1920-го – в Харькове, летом на Кавказе. Даже публиковали в печати письма друг другу, чем вызывали негодование критиков.
В конце 1923 года Мариенгоф женился на артистке Камерного театра Анне Борисовне Никритиной. Познакомились они, в некотором роде, тоже благодаря Есенину.
Из воспоминаний Никритиной:
«В конце вечера Шершеневич предложил мне пойти в гости к его приятельнице, какой-то пожилой даме, познакомиться с Есениным. Я, конечно, согласилась. Побыть в обществе Сергея Есенина, послушать его, поговорить (он уже тогда был всеми любим) мне интересно. И я не пожалела. Он был очень хорош в тот вечер. Легкий, веселый, с юморком, чудно улыбался. Действительно, как васильки во ржи цвели в лице глаза. Читал свои стихи. Часа в два ночи мы с Шершеневичем ушли, Есенин, как и предполагалось, остался там ночевать. Не знаю почему, но ему негде было спать, и эта дама предложила ему ночлег. Прошло много времени… Я как-то забежала в книжную лавку имажинистов к Шершеневичу – мне нужны были стихи, – и тут из глубины лавки вышел Мариенгоф: „Что ж ты меня не знакомишь?“ Много месяцев спустя после моего первого знакомства с Есениным, примерно в июне-июле, он вернулся из какой-то поездки домой, и Мариенгоф меня вторично с ним познакомил. „Ах, эта! Да я ее знаю“. Как потом оказалось, ходить с Шершеневичем по гостям, да еще ночью, было не совсем безопасно для репутации молодой девушки… Но ничего… Мы все же подружились с Сергеем Александровичем.
…Есенин со всей его душевной тонкостью сразу почувствовал, что у нас с Мариенгофом возникает что-то настоящее. Был вечер у Жоржа Якулова в студии. Это был известный художник того времени. Естественно, туда привезли и Дункан. На этот вечер Жорж пригласил и нас троих… Поехали… И сразу же, с первого взгляда, Изадора влюбилась в Есенина… Весь вечер они не расставались, и… уехали оттуда мы уже вдвоем с Мариенгофом, а Есенин уехал с Дункан. Примерно месяца через два он совсем переехал на Пречистенку к Дункан, а я переехала на Богословский, вышла замуж за Мариенгофа и прожила с ним всю жизнь.
Я часто бывала у них в доме. Я говорю „у них“, потому что Есенин и Мариенгоф жили одним домом, одними деньгами. Оба были чистенькие, вымытые, наглаженные, в положенное время обедали, ужинали. Я бы не сказала, что это похоже было на богему. Жили они в Богословском переулке, рядом с театром Корша (теперь это Петровский переулок, а театр – филиал МХАТа). В большой коммунальной квартире у них чуть ли не три комнаты, правда, одна из них – бывшая ванная. Потом почему-то стало две. Одну, очевидно, отобрали. Одевались они одинаково: белая куртка, не то пиджачок из эпонжа, синие брюки и белые парусиновые туфли. До чего же Есенин был хорош в этом туалете! Походка у него была легкая, слегка пританцовывающая („В переулках каждая собака знает мою легкую походку“). Приветный, ласковый, гостеприимный, он много работал. Никогда не забуду дня после возвращения Мариенгофа из поездки. Именно дня. Все собрались утром, а разошлись только к вечеру…
…Однажды мы встретили их у храма Христа Спасителя. Шла чинная „буржуазная“ пара – Есенин и Дункан. Сережа страшно обрадовался. Нас пригласили обязательно, непременно прийти вечером. Пришли. Кроме нас, никого не было. Но было торжественно. У каждого прибора стояла бутылка рейнвейна. Они стояли как свечи. Изадора подняла первый бокал за Есенина и Мариенгофа, за их дружбу. Она понимала, как трудно Есенину. Она ведь была очень чуткой женщиной. А потом сказала мне: „Я енд ты чепуха, Эссенин енд Мариенгоф это все, это дружба“».
По мнению некоторых критиков, расхождение между Есениным и Мариенгофом наступило в конце 1923 года и привело к тому, что после смерти Есенина в адрес Мариенгофа, который якобы оказывал на Есенина отрицательное влияние, посыпались несправедливые упреки. Однако переписка друзей свидетельствует об обратном. В ноябре 1922 года Есенин писал Мариенгофу:
«Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь, в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься… Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские „сто тысяч улиц“ можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь. Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, „заграница“, а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно. И, правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксенова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки. Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день. Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой. Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре „железа и электричества“ здесь у каждого полтора фунта грязи в носу».
