Текст книги "Нагие и мёртвые"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 48 страниц)
«Действительно ли я хочу заниматься этим делом?»
На лекциях он делает все, чтобы не задремать, но побороть дремоту не в состоянии. Голос ассистента в очках в стальной оправе на костлявом лице доносится до его сознания, как из тумана. Глаза закрываются.
– Джентльмены, я хочу, чтобы вы обратили внимание на такой феномен, как бурые водоросли, особенно ламинария. – Он пишет на доске: «Нероцистис лютена, макроцистис пирофера, пелагофикус порра». – Это совсем необычные формы морской жизни, заметьте это; у них нет ни корней, ни листьев, к ним не доходит солнечный свет. Под водой гигантские ламинарии образуют настоящие джунгли, где они растут без движения, получая питание из окружающей океанской среды.
– Буржуазия в растительном царстве, – бормочет сидящий рядом студент, и Хирн просыпается, пораженный совпадением их взглядов, как будто сосед высказал его, Хирна, мысли.
– Только во время штормов, – говорит ассистент, – их выбрасывает на берег; обычно они живут в густых морских джунглях, живут неподвижно, поглощенные исключительно своим собственным питанием. Эти виды растений были вынуждены остаться под водой, тогда как другие вышли на сушу. Их коричневая окраска, необходимая в мрачных подводных джунглях, оказалась бы фатальной в условиях интенсивного облучения солнцем на суше. – Ассистент поднимает засушенную коричневую ветвь со стеблем, похожим на веревку. – Передайте ее по рядам, господа.
Какой-то студент поднимает руку.
– Сэр, чем полезен этот вид растений?
– О, их используют для самых разных целей. Прежде всего из них делают удобрение. Из них получают поташ.
Однако подобные эпизоды – редкое исключение. Хирн кажется себе пустым сосудом, который должен быть наполнен; он жаждет знаний.
Хирн медленно привыкает к окружающей обстановке, с кем-то знакомится, начинает где-то бывать. Весной на первом году обучения он из любопытства попадает на собрание гарвардского драматического клуба. Президент клуба честолюбив, планы обсуждаются во всех деталях.
– – Подумайте немного и сами убедитесь, насколько это абсурдно. Нелепо заниматься выколачиванием на барабанах этих глупых музыкальных какофоний; мы должны расширить сферу своих интересов.
– Я знаю одну девушку в Рэдклифе, изучавшую систему Станиславского, – говорит кто-то протяжно. – Если у нас будет приличная программа, мы сможем пригласить ее, и она передаст нам свои знания этой системы.
– Ах, это чудесно, давайте сыграем Чехова!
Встает стройный молодой человек в очках в роговой оправе и требует выслушать его.
– Если мы хотим превратиться из гусеницы в бабочку, я требую, я именно требую, чтобы мы сыграли пьесу «Восхождение Ф-6». Все о ней говорят, но ее еще никто не поставил. Смешно не подумать об этом, ведь эта вещь принесет нам огромную славу.
– Я не могу согласиться с вами относительно Одена и Ишервуда, Тэд, – замечает кто-то.
Выступает плотный темноволосый студент с внушительным низким голосом.
– Я думаю, мы должны поставить Одена, это единственный драматург в Америке, который пишет серьезные вещи. По крайней мере, он знает разочарования и надежды простых людей.
– Ого-го-го-го! – вопит кто-то.
– Только О'Нил и Элиот!
– Элиот и О'Нил это совсем разные люди. (Смех.)
Спорят целый час, а Хирн вслушивается в называемые имена.
Ему знакомы лишь немногие. Ибсен, Шоу и Голсуорси, но он никогда не слыхал о Стриндберге, Гауптмане, Марло, Лопе де Вега, Вебстере, Пиранделло. Поток имен продолжается, и он с отчаянием говорит себе, что должен больше читать.
В конце весны первого года учебы Хирн начинает увлекаться художественной литературой. Вновь открывает для себя Хаусмана, которым увлекался в начальной школе, добавляет к нему таких поэтов, как Рильке, Блейк и Стив Спендер. Ко времени отъезда домой на летние каникулы он переключается на английскую литературу в качестве профилирующего предмета и часто сбегает с пляжа от Сэлли Тендекер и сторонится других девушек, просиживает ночи за сочинением коротких рассказов.
