Текст книги "Нагие и мёртвые"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 48 страниц)
Кондитерская лавка – небольшая и грязная, как и все лавки на этой мощенной булыжником улице. Когда идет дождь, булыжник отмывается дочиста и блестит.
Лавка расположена в конце улицы. Это небольшое заведение.
Оконные рамы покрыты жирной пылью. Из-под краски проступает ржавчина. Одна из рам откидывается и превращается в прилавок, с которого люди покупают товары, не заходя в лавку. Рамы в трещинах, проникающая через них пыль садится на сладости. Внутри – небольшой мраморный прилавок, проход шириной два фута для покупателей. На полу старый покоробившийся линолеум. Летом он становится липким, смола пристает к обуви. На прилавке два больших стеклянных кувшина с металлическими крышками и длинным ковшом с согнутой ручкой для разливания вишневого и апельсинового сиропа. (Кока-кола еще не в моде.) Между ними на деревянной доске светло-коричневый влажный кубик халвы. Мухи ленивы, ничего не боятся, и прогнать их бывает нелегко.
Совершенно невозможно содержать лавку в чистоте. Госпожа Гольдстейн, мать Джо, – работящая женщина. Каждое утро и вечер она подметает в лавке, моет прилавок, смахивает пыль со сладостей, драит пол, но грязь въелась в каждую щель лавки, дома, который стоит напротив, и улицы за ним, грязь заполнила все поры и клетки всего живого и неживого. Чистоты в лавке быть не может, с каждой неделей она становится все грязнее, кажется, что она впитывает в себя всю уличную грязь.
Старик Моше Сефардник сидит в дальнем углу лавки на раскладном стуле. Для него никогда не находится дела, да и стар он для какой-нибудь работы. Моше никогда не мог понять Америки.
Она слишком велика, слишком быстро мчится в этой стране жизнь, а люди все время находятся во власти какого-то безумного потока.
Одни соседи богатеют, перебираются из Ист-Сайда в Бруклин, Бронкс и в верхнюю часть Вест-Сайда. Другие теряют свои небольшие лавки, переезжают в еще более отдаленные кварталы, туда, где стоят бараки, или уезжают из города в периферийные районы страны. Старик сам был когда-то разносчиком. Весной, перед первой мировой войной, он носил свои товары в ящике за спиной, бродил по грязным дорогам городков штата Нью-Джерси, торгуя ножницами, нитками, иголками.
Моше никогда не понимал происходящего. Ему за шестьдесят, но он преждевременно состарился; теперь он торчит в заднем углу крошечной лавки, а мысли его блуждают по бесконечным страницам Талмуда.
Его семилетний внук Джо возвращается домой из школы заплаканный, с ссадиной на щеке.
– Мама, они избили меня, они избили меня, назвали меня жидом!
– Кто? Кто это сделал?
– Итальянские мальчишки. Их там целая банда. Они избили меня.
Старик слышит голос мальчика, и ход его мыслей меняется.
«Итальянцы... – Он нервно поводит плечами. – Ненадежный народ. Во времена инквизиции они разрешали евреям селиться в Генуе, а вот в Неаполе...»
Старик передергивает плечами, наблюдает за тем, как мать смывает кровь с лица мальчика, накладывает пластырь на ссадину.
– Джо, – зовет он дребезжащим голосом – Что, дедушка?
– Как они тебя обозвали?
– Жидом.
Дед опять передергивает плечами. В нем вспыхивает застарелая злость. Он рассматривает неоформившуюся фигуру мальчика, его светлые волосы. «В Америке даже евреи не выглядят евреями. Блондин». Старик собирается с мыслями и начинает говорить на новоеврейском языке:
– Они побили тебя потому, что ты еврей. Ты знаешь, что такое еврей?
– Да.
Деда охватывает волна теплых чувств к внуку. Мальчик так красив, так хорош. Сам дед уже стар и скоро умрет, но внук слишком молод, чтобы понять его. А он мог бы многому научить мальчика.
– Что такое евреи – вопрос трудный, – говорит дед. – Это уже не раса и даже не религия. Возможно, они никогда не станут нацией. Я считаю, что еврей является евреем потому, что он страдает. Все евреи страдают.
– Почему?