В Америку Есенин ездил с Айседорой Дункан. После возвращения в Россию они практически сразу развелись. В это же время, в 1923 году, Никритина вместе с Мариенгофом уехали в Одессу, к сыну, но, неожиданно получив от Есенина деньги и телеграмму: «Приехал, приезжайте, Есенин», – они молниеносно «кладут своего месячного сына в серенький чемодан (конечно, открытый!)» и отправляются обратно в Москву. Никритина вспоминала, какая грустная это была встреча. «Как больно было на него смотреть: он как-то посерел, и волосы потяжелели, и глаза помутнели. Какая-то компания возле него нечистоплотная – присосавшаяся. Вскоре на время он переехал к нам на Богословский. Все говорил: „Вымо́ю голову“. У него были свои ударения, и мягко произносил „г“. Он любил мыть голову, и, правда, волосы опять становились легкие, глаза светлели. Как-то привел к нам Миклашевскую. Актрису театра. Я с ней дружила, хотя была много моложе… Она играла принцессу Брамбилу и славилась своей красотой. Когда я поступила в Камерный театр, то спросила: „А где эта знаменитая красавица, покажите мне ее…“ – „Да вот, возле вас…“ Я оглянулась… Стояла рядом крупная женщина, на плечах русский платок, бледная, ничего выдающегося… Но через 20 минут я уже наслаждалась ее красотой. Большие карие глаза, прямой нос. Чудный маленький рот, ничего броского:
Ты такая ж простая, как все,
Как сто тысяч других в России…
И еще:
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость».
Прошло несколько лет. Шел 1925 год. Мариенгофы и Есенин уже давно не общались. Тот ездил в Баку, затем в Тифлис. Но судьба вновь в какой-то момент свела их.
Никритина вспоминала:
«Мы были у Качаловых вместе с Саррой Лебедевой – скульптором. Много говорили о Есенине. Василий Иванович читал его стихи „Собаке Качалова“. Вернулись все трое к нам домой часа в 4 утра. Вдруг входит моя мама и говорит: „Сережа был, все время смотрел на Киру (это наш сынишка), плакал, хотел помириться с Толей…“ Мы прямо растерялись. Подумайте, мы там все время говорили о нем, и он пришел. Мы были в отчаянии. Где же теперь его найти? Постоянного жилья у него не было, он ночевал то здесь, то там. И вдруг назавтра, часа в 2 дня, четыре звонка – это к нам. Открываю – он, Сережа. Мы обнялись, расцеловались. Побежали в комнату. Мариенгоф ахнул. Он был счастлив, что Сережа пришел. Есенин смущенно сказал: вся его „банда“ смеется над ним, что он пошел к Мариенгофу. „А я все равно пошел“. Они сидели, говорили, молчали… Потом Есенин сказал: „Толя, я скоро умру, не поминай меня злом… у меня туберкулез!“ Толя уговаривал его, что туберкулез лечится, обещал все бросить, поехать с ним, куда нужно. Никакого туберкулеза у него не было. А просто засела в голове страшная мысль о самоубийстве. Она была у него навязчивая, потому что, когда Есенин очутился в нервном отделении у Ганнушкина и мы к нему пришли, он только и рассказывал, что там всегда раскрыты двери, что им не дают ни ножичка, ни веревочки, чтоб чего над собой не сделали. Я больше его не видела…»
Никритина, действительно, больше Сергея Есенина не видела, а Мариенгоф повстречал случайно, почти перед самой смертью поэта:
«День был серого цвета. Я сидел на скамейке бульвара против Камерного театра.
– Сережа!
Есенин не сразу услышал. Шляпа, побуревшая от мокрого снега, была надвинута на самые брови.
– Сережа!
– Здорово! – Сел рядом, сдвинул шляпу на затылок и неожиданно спросил: – Толя, ты любишь слово покой?
– Слово – люблю, а сам покой не особенно.
– Хо-рошее слово! От него и комнаты называются покоями, от него и покойник. Хо-орошее слово! – И, рассеянно поцеловав меня в губы, сказал: – Прощай, милый!