Они, конечно, довольно примитивны, но на какое-то время становятся причиной испытываемого им подъема и вдохновения, шагом к успеху. Возвратившись в Гарвард, Хирн посылает один рассказ на осенний конкурс в литературный журнал. Рассказ публикуют, Хирн купается в славе – ведь он посвящен в писатели, но все-таки освобождается от этого гипноза, не дав себе окончательно впасть в него.
Результаты сказываются сначала медленно, затем стремительно.
Он читает все подряд, проводит массу времени в университетском музее изобразительных искусств, вечером по пятницам ходит на симфонические концерты, впитывает в себя приятный, полный особого значения запах старой мебели, старых печатных изданий и солодовый аромат пустых банок из-под пива в захламленных комнатах редакции журнала. Весной слоняется по зеленеющим улицам Кембриджа, бродит вдоль берегов Чарльза или болтает с кем-нибудь по вечерам у крыльца своего дома. Все это овеяно широким дыханием свободы.
Несколько раз с одним-двумя друзьями он участвует в пьянках на площади Сколлей. Это делается не без смущения, они переодеваются в поношенные костюмы, обходят все бары и подвальчики один за другим.
Отыскиваются бары с посыпанным опилками полом на Третьей авеню.
Если пол оказывается заблеванным, они в восторге. Они воображают себя членами фешенебельных клубов, танцующими с кинозвездами. Потом насироение меняется. Они напиваются, погружаются в приятную грусть поздних весенних вечеров, свои надежды и страсти начинают рассматривать через призму ужасающего бега времени.
– Боже, взгляните на этих людей, – говорит Хирн, – вот уж откровенно животное существование.
– А чего ты хочешь? – замечает его друг. – Ведь они побочный продукт общества стяжателей. Отбросы – вот кто они. Гнойники шпенглеровского города мира.
– Янсен, не выпендривайся. Что ты знаешь об обществе стяжателей? Вот я мог бы тебе кое-что порассказать. А ты просто выпендриваешься, вот и все.
– Сам ты выпендриваешься. Все мы выпендриваемся. Паразиты. Парниковые растения. Все дело в том, что нам надо вырваться отсюда и присоединиться к общественному движению.
– Что, – спрашивает Хирн, – ты хочешь втянуть меня в политику?
– Я не политик, это муть, все на свете муть. – Он протестующе отмахивается рукой.
Хирн, опершись подбородком в ладони:
– Знаешь, когда больше ничего не останется, я, может быть, стану педиком, но только не пассивным, конечно, понимаешь. Буду столпом общества и жить среди зеленых лужаек. Двуполым. Никогда не скучно, и с мужчиной, и с женщиной, все тебя будет возбуждать. Правда, замечательно?
Янсен наклоняет голову.
– Иди в военные моряки.
– Нет, спасибо. Эта случка с пулеметами не для меня. Знаешь, вся беда американцев в том, что они не знают, как жить. У нас нет никакою воображения, за каждым интеллектуалом скрывается Бэббит. Постой, вон та хороша, она мпе нравится. Останови ее, Янсен.
– Мы просто неврастеники все.
– Конечно.
Некоторое время все выглядит превосходно. Они ужасно мудры, все знают и всем пресыщены, а окружающий их мир разлагается, И только им одним это известно. В их разговоре поминутно мелькают такие выражения, как «мировая скорбь», «черная меланхолия», «мировоззрение».
Но не всегда все идет так гладко.
– Я выпендриваюсь, – говорит Хирн, и временами это звучит у него не кокетством, не легким угрызением совести, а служит выражением отвращения к себе, доставляющим чуть ли не удовольствие. Временами ему кажется, что все можно изменить.
Он много размышляет об этом во время летних каникул, ввязывается в схватку с отцом.
– Вот что я скажу тебе, Роберт. Я не знаю, где ты набрался всех этих дурацких идей о профсоюзах. Неужели ты сомневаешься, что это просто банда гангстеров? Неужели ты думаешь, что моим рабочим было бы лучше, если б они не зависели от меня? Клянусь Христом, я вытягиваю их из нищеты. Всякие там... рождественские премии... Почему ты не держишься в стороне, ведь ты ни черта не понимаешь, о чем говоришь.
– Я сожалею об этом, но ты никогда не сможешь понять, что такое патернализм.
– Может быть, я не разбираюсь в этих громких словах, но зачем же кусать кормящую тебя руку?
– Больше тебе не надо будет этого опасаться.
– Ну что ж, ладно...