Старик не знает, что сказать, но ребенку всегда нужно отвечать на вопрос. Дед приподнимается на стуле, сосредоточивается и говорит, но без уверенности в голосе:
– Мы гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. И это делает нас сильнее и слабее других людей, заставляет нас любить и ненавидеть таких же евреев бЪльше, чем других людей. Мы страдали так много, что научились быть стойкими и будем стойкими всегда.
Мальчик почти ничего не понимает, но он слышит слова деда, и они оседают в его памяти, чтобы проявиться позже. «Страдать» – вот единственное слово, которое доходит до него сейчас. Он уже позабыл про стыд и страх, вызванный избиением, ощупывает пластырь, как бы решая, не пора ли отправиться поиграть.
Бедняки, как правило, много перемещаются. Новые дела, новая работа, новые места жительства, новые мечты, которые обязательно разлетаются в прах.
Кондитерская лавка на Ист-Сайде прогорает, потом прогорает еще одна и еще. Переселение в Бронкс, назад в Манхэттен, в Бруклин. Дед умирает, и мать с Джо остаются одни. Наконец они оседают в Браунсвилле, по-прежнему содержат кондитерскую лавку с таким окном, в котором рама, откидываясь, превращается в прилавок, с такой же пылью на сладостях.
В восемь – десять лет Джо встает в пять утра, продает газеты и сигареты идущим на работу, а в половине восьмого отправляется в школу. Из школы он возвращается в лавку и сидит там до тех пор, пока пора спать. А мать проводит в лавке почти весь день.
Годы проходят медленна, в работе и одиночестве. Он странный мальчик, взрослый не по годам, так говорят матери родственники.
Он услужлив, честен в торговле, но в нем не чувствуется задатков крупного дельца. Для него вся жизнь в работе и в тех близких отношениях с матерью, которые обычно складываются у людей, долгие годы работающих вместе.
У него есть свои мечты. Во время учебы в средней школе он носится с неосуществимой мечтой о колледже, о том, чтобы стать инженером или даже ученым. В свободное время, которого у него не так много, он читает техническую литературу, мечтает раз и навсегда разделаться с кондитерской лавкой. Но в конечном итоге идет работать клерком на склад, а мать нанимает мальчика для выполнения тех обязанностей, которые раньше лежали на ее сыне.
У него почти нет знакомых, друзей. Его речь резко отличается от того, как говорят люди, с которыми ему приходится работать, от языка немногих знакомых ему по кварталу ребят. У него в речи почти ничего нет от грубоватого бруклинского говора. Он говорит почти как мать, строго, по правилам грамматики, с легким акцентом, с удовольствием пользуясь литературными оборотами.
А когда по вечерам он сидит на ступеньках дома и болтает с ребятами, с которыми вместе вырос, за игрой которых в бейсбол и регби на улице наблюдал многие годы, между ними видна существенная разница.
– Посмотри на нее, – говорит Мэррей.
– Хороша, – замечает Бенни.
Джо стыдливо улыбается, сидя среди десятка парней на ступеньках крыльца, смотрит на листву бруклинских деревьев, шелестящую у него над головой в самодовольно-сытом ритме.
– У нее богатый отец, – говорит Ризел.
– Женись на ней.
Двумя ступеньками ниже парни ведут спор о бейсболе.
– Что ты хочешь сказать? Давай поспорим! В тот день я выиграл бы шестнадцать долларов, если бы победила бруклинская команда. Я ставил два против пяти, а Хэк Уилсон – три против четырех, что бруклинцы выиграют. Но они проиграли «Кабсам» семь – два, и я проиграл тоже. Какое же пари ты хочешь держать со мной?
От глупой искусственной улыбки мускулы на лице Гольдстейна устали.
Мэррей толкает его в бок.
– А почему ты не пошел с нами на двойной матч «Гигантов»?
– Не знаю. Я как-то никогда особенно не увлекался бейсболом.
Еще одна девушка проходит мимо в бруклинских сумерках, и любитель покривляться Ризел устремляется за ней, изображая из себя обязьяну. «Уии», – свистит он. А ее каблуки выбивают кокетливые трели брачной песни птиц.
«Хороша пышечка».
– Ты не состоишь членом «Пантер», Джо? – спрашивает девушка, сидящая рядом с ним на вечеринке.
– Нет, но я знаю всех их. Хорошие ребята, – отвечает он.