– Куда торопишься, Сережа?
– Пойду с ним попрощаюсь.
– С кем это?
– С Пушкиным.
– А чего с ним прощаться? Он небось никуда не уезжает.
– Может, я далеко уеду».
В 1928 году Никритина перешла в Большой драматический театр, и семья перебралась в Ленинград. К этому времени в творчестве Мариенгофа произошли значительные изменения. Стихи отошли на второй план. «Со смертию Есенина и переездом в Ленинград, – пишет он в „Автобиографии“, – закончилась первая половина моей литературной жизни, в достаточной мере бурная. С 30-х годов я почти целиком ухожу в драматургию. Моя биография – это мои пьесы». Мариенгоф написал более десяти больших пьес и множество скетчей.
В 1924 – 1925 годах Мариенгоф работал заведующим сценарным отделом Пролеткино, а вскоре, главным образом в соавторстве с друзьями, начал писать киносценарии. Всего их было создано им около десяти. Одним из ведущих жанров в творчестве Мариенгофа становится теперь проза. Большую известность получил «Роман без вранья» (1927).
В 1928 году в берлинском издательстве «Петрополис» вышел еще один роман Мариенгофа – «Циники», публикация которого принесла ему массу неприятностей и за который его подвергли откровенной травле. В конце концов, 1 ноября 1929 года он направил письмо в правление МО Всероссийского союза советских писателей, где признал, что «появление за рубежом произведения, не разрешенного в СССР, недопустимо».
Прообразом событий, описанных в «Циниках», стала трагическая история взаимоотношений поэта Вадима Шершеневича и актрисы Юлии Дижур, застрелившейся после одной из ссор. Роман также включает в себя множество автобиографических мотивов и в целом описывает период жизни страны с 1918 по 1924 год. Однако главным достоинством произведения было неоспоримое ощущение любви в каждой строчке, завуалированное некоторым «цинизмом» повествователя:
«1918 год.
– Очень хорошо, что вы являетесь ко мне с цветами. Все мужчины, высуня язык, бегают по Сухаревке и закупают муку и пшено. Своим возлюбленным они тоже тащат муку и пшено. Под кроватями из карельской березы, как трупы, лежат мешки.
Она поставила астры в вазу. Ваза серебристая, высокая, формы – женской руки с обрубленной кистью.
Под окнами проехала тяжелая грузовая машина. Сосредоточенные солдаты перевозили каких-то людей, похожих на поломанную старую дачную мебель.
– Знаете, Ольга…
Я коснулся ее пальцев.
– …после нашего „социалистического“ переворота я пришел к выводу, что русский народ не окончательно лишен юмора.
Ольга подошла к округлому зеркалу в кружевах позолоченной рамы.
– А как вы думаете, Владимир…
Она взглянула в зеркало.
– …может случиться, что в Москве нельзя будет достать французской краски для губ?
Она взяла со столика золотой герленовский карандашик:
– Как же тогда жить?»
В 1940 году произошла еще одна трагедия. Семнадцатилетний Кирилл Мариенгоф, талантливый и красивый юноша, повесился – точно так же, как, по рассказам отца, сделал это «друг Есенин».
В июне 1941-го Мариенгоф работал на Ленинградском радио и ежедневно писал баллады (очерки в стихах), тут же звучащие в выпусках «Радиохроники». Вскоре, вместе с Большим драматическим театром, они с женой были эвакуированы в Киров, где прожили около трех лет. Здесь в 1947 году вышли две его книги «Пять баллад» и «Поэмы войны». Сборники эти оказались последними прижизненными публикациями поэта.
Конец 1950-х был отмечен работой над обширной книгой мемуаров, которая позднее, включив в себя «Роман без вранья», получила название «Бессмертная трилогия». Книга мемуаров была издана после смерти автора.
Георгий Иванов
1894 – 1958
«По пустынным аллеям неслышно пройду»
Многие поэты Серебряного века (Сергей Есенин, Владимир Маяковский, Анна Ахматова) жили и умерли в России. Другие провели послереволюционные годы в эмиграции, где, часто бедствуя и преодолевая трудности, продолжали работать. Ни один из них не расставался с мыслями о родине. Не случайно одно из самых сильных стихотворений того времени, написанное Георгием Адамовичем, посвящено России:
Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое – просто города.