После множества таких разговоров и ссор Хирн раньше срока возвращается в университет, нанимается посудомойщиком в ресторан и не бросает эту работу даже после начала занятий. Предпринимаются попытки примирения. Айна в первый раз за три года приезжает в Бостон и добивается непрочного мира. Он изредка пишет домой, но денег брать не хочет; предпоследний год учебы заполнен скучной работой по распространению подписки на университетские издания, глажением и стиркой белья студентам младшего курса, случайной работой по уикэндам и выполнением обязанностей официанта в столовой пансионата вместо прежней работы судомойщика.
Ни одно из этих занятий ему не нравится, но он находит в них чтото для себя, какую-то новизну ощущений и веру в собственные силы. Мысль о получении денег от родителей никогда больше не возникает.
Он чувствует, как повзрослел за этот год, стал крепче, удивляется этому и не находит объяснения. «Может быть, во мне проявляется отцовское упрямство?» Происхождение наиболее ярких черт характера, преобладающих привычек обычно необъяснимо. Он прожил восемнадцать лет в вакууме, пресыщенный возможностями удовлетворения любых желаний, какие могут прийти в голову юноше.
Затем он попал в новый, сокрушающий все авторитеты мир – провел два года в колледже, духовно насыщаясь, сбрасывая скорлупу и расправляя щупальца. Внутри него совершался процесс, которого он полностью не осознавал. В итоге – случайная стычка с отцом, вылившаяся затем в бунт, который не соответствовал по своей силе причине, его вызвавшей.
Старые друзья по-прежнему с ним, все еще привлекатедьные, но их обаяние потускнело. В ходе постоянной, день за днем, тяжелой работы официантом, библиотекарем и репетитором студентовновичков у него появилось какое-то нетерпение. Все слова и только слова, а ведь существуют и другие реальности – например, необходимость поддерживать диктуемый нуждой распорядок жизни. Временами он заглядывает в редакцию журнала, мучается на немногих посещаемых им лекциях.
– ...Число семь имеет глубокое значение для Томаса Манна.
Ганс Касторп провел семь лет на вершине горы, и, если помните, на первые семь дней писатель обращает наибольшее внимание. Имена большинства героев его книг состоят из семи букв: Касторп, Клавдия; даже Сеттембрини подходит под правило, поскольку латинский корень его имени означает семерку.
Небрежные заметки, благочестивое одобрение.
– Сэр, – спрашивает Хирн, – что все это значит? Скажу откровенно, я считаю роман напыщенным и скучным. Мне кажется, все это обыгрывание числа «семь» представляет собой яркий пример немецкой дидактики, распространение прихоти на все виды критической трескотни; виртуозно, возможно, но все это не трогает меня.
Его речь вызывает некоторый переполох, даже дискуссию среди присутствующих. Прежде чем продолжить занятия, лектор обобщил ее, но для Хирна все ото – типичное проявление нетерпения. В предыдущем году он не сказал бы этого.
У него даже наступает политический медовый месяц. Он читает Маркса и Ленина, вступает в общество Джона Рида и подолгу спорит с его членами.
– Я не понимаю, как вы можете говорить все это о синдикалистах. Они сделали много хорошего в Испании, и если нельзя добиться большего сотрудничества между всеми составными частями...
– Хирн, вы недооцениваете связанных с этим разногласий.
Между синдикалистами и нами исторически сложился глубокий политический антагонизм, и никогда еще не было в истории более неподходящего момента для отвлечения масс несбыточными лозунгами и несогласованной утопией. Если вы потрудились бы изучить историю революции, то поняли бы, что в критические моменты марксисты слишком чувствительны, устраивают политические дебоши и склонны к установлению крепостнических порядков с террористами во главе. Почему вы не познакомитесь с карьерой батьки Махно в тысяча девятьсот девятнадцатом году? А вы знаете, что даже у Кропоткина анархические эксцессы вызвали такое отвращение, что он не занял никакой позиции во время революции?
– Должны ли мы, в таком случае, проиграть войну в Испании?
– А что, если ее выиграют борющиеся на нашей стороне ненадежные элементы, которые не связаны с Россией? Как вы полагаете, долго ли они выдержат при существующем сейчас в Европе фашистском нажиме?
– Пожалуй, мне не под силу такой далекий взгляд в будущее. – Он критически осматривает комнату обЧцежития, семерых членов общества, растянувшихся кто на диване, кто на полу, кто на двух потертых стульях. – Мне кажется, что следует делать то, что более выгодно в данный момент, а все остальное обдумывать потом, позднее.