В девятнадцать лет, уже окончив школу, он отращивает светлые усы, но ничего хорошего из этого не получается.
– Я слышала, что Лэрри женится.
– И Эвелин тоже, – отвечает Джо.
– Да, она выходит замуж за адвоката.
В середине подвала на расчищенном пространстве молодежь танцует стильный танец; спины молодых людей изогнуты, плечи двигаются вызывающе.
– Ты танцуешь, Джо?
– Нет. – Вспышка злости на остальных. У них есть время танцевать, время учиться на адвокатов, хорошо одеваться. Вспышка быстро проходит, но он чувствует себя неловко.
– Извини меня, Люсиль, – говорит он, обращаясь к хозяйке вечеринки, – мне нужно идти, я должен рано вставать завтра.
Передай мои глубокие извинения своей маме.
И снова в половине одиннадцатого он уже дома. Он сидит за стареньким кухонным столом, пьет с матерью горячий чай. И снова у него грустное настроение.
– В чем дело, Джо?
– Так, ничего. – Она знает, в чем дело, и это для него невыносимо. – Завтра у меня много работы, – говорит он.
– На обувной фабрике тебя должны бы больше ценить за то, что ты делаешь.
Он отрыгает коробку от пола, подставляет под нее колено, резким движением поднимает ее вверх и ставит на ряд других коробок на высоте семи футов. Рядом с ним то же самое безуспешно пытается проделать новичок.
– Давай я тебе покажу, – говорит Джо. – Ты должен преодолеть инерцию, поднять коробку одним взмахом. Очень важно уметь поднимать такие вещи, иначе надорвешься или еще какую-нибудь травму получишь. Я все это изучил. – Его сильные мышцы лишь слегка напрягаются, когда он поднимает и ставит на место еще одну коробку. – Ты научишься, – говорит он весело. – В этой работе есть много, чему нужно учиться.
Он одинок. Скучное это дело – листать ежегодные каталоги Маееачусетского технологического института, Шеффилдской инженерной школы, Нью-Йоркского университета и так далее.
Но вот наконец вечеринка, знакомство с девушкой, разговор с которой доставляет ему удовольствие. Она брюнетка, небольшого роста, говорит мягко, застенчиво, у нее симпатичная родинка на подбородке (о том. что эта родинка симпатична, девушка хорошо знает). Она моложе его на год-два, только что закончила школу, хочет стать актрисой пли поэтессой. Девушка заставляет Джо слушать симфонии Чайковского (пятая симфония – ее любимое произведение), она читает Томаса Вулфа «Оглянись на свой дом, ангел», работает продавщицей в магазине женской одежды.
– О, у меня в общем неплохая работа, – говорит она, – но девушки не самого высокого класса. И кроме того, ничего, чем можно было бы гордиться. Мне бы хотелось заняться чем-то другим.
– И мне, – говорит он.
– Тебе обязательно надо, Джо. Ты такой воспитанный парень.
Насколько я могу судить, только мы с тобой и являемся рассудительными людьми.
Они смеются, и смех у них выводит удивительно интимный.
Они подолгу беседовали, сидя на подушках софы в гостиной "ее дома. В абстрактной, отвлеченной форме говорили о том, что лучше для женщины – выйти замуж или заняться карьерой. Конечно, их эта проблема не касалась. Они – философы, рассуждающие о жизни.
Только после помолвки Натали стала говорить об их перспективах на будущее.
– О, дорогой, я не собираюсь пилить тебя, но нам нельзя пожениться при нынешнем твоем заработке. В конце концов ты же не захочешь, чтобы мы жили в доме, где нет горячей воды. Женщина всегда хочет уюта, хочет иметь приличный дом. Это очень важно, Джо.
– Я понимаю, дорогая Натали, что ты хочешь сказать, но все не так-то легко. Идут разговоры о расширении производства, но, кто знает, может быть, снова начнется депрессия.
– Джо, такие разговоры не к лицу тебе. Я ведь и полюбила тебя как раз за то, что ты сильный, полный оптимизма.
– Нет, это ты сделала меня таким. – Некоторое время он сидит молча. – Впрочем, конечно, у меня есть одна идея. Хочу заняться сваркой. Это, правда, не совсем новая область деятельности. Пластмассы и телевидение, конечно, обещают больше, но в этих областях зарабатывать пока еще невозможно, да и образования для этого у меня недостаточно. Я не могу не считаться с этим.