Адамович был другом поэта – Георгия Иванова (их так и называли – Жоржики).
Обычно история литературы расставляет места таким образом, что «второстепенные поэты» эпохи исчезают из поля зрения читателей, как только эта эпоха заканчивается. Случай Георгия Иванова нарушил эти, естественные как будто, причинно-следственные связи. Последними, среди прочих удивительных стихов, написаны слова, которые Александр Вертинский позже положил на музыку:
Над розовым морем вставала луна,
Во льду холодела бутылка вина.
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары…
Георгий Иванов, по воспоминаниям современников, был «настоящим демоном». Как ни странно, но мучившие его пороки породили самые красивые стихи того времени, а его женой стала лучезарная, легкая в своей подчас детской непосредственности женщина – поэтесса Ирина Одоевцева. Познакомились они в Петербурге. Мэтр русской поэзии Николай Гумилёв представил своей ученице Ирине Георгия Иванова так: «Самый молодой член „Цеха поэтов“ и самый остроумный, его называют „общественное мнение“, он создает и губит репутации. Постарайтесь ему понравиться». «Наверное, высмеет мою молодость, мой бант, мои стихи, мою картавость, мои веснушки», – подумала Ирина Одоевцева. Две-три случайные встречи ни к чему не привели, и она решила, что он, с его снобизмом и язвительностью, не в ее вкусе. Прошла зима. А ранней весной Гумилёв вдруг объявил ей: «А вы нравитесь Жоржику Иванову. Но не надейтесь. Он ленивый и невлюбчивый мальчик. Ухаживать за вами он не станет». И уже позже, осознав, насколько чувства Георгия Иванова оказались сильны, Гумилёв даже просил Одоевцеву не выходить за поэта замуж – и не понять, в шутку или всерьез. Впрочем, предостережения мэтра не помогли.
Хоть Георгий Иванов и был женат на некой француженке, учившейся вместе с сестрой Георгия Адамовича, та, родив дочь, развелась с ним и уехала во Францию. Иванов был свободен. 10 сентября 1921 года Ирина Одоевцева вышла за него замуж, чтобы прожить с ним 37 лет до его последнего дня. Но, даже когда его не станет, она, знавшая его вдоль и поперек, будет думать о нем как о необыкновенном создании природы. «В нем было что-то совсем особенное, – напишет она, – не поддающееся определению, почти таинственное. Мне он часто казался не только странным, но даже загадочным, и я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, становилась в тупик, не в состоянии понять его, до того он был сложен и многогранен».
А пока что Ирина Одоевцева переехала со «своей Бассейной» на «его Почтамтскую», в квартиру, которую Георгий Иванов делил со своим другом Георгием Адамовичем. Днем Адамович бродил по комнатам, отчаянно скучая. Оба Георгия целыми днями ничего не делали, а для приработка ночами писали переводы стихотворений. Одоевцева не понимала такое времяпрепровождение. Гумилёв приучал ее к стихотворному труду, сродни труду чернорабочего. А оба Жоржика уверяли, что стихи рождаются сами собой, и специально делать ничего не надо. И в один прекрасный день, за утренним чаем, ее муж вдруг сказал «постой-постой» и проговорил:
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу,
Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
Одоевцева удивилась. «То, что эти гениальные стихи были созданы здесь, при мне, мгновенно, – признавалась она, – казалось мне чудом».
Отъезд в эмиграцию Иванова сопровождался целым рядом слухов. Во время ссоры Иванова с Ходасевичем, как писал в одном из писем Юрий Терапиано[9]9
По материалам книги Андрея Арьева «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
[Закрыть]: «Ходасевич разослал многим писателям и другим лицам такое письмо: якобы в Петербурге Адамович, Иванов и Оцуп завлекли в квартиру Адамовича для карточной игры, убили и ограбили какого-то богача, на деньги которого затем все выехали за границу. Труп, разрезав на куски, вынесли и бросили в прорубь на Неве. Адамович нес якобы голову, завернутую в газету. Можете себе представить, какой был скандал; до сих пор то здесь, то там, то в Париже, то в Ницце, кто-нибудь рассказывает „знаете…“. Ходасевич клялся, что это правда, и что будто бы ленинградская милиция требовала у парижской полиции выдачи „преступников“, но „большевикам было отказано, так как французы подумали, что выдачи требуют по политическим мотивам“».