– Это буржуазная мораль, Хирн, достаточно безвредная для средних классов, если отбросить их инертность. Проповедники же морали в капиталистическом государстве пользуются теми же моральными принципами, но для достижения противоположных целей.
После собрания президент общества разговаривает с ним за кружкой пива в баре Макбрайда. Ею серьезное лицо, чем-то напоминающее сову, очень печально.
– Хирн, признаться, я приветствовал ваше вступление в общество. Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков. Вы выходец из класса, которому я все еще до некоторой степени завидую, поскольку не мог получить полного образования; тем не менее я намерен попросить вас выйти из общества, так как ваш уровень развития не позволяет вам научиться у нас чему-нибудь.
– Я буржуазный интеллигент, так, что ли, Эл?
– Что правда, то правда, Роберт. Вы не принимаете ложь этой системы, но ото неосознанное сопротивление. Вы хотите быть безупречным. Вы буржуазный идеалист и по этой причине ненадежны.
– А не выглядит ли такое недоверие к буржуазным интеллигентам несколько старомодным?
– Нет, Роберт. Оно основано на учении Маркса, и опыт последнего столетия доказывает его мудрость. Если человек вступает в партию по духовным или интеллектуальным побуждениям, он наверняка выйдет из нее, как только тот психологический климат, который побудил его вступить, изменится. Из человека же, пришедшего в партию потому, что экономическое неравенство унижает его каждый день в его жизни, выходит хороший коммунист. Вы не зависите от экономических соображений, не знаете, что такое страх, у вас совсем другое сознание.
– Я думаю уйти, Эл. Но мы останемся друзьями независимо от этого.
– Конечно.
Они довольно неловко пожимают друг другу руки и расстаются.
«Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков». «Вот это завернул», – думает Хирн. Ему смешно, но в то же время он чувствует легкое презрение. Проходя мимо универмага, он мельком смотрит на свое отражение в стекле витрины, обратив внимание на свои черные волосы и крючковатый тупой нос.
«Я больше похож на еврея, чем на отпрыска человека со Среднего Запада. Если бы у меня были светлые волосы, Эл действительно проверил бы себя».
Да, но там было и другое. «Вы хотите быть безупречным». Возможно, это, а может быть, и что-то другое, менее определенное.
На последнем курсе он отходит от прежних друзей, увлекается игрой в футбол в университетской команде и, к своему удивлению, испытывает от этого огромное удовлетворение. Одну игру он никогда не забудет. Овладевший мячом игрок команды противника прорывает линию их обороны, но его тут же задерживают; он стоит, беспомощно озираясь, и в этот момент Хирн атакует и вырывает у него мяч. Он налетает на противника с такой силой, что того уносят с поля с вывихнутым коленом, Хирн бормочет вслед:
– Как чувствуешь себя, Роннп?
– Ничего, ничего. Хорошо атаковал, Хирн.
– Извини меня, – говорит Хирн, но сам думает при этом, что извиняться ему не за что. Был момент внезапно охватившего его злобного удовлетворения, когда он увидел, что игрок противника беспомощно стоит, открытый для удара. Он не испытал такого циничного удовольствия даже после того, как попал в сборную футбольную команду университета.
В других отношениях он ведет себя так же. Он достигает недоброй славы, соблазнив дебютантку с Де-Вулф-стрит. Он даже сближается с некоторыми знакомыми по первому курсу, которых узнал через своего товарища по комнате, ставшего наконец членом Спикерс-клуба. Теперь, на четвертом году, он получает запоздалое приглашение на танцы в Бреттл Холл.
Пришедшие без дам кавалеры выстраиваются вдоль стен, болтают друг с другом, танцуют либо с девушкой, которую они знают, либо с девушкой приятеля. Не зная, куда деть себя от скуки, Хирн выкуривает одну или две сигареты и приглашает маленькую блондинку, танцевавшую с высоким светловолосым юношей – членом клуба.
Попытка завязать разговор:
– Вас зовут Бетти Карретон, да? А в какой школе вы учитесь?
– О, у мисс Люси.
– Ах вот как. – Затем он выпаливает грубость, от которой не смог удержаться: – И мисс Люси объясняет вам, девушкам, как сохранить девственность до замужества?
– Что вы сказали?