– То, что ты говоришь, неплохо, Джо, – соглашается она. – Это не бог знает какая профессия, но, может быть, через пару лет ты станешь владельцем магазинчика.
– Мастерской, – поправляет он.
– Мастерская, мастерская... Тут, пожалуй, нечего стыдиться.
Ты станешь... станешь тогда бизнесменом.
Все обсудив, они решают, что ему необходимо пройти курс обучения в годичной вечерней школе, чтобы получить квалификацию..
Но у него сразу портится настроение.
– Я не смогу видеть тебя так часто, как раньше, – говорит он. – Может быть, только пару вечеров в неделю. Не знаю, хорошо ли это.
– Нет, Джо, ты не понимаешь меня. Если я решила, значит, решила. Я могу подождать. Обо мне не беспокойся. – Она нежно,, весело смеется.
Для него начинается тяжелый год. Он работает по сорок четыре часа в неделю на складе. Вечером, быстро поужинав, отправляется в школу и, преодолевая сонливость, занимается в классе или в мастерских. Домой возвращается в полночь и ложится спать, чтобы успеть до утра отдохнуть. По вечерам во вторник и четверг он после занятий встречается с Натали, остается у нее до двух, трех часов ночи, к неудовольствию ее родителей и своей матери.
С матерью у него на этой почве возникают ссоры.
– Джо, я ничего не имею против нее. Возможно, она неплохая девушка, но тебе нельзя сейчас жениться. Ради этой самой девушки я не хочу, чтобы вы поженились. Она не захочет жить кое-как.
– Ты ее не понимаешь, недооцениваешь. Она знает, что нам предстоит. Мы все обдумали.
– Вы дети.
– Послушай, мама. Мне уже двадцать один год. Я всегда был хорошим сыном. Я много работаю и вправе рассчитывать хотя бы на небольшое счастье.
– Джо, ты говоришь так, будто я упрекаю тебя в чем-то. Конечно, ты хороший сын. Я желаю тебе самого большого счастья на свете. Но ты портишь свое здоровье, поздно возвращаешься домой и собираешься возложить на себя слишком большое бремя. Пойми меня, я желаю тебе только счастья. Я буду рада твоему браку, когда придет время, и надеюсь, что твоя жена будет достойна тебя.
– Но это я не достоин Натали.
– Глупости. Нет ничего такого, что могло бы быть слишком хорошим для тебя.
– Мама, придется тебе все-таки смириться. Я женюсь.
– Впереди еще полгода учебы, – говорит мать, пожимая плечами. – Потом тебе еще предстоит найти работу по специальности.
Я хочу только, чтобы ты имел в виду все это, а когда придет время, мы решим, что делать.
– Но я все уже решил, и вопроса никакого тут нет. Ты так меня расстраиваешь, мама.
Она умолкает, и в течение нескольких минут они едят, не произнося ни слова. Однако оба они взволнованы, поглощены новыми доводами, которые им страшно приводить друг другу из-за опасения снова начать спор. Наконец она, тяжело вздохнув и взглянув на сына, говорит:
– Джо, ты не должен ничего рассказывать Натали о том, что я говорила. У меня нет ничего против нее, ты же знаешь.
Он заканчивает школу сварщиков, находит работу, где получает двадцать пять долларов в неделю. Они женятся. Свадебные подарки составляют сумму около четырехсот долларов. Этого хватает, чтобы приобрести спальный гарнитур, диван и два кресла для гостиной.
К этому они прибавляют несколько картин. Его мать дала им этажерку для безделушек, чашки и блюдца. Они очень, очень счастливы, уютно устроены и полностью поглощены друг другом. К концу первого года их совместной жизни Джо зарабатывает уже тридцать пять долларов в неделю. Они вращаются в привычном кругу друзей и родственников. Джо становится неплохим игроком в бридж. Ссоры у них бывают нечасто и быстро затихают, а память о них тут же тонет в приятных и милых банальностях, составляющих их жизнь.
Раз или два в их отношениях возникает напряженность. Выясняется, что Джо очень страстен, а сознание того, что она реже отзывается на его порывы, чем ему хотелось бы, вызывает у него горькие чувства. Нельзя сказать, что их супружеская жизнь – полное фиаско или что они ведут много разговоров на эту тему, но все же он иногда взрывается. Он не может понять ее неожиданной холодности. Перед замужеством она была очень страстной в в своих ласках.