К счастью для всех троих, к моменту, когда советские власти обеспокоились на тему этой истории, они были уже далеко. Для Георгия Иванова наступило время эмиграции.
По мнению критика и литературоведа Андрея Арьева, «уверенные, что большевистский режим долго не продержится, и Георгий Иванов, и Ирина Одоевцева уезжали в Европу представляя себе этот вояж – чудесной авантюрой, а ретроспективно (по версии Одоевцевой) – чуть ли не свадебным путешествием (медовый год в России – с сентября 1921-го по сентябрь 1920-го – раем им не показался».
Георгий Иванов получил нелепую командировку в Германию – для «составления репертуара государственных театров», Ирина Одоевцева отправилась к отцу в Латвию, где гостила недолго, увлекшись «Принцем Сирени» – знакомым еще по Петрограду меценатом и поэтом северянинского толка Борисом Башкировым-Вериным (именно он положил начало публикациям стихов Георгия Иванова в эмигрантской периодике, в гельсингфорской газете «Новая русская жизнь».
Мельком повидавшись с Одоевцевой в Берлине, Георгий Иванов отправился во Францию. В Париже он посетил Бальмонта. Однако цель приезда Георгия Иванова в Париж была несколько другая – первая семья. По словам Арьева, «трудно предполагать, не захотел или не смог поэт в этот свой приезд во Францию остаться в Париже. Во всяком случае, на втором, берлинском издании „Вереска“ 1923 года поставлено: „Посвящается Габриэль“. Учитывая снятое в тот период со второго издания „Садов“ посвящение Ирине Одоевцевой, становится понятным, что оба поэта уехали из Петрограда врозь не только из осторожности, опасаясь привлечь к своему отъезду лишнее внимание».
На этом сведения, правда, обрываются. Габриэль вышла замуж, но, что стало с дочерью позже, когда Георгий Иванов обосновался в Париже, неизвестно. Ни он сам, ни Ирина Одоевцева о ее судьбе нигде никогда не упоминали. В анкете 1952 года в графе «дети» поэт поставил прочерк.
В Берлине Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, по воле судьбы, вновь обрели друг друга, а в 1923 году уехали во Францию.
Помимо странствий, лишений и трудностей во Франции с супружеской четой случались весьма трагикомические истории. Правдивы они или нет, неизвестно, но в воспоминаниях их современников – немало анекдотических случаев.
К Иванову и Одоевцевой однажды приехал Адамович с радостной новостью, что его богатая тетка предложила племяннику деньги на квартиру, с тем чтобы друзья опять могли поселиться вместе. Нашли четыре большие комнаты в новом элегантном доме с внутренним двориком и голубями. Все предвкушали новое счастье. Наконец, Адамович появился с деньгами. Почему-то он страшно нервничал. Иванов и Одоевцева не могли понять, в чем дело. Объяснение пришло слишком поздно: Адамович играет и уже проиграл часть денег. Он умолял Одоевцеву поехать с ним в Монте-Карло и сесть вместо него за карточный стол: «Вы выиграете, вы же выиграли однажды и спасли жизнь человеку!» Действительно, некто в Петербурге когда-то проиграл казенные деньги и собрался стреляться. Ирина Одоевцева пошла, действуя совершенно интуитивно, отыграла проигрыш и вернула деньги неудачному игроку. Но на этот раз она решительно отказалась. Впрочем, Адамовичу в конце концов удалось уговорить ее. Втроем они сели в поезд и отправились в Монте-Карло. По дороге Адамович сорил деньгами, уверенный в счастливой руке Одоевцевой. Действительно, она в первый же день отыграла часть суммы. На следующий день повторилось то же самое. Сумма выигрыша росла. Но когда она готова была отыграть все, Адамович неожиданно ее отстранил: сам. И все спустил.
Тем не менее они сняли квартиру в фешенебельном районе Парижа, возле Булонского леса, завели роскошную обстановку и даже лакея:
– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.
Мы жили тогда на планете другой,
И слишком устали и слишком стары
И для этого вальса и этой гитары.
А затем наступили годы бедствий. Во Францию пришла война. Оставаться в Париже было опасно, они перебрались в Биарриц, жили у моря. В книге «Курсив мой» Нина Берберова писала: «Георгий Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделал из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?), он далеко оставил за собой всех действительно живших „проклятых поэтов“».