Все чаще и чаще прорывается у него такого рода юмор. Все эти люди, духовно опустошенные, с гнильцой, эти элы и янсены, университетские литературные критики и журналисты из эстетствующих салонов и современных гостиных на тихих окраинных улицах Кембриджа, все они втайне жаждали покрасоваться с высокомерным и скучающим видом на танцах в Бреттл Холле. Надо выбирать: либо это, либо ехать в Испанию.
Однажды вечером он задумывается над этим. В общем, он действительно равнодушен ко всему, что происходит в Бреттл Холле; это может быть интересно лишь первокурснику. Для него все это пройденный этап. Школа танцев или езда ночью в открытой машине по шоссе за Чолайв-ойл давно удовлетворили его стремление к подобным связям. Это приманка для других – завсегдатаев салонов, которые терзаются от зависти и из-за незримых социальных барьеров тянутся ко всему, что приносит избыток богатства.
А что касается Испании, то в глубине души он сознает, что никогда не думал об этом серьезно. Эта война уже при последнем издыхании, и он не ощущает в себе никаких стремлений, которые хотелось бы утолить, отправившись туда из-за понимания событий или сочувствия к ним.
Подошло время защиты диплома и выпуска. Он дружелюбен с родителями, но холоден; они по-прежнему раздражают его.
– Что ты собираешься делать, Боб? Не нужна ли тебе какая-нибудь помощь? – спрашивает Билл Хирн.
– Нет. Я собираюсь направиться в Нью-Йорк. Отец Эллисона обещал мне там работу.
– А здесь у тебя совсем недурно, Боб, – говорит Билл Хирн.
– Да, забавные четыре года. – А сам все время испытывает внутреннее напряжение. «Уйдите отсюда, оставьте меня одного! Все вы!» Но только он уже научился не произносить таких вещей вслух.
Для диплома, который он защитил с отличием, он выбрал тему:
«Исследование стремления к всеобъемлющему в сочинениях Германа Мелвилла».
Он беззаботно проводит следующие два года, посмеиваясь над собой и сознательно играя роль молодого человека, развлекающегося в Нью-Йорке. Вначале он корректор, а затем младший редактор у Эллисона и К°. Нью-йоркский филиал Гарварда, как он называет свою контору. У него комната с кухонькой в районе Шестидесятых улиц восточной части города. «О, я просто мошенник от литературы», – говорит он о себе.
– Я просто не могу передать вам, сколько мне пришлось мучиться над этой вещью, – говорит ему писательница исторических романов. – Я так билась над побудительными мотивами Джулии, она все ускользала от меня, но мне, кажется, все же удалось написать ее такой, как мне хотелось. А вот Рэндолл Клэндеборн все еще не дается мне.
– Да, мисс Хеллидел. Еще два бокала того же, официант, – Хирн прикуривает сигарету, медленно вращаясь в кресле в отделанном кожей кабинете ресторана. – Так что вы говорили, мисс Хеллидел?
– Как вы думаете, образ Рэндолла удачен?
– Рэндолл Клэндеборн, гм... (Кто же это такой?) Ах да, в целом, по-моему, это удачная фигура, впрочем, может быть, стоит дать его несколько определеннее. Мы обсудим это, когда возвратимся в контору. (После выпивки у него будет болеть голова.) Откровенно говоря, мисс Хеллидел, ваши герои меня нисколько не беспокоят.
Я знаю, что они вам удадутся.
– Вы так думаете, мистер Хирн? Ваше мнение так много значит для меня.
– В общем это очень удачная работа.
– А как вам нравится Джорж Эндрю Йоханессон?
– По правде говоря, мисс Хеллидел, лучше обсуждать такие вещи, имея перед собой рукопись. Я хорошо помню героев, но что касается имен, у меня ужасно плохая память. Это один из моих недостатков, уж извините меня.
В этих случаях все сводится к тому, чтобы медленно, одно за другим, мысленно выдернуть все перья из ее шляпы.
А вот серьезный молодой романист. Не настолько уж он хорош, решает Хирн.
– Ну что ж, мистер Годфри, я считаю, что вы написали чертовски хорошую вещь. Просто позор, что издательства отнеслись к ней так безразлично... Просто сейчас неблагоприятное время... В тридцать шестом ее, возможно, причислили бы к классике. Если бы она вышла в двадцатые годы... Джорджу, например, она чертовски понравилась.