После рождения сына появляются другие заботы. Он зарабатывает сорок долларов в неделю и по уикэндам работает продавцом фруктовой воды в аптекарском магазине. При родах Натали пришлось сделать кесарево сечение, и, чтобы заплатить врачу, они залезли в долги. Натали полностью отдалась уходу за ребенком, склонна оставаться дома неделю за неделей. Вечерами в нем часто вспыхивает желание, но он сдерживает свою страсть и спит беспокойно.
И все же отдельные горести им нипочем, не влекут за собой опасности. Жизнь наполнена заботами о ребенке, покупкой и заменой мебели, разговорами о страховых полисах, которые они в конце концов приобретают.
Постепенно хозяйство их растет, они становятся обеспеченнее, жертвуют деньги благотворительным организациям для оказания помощи беженцам. Они искренни и доброжелательны и пользуются любовью окружающих. Сын растет, начинает говорить и доставляет им немалое удовольствие.
Начинается война. Заработок Джо возрастает вдвое благодаря сверхурочным и продвижению по службе. Дважды Джо вызывают в призывную комиссию, но оба раза дают отсрочку. В 1943 году, когда стали призывать мужчин, в семье которых есть дети, его снова вызывают, и он отказывается от брони, хотя и имеет на нее право как работающий на военном предприятии. Он чувствует себя виноватым в привычной обстановке своего дома, ему неловко ходить по улицам в гражданской одежде. Более того, у него появляются определенные убеждения, время от времени он читает газету «Пост меридиэм», хотя, по его словам, новости только расстраивают его.
Ему удается уладить все с Натали, и его призывают, несмотря на протесты администрации предприятия, на котором он работает.
На призывном пункте, куда он явился рано утром, Джо разговаривает с таким же, как он, отцом семейства, дородным парнем с усами.
– Я сказал своей жене, чтобы она не провожала меня. Не стоит ей здесь расстраиваться.
– Мне пришлось нелегко, – говорит парень, – пока я все уладил.
Несколько минут спустя они обнаруживают, что у них есть общие знакомые.
– Конечно, – говорит новый друг, – я знаю Мэнни Сильвера.
Прекрасный парень. Мы подружились, когда были у Гроссингера два года назад, но его друзья слишком большие модники для меня.
У него хорошая жена, но ей нужно следить за своей фигурой.
Я помню, когда они поженились, то первое время буквально не отходили друг от друга ни на шаг. Но ведь нужно же где-то бывать, встречаться с людьми. Для семейных людей плохо все время быть одним.
И вот теперь со всем этим пора расстаться.
И хоть иногда бывало одиноко, пусто, но все же была пристань.
И были друзья, люди, которых ты понимаешь с полуслова. Армия, чужой мир бараков и биваков, должна стать для Гольдстейыа новым этапом, новым пристанищем.
В страданиях отмирают старые привычки, подобно тому, как осенью слетают с деревьев листья, и ему кажется, что он становится обнаженным. Он ищет чего-то, размышляет всеми клеточками своего мозга, в его сознании всплывают унаследованные от деда ощущения, которые так долго заслонялись мнимым благополучием бруклинских улиц.
(«Мы – гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. Мы никому не нужны в этой чужой стране. Мы рождены страдать».)
И хотя ему сейчас трудно, и мысли его вращаются вокруг дома, родного очага, Гольдстейн держится на ногах крепко.
Он идет навстречу ветру.
3.
Взвод форсировал реку и собрался на противоположном берегу.
Следов проложенной им через джунгли тропы почти не было заметно. Последние двадцать ярдов, когда стали видны холмы, люди почти перестали рубить кусты, проползали на животе прямо по траве. Если бы теперь здесь появился японский патруль, он, вероятно, не заметил бы проложенной тропы.
Хирн обратился ко взводу:
– Сейчас три часа. Нам предстоит пройти еще порядочное расстояние. Мне бы хотелось пройти по крайней мере миль десять до наступления темноты. – Среди солдат послышался ропот. – Ну, вы чем-то недовольны?
– Пощадите, лейтенант! – выкрикнул Минетта.