Последние годы жизни Георгий Иванов и Ирина Одоевцева провели в совершенной бедности, в старческом доме, так называемом «богомерзком Йере». Когда они начали хлопотать об устройстве в дом престарелых, ему шел шестидесятый год, а ей – пятьдесят девятый. Не совсем подходящий возраст для такого заведения… Именно там Георгий Иванов написал последние стихи, где все обращено к той, которая, несмотря ни на что, поддерживала его всю жизнь:
И опять, в романтическом Летнем Саду,
В голубой белизне петербургского мая,
По пустынным аллеям неслышно пройду,
Драгоценные плечи твои обнимая.
Окно их комнаты выходило во двор, в котором росла пальма. В жаркую погоду Ирина Владимировна уходила туда спать. Георгий Владимирович жару переносил плохо, а с годами и совсем не переносил. Все одно – во дворе или в раскаленной комнате: «Ночь, как Сахара, как ад, горяча». На еду полагалось восемьсот франков, больше двух долларов, что при тогдашних французских деньгах было неплохо. Особенно после парижского недоедания и легшей чугунным грузом озабоченности, где достать на обед, на лекарства, чем заплатить за гостиничный номер. «Если не заниматься высокими делами, то все-таки здесь изумительно хорошо, после нашей адской жизни последних лет», – писал он Роману Гулю, но так было только вначале. Болезнь, непонятно какая, подтачивала его силы. «Наш мир создан каким-то Достоевским, только не столь гениальным, как Фёдор Михайлович», – сказал он как-то Одоевцевой.
Летом 1955-го Адамович приехал к ним, свернув в Йер на пути в Ниццу. Прошел год, как «Жоржики» помирились. Адамович вел совершенно другой образ жизни. Вступив в сентябре 1939 года добровольцем во французскую армию, будучи интернированным, он проникся симпатиями к СССР, в конце 1940-х публиковался в просоветских западных газетах, а его книга «Другая родина», написанная по-французски и вышедшая в 1947 году, воспринималась некоторыми русскими парижанами как акт капитуляции перед сталинизмом. Разрыв длился пятнадцать лет. Но худой мир лучше доброй ссоры, а Георгий Иванов называл их нынешние отношения именно так. Впрочем, примирение получилось скорее внешним. «Не скучайте, Жорж и мадам, – сказал Адамович на прощание, входя в автобус. – Скучно везде, не только в Йере. А место это райское, и напрасно вы рветесь в неизвестность».
Иванов получал скромные гонорары за стихи. На них можно было разве что съездить на автобусе в соседний Тулов. При этом каждый чек, приходивший на имя Георгия Владимировича или Одоевцевой, нужно было держать в секрете. Не ровен час узнает администрация богадельни… Действительно ли Иванову предлагали принять французское гражданство – вряд ли будет выяснено. До конца жизни он оставался с нансеновским паспортом[10]10
Паспорт Нансена – международный документ, выдававшийся Лигой Наций беженцам без гражданства. Был разработан в 1922 году Фритьофом Нансеном, знаменитым полярником, в то время комиссаром Лиги Наций по делам беженцев. Русские эмигранты были первыми, кому стали выдавать такие паспорта.
[Закрыть], какие еще до войны выдавали эмигрантам. На вопрос в анкетах, «гражданином какой страны вы являетесь», всегда отвечал: «русский беженец». А на отказ же от предлагаемого французского гражданства чиновник-француз якобы сказал Георгию Иванову: «Я вас понимаю и уважаю».
Перед смертью единственное, о чем Георгий Иванов просил, было документально зафиксировано в обращении к русской эмиграции: «Обращаюсь перед смертью ко всем, кто ценил меня как поэта, и прошу об одном. Позаботиться о моей жене, Ирине Одоевцевой. Тревога о ее будущем сводит меня с ума. Она была светом и счастьем всей моей жизни, и я ей бесконечно обязан. Если у меня действительно есть читатели, по-настоящему любящие меня, умоляю их исполнить мою посмертную просьбу и завещаю им судьбу Ирины Одоевцевой. Верю, что мое завещание будет исполнено».
Ирина Одоевцева проживет без мужа еще 32 года. Одна из немногих русских эмигрантов, уже в очень преклонном возрасте, но такая же очаровательная и уверенная в своей красоте, она все-таки вернется в Ленинград.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.