– Да, да, я понимаю, но мне кажется, вы все же могли бы рискнуть. В конце концов, это же чепуха, то, о чем вы говорите... Я понимаю, хлеб с маслом... и вообще... но ведь смысл существования издателей в публикации серьезных книг.
– Да, да, просто стыдно за издателей. (Хирн со скучнейшим видом отпивает из стакана.) Знаете, если вы напишете еще одну книгу, обязательно приносите ее нам.
Летние уикэнды.
– Вы должны непременно поговорить с Карнсом, у него тончайшее чувство юмора. Я не хочу сказать, что он какой-то сверхособенный, но по-своему он необычен, это совершенно очевидно, а как садовник он просто находка. Даже местные жители считают его выдающейся личностью, особенно из-за его ланкаширского акцента.
«Эсли бы вмэсто дождя с нэба лился суп, я стоял бы с вилкой в рукэ», – имитирует его хозяйка дома, отпивая потихоньку из стакана.
С балкона напротив хорошо слышны сплетни:
– Просто слов не хватает сказать, какая она шлюха. Невыносимая женщина. Когда она поехала в турне, то актера для главной роли подобрала, руководствуясь только чисто мужскими его способностями, а когда он начал путаться с бедной маленькой Джади, будь я проклята, если Берома не устроила вечеринку, на которую пригласила всех, кроме маленькой Джади и самого виновника.
В конторе в разгар дня.
– Сегодня он будет, Хирн, обязательно будет здесь, мы все приглашены. Эллисон предложил всем нам присутствовать.
– О боже!
– Подойдите к нему после пятой или шестой рюмки. Он расскажет вам изумительнейшие вещи. И поговорите с его женой, я имею в виду новую. Она фантастична.
В баре с однокашниками по Гарварду.
– Хирн, ты не представляешь, что значит работать в «Космосе». Владелец – гнусная личность, ярый фашист. Писатели у него талантливые, вкалывают не покладая рук, боятся потерять работу, получают две сотни и совсем не понимают, что могли бы работать так и без него. Мне просто душу выворачивает, когда я вижу, как они вымучивают этот самый сорт чтива, на котором он ловчит. А почему ты торчишь в этой своей лавочке?
– Так, ради смеха.
– Надеюсь, ты не пытаешься стать писателем, принявшись за дело не с того конца?
– Нет, я не писатель, у меня для этого недостаточно зуда.
– Господи, да их миллион, с зудом. Но я не знаю ни одного более или менее стоящего.
– А кто знает?
Напиться, переспать с девочкой и как-нибудь встать утром.
– Само собой.
Теперь о женщинах.
– Я не могу объяснить тебе, почему так происходит, – говорит Хирн как-то вечером своему приятелю. – Каждый раз, завязывая связь с женщиной, я уже вижу, как она кончится. В каждом начале мне виден конец. Я просто имитирую каждый раз.
– А не поговорить ли тебе с моим психиатром...
– К черту все это! Если я боюсь, что мне могут отрезать конец или чего-нибудь еще в этом роде, то я вовсе не хочу, чтобы мне рассказывали об этом. Это не излечение, а унижение – deus ex machina. Вот узнаю, что именно у меня не в порядке, и бах – я счастлив, возвращаюсь в Чикаго, пложу детей и терроризирую десять тысяч рабочих на какой-нибудь фабрике, которую соблаговолит дать мне мой отец. Послушай, если тебя излечат, все, что ты прошел, все, чему научился, становится бессмысленным.
– Но если ты не пойдешь к врачу, болезнь может усилиться.
– Да, но я не чувствую себя больным. Просто во мне пустота.
Мне паплевать на все. Но я чего-то жду.
Вероятно, так оно и есть. Хирн не может дать отчет о своем состоянии даже самому себе, да это его и не беспокоит. На протяжении месяцев он почти ни о чем не думает серьезно. Мозг способен лишь на поверхностные реакции, на развлечения и скуку.
С началом войны в Европе он решает поступить в канадские военно-воздушные силы, но оказывается, что у него не в порядке зрение: он плохо видит ночью. Он подумывает уехать из Нью-Йорка, ему кажется, что он не может больше оставаться в нем. Иногда вечерами он в одиночестве слоняется по Бруклину или Бронксу, садится в автобус или вагон надземной железной дороги и едет до конечной остановки, разглядывая тихие улицы. Еще чаще по вечерам он бродит по трущобам, смакуя особенное чувство меланхолии, вызванной, например, видом старухи, сидящей на цементном крыльце, в тусклых глазах которой отражаются шестьдесят, семьдесят лет, прожитых в домах, таких, как этот, и на улицах, подобных этой. От твердого асфальта отражается печальное глухое эхо ребячьих голосов.