– Если мы не пройдем этот путь сегодня, придется пройти завтра, – сказал Хирн. Он был чуть раздражен. – У вас есть что-нибудь сказать им, сержант?
– Да, сэр, – сказал Крофт, пристально глядя на солдат и ощупывая промокший от пота воротник гимнастерки.
– Я хочу, чтобы вы запомнили, где проложена тропа. Ориентиром могут служить вон те три камня или вон то старое наклонившееся дерево. Если кто-нибудь из вас отстанет, запомните, как выглядят эти холмы. Двигаясь на юг, выходите к реке и будете знать, куда повернуть, направо или налево. – Он помолчал, поправил гранату у пояса. – Теперь мы пойдем по открытой местности, и вы должны соблюдать порядок, какой предписан для разведывательной группы. Не кричать, не собираться в кучу и держать ухо востро. Гребень холмов преодолевать быстро и без шума. Если будете идти как стадо баранов, нарветесь на засаду. – Он погладил подбородок. – Не знаю, пройдем мы десять миль или две, заранее сказать нельзя, но как бы то ни было отправимся мы сейчас.
Послышался глухой ропот, и Хирн слегка покраснел. Крофт фактически свел на нет его распоряжение.
– Ну ладно. В путь, – резко сказал он.
Они двинулись вперед длинной нестройной колонной, устало переставляя ноги. Тропическое солнце обжигало их, его лучи отражались от каждого стебля травы, слепили людей. Из-за жары все сильно потели. Гимнастерки, которые намокли от брызг на катере, не просыхали почти сутки, и материя прилипала к телу. Капельки пота скатывались на глаза, разъедали слизистую оболочку, легкий головной убор не спасал от палящих лучей солнца, высокая трава хлестала по лицу, а бесконечный подъем в гору изматывал силы.
На крутых подъемах сердце билось учащенно, слышались усталые вздохи, лицо обжигал раскаленный воздух. Царило напряженное молчание. Пока разведчики шли через джунгли, они не думали о японцах. Все их внимание уходило на борьбу с густой растительностью и преодоление стремительного течения реки. Мысль о возможной засаде и в голову не приходила. Теперь, на открытой местности, они помимо усталости чувствовали страх.
Мартинес вел колонну строго по прямой через поле. Большую часть пути высокая трава мешала ему ориентироваться на местности, но он то и дело поглядывал на солнце и ни разу не усомнился в правильности направления. Взводу потребовалось только двадцать минут, чтобы пересечь долину. После короткого отдыха солдаты снова начали карабкаться на холмы. Здесь высокая трава была кстати: они держались за нее, поднимаясь на гору или спускаясь по склонам холмов. Солнце продолжало нещадно палить.
Первый страх перед тем, что противник наблюдает за их движением, скоро пропал, его поглотили физические испытания марша, однако новый и более глубокий ужас начал овладевать людьми.
Огромные просторы, лежащие впереди, царящее вокруг молчание – все это заставило их остро почувствовать, что местность эта абсолютно не исследована, что они – первооткрыватели. Им припомнился слух о том, что в этой части острова когда-то жили аборигены и десятки лет назад вымерли от эпидемии сыпного тифа. Немногие уцелевшие переселились на другой остров. До сих пор они не думали о местных жителях, если не считать того, что им не хватало их помощи как рабочей силы. Мартинес вел колонну таким темпом, будто их преследовали. Мысль о том, что здесь жили люди и вымерли, пугала его больше, чем других. Ему казалось кощунственным идти по этой пустой земле, нарушать давно царящий здесь покой.
Крофт воспринимал это иначе. Местность была ему незнакома, и мысль о том, что здесь долгое время не ступала нога человека, даже вдохновляла его. Земля всегда тянула его к себе. Он на память знал каждую пядь той земли, на которой находилась ферма его отца, а эта земля привлекала его своей неизведанностью. Каждый новый вид, открывавшийся с каждого нового холма, доставлял ему огромное удовольствие. Здесь все принадлежало ему, вся земля, которую он разведывал со своим взводом.
Неожиданно он вспомнил о Хирне и покачал головой. Крофт был похож на резвою коня, не привыкшего к узде, которая напоминала ему, что он больше не свободен. Он повернулся и сказал Реду, шедшему за ним:
– Передай по цепочке – пусть поторапливаются.
Приказ передали по колонне, и люди устремились вперед