Он снова включается в профсоюзное движение и с помощью приятеля получает работу профсоюзного организатора в одном и.ч городов северной части штата. Месяц учебы в профшколе и затем в течение зимы работа на фабрике, вербовка рабочих в профсоюз.
И снова разочарование. После того как ему удалось привлечь в профсоюз большинство рабочих, иосле того как организация получила общее признание, руководство решает не объявлять забастовки.
– Хирн, ты не понимаешь, ты не имеешь права осуждать это решение, ты просто дилетант в рабочем движении, и то, что тебе кажется простым, в действительности далеко не так просто.
– В таком случае какой смысл организовывать профсоюз, если мы не собираемся бастовать? Разве что для получения членских взносов.
– Послушай, я знаю тех, против кого мы боремся. Если мы начнем забастовку, они аннулируют признание нашей организации, вышвырнут большинство из нас и нагонят кучу штрейкбрехеров. Не забывай, что это фабричный город.
– А мы припугнем их национальным советом по вопросам труда.
– Ну конечно. И решение в нашу пользу выйдет через восемь месяцев. А что будут делать рабочие все это время?
– Тогда зачем было затевать этот профсоюз и морочить людям голову? В интересах высшей политики?
– Ты недостаточно знаешь обо всем этом, для того чтобы правильно судить. На следующий год здесь окопался бы конгресс производственных профсоюзов, Старкли и компания, красные до мозга костей. Мы должны были поставить им преграду; тебе кажется все очень просто: сделай то-то и добьешься тою-то, но я скажу тебе, так дело не пойдет, вокруг этих ребят надо создать забор.
Редакторская работа отпадает, профсоюзная тоже. Он понимает, что если предпримет еще что-нибудь, то из этого тоже ничего не получится. Он дилетант, болтающийся у выгребных ям. Все загажено, все фальшиво, все воняет – только притронься. Есть ли еще чтонибудь другое, неизведанное, к чему стоит стремиться?
Под влиянием минутного настроения он возвращается в Чикаго, чтобы побыть несколько недель с родителями.
– Итак, Боб, довольно дурака валять, теперь ты поработал и знаешь, легко ли все дается. Сейчас в связи с военными заказами из Европы и укреплением нашей армии ты мог бы поработать со мной, занятие тебе найдется. Мое дело так быстро увеличивается, что я даже не знаю всех этих проклятых предприятий, в которых имею долю, а она становится все больше и больше. Я говорю тебе – все изменилось с тех пор, как я был мальцом; теперь все связано одно с другим. Знаешь ли, мне кажется, что все выходит из-под контроля. У меня появляется странное чувство, когда я думаю, каким огромным стало наше дело, но оно поставлено как следует, ручаюсь. Ты мой сын, ты такой же, как я; единственная причина, по которой ты слонялся вокруг да около, заключается в том, что не находилось достаточно большого дела, за которое ты мог бы энергично приняться.
– Может быть. – Хирн задумался, чувствуя, как в глубине души у него шевельнулось стремление к чему-то. – Я подумаю об Кругом все отвратительно. А раз так, то, может быть, отвратительное по большому счету это интереснее?
На вечеринке он встречает Сэлли Тендекер (теперь Рендолф), разговаривает с ней в уголке.
– О, конечно, Боб, теперь я окунулась в семейную жизнь. Двое детей, а Дон (однокашник по начальной школе) так располнел, что ты не узнаешь его. Я увидела тебя, и на меня нахлынули воспоминания...
Через некоторое время они вступили в связь, к которой, по существу, ни он, ни она не стремились, и он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.
(Несколько недель затянулись надолго.)
Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.
Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.
Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.
– Послушай, старина, – говорит ему Дон Рендолф, – ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство... а я таскаюсь с другими. Собака я... С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли... ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я... я собака, никакой морали, я... я... (начинает плакать), чудесные дети... Сэлли обращается с ними как стерва. – Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.
– Перестань пить.
– Дон, дорогой, уйди.
– Рендолфы снова скандалят, – хихикает кто-то.
Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.
– Ты помнишь меня, Боб, – говорит Сэлли, – какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе... А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а дочего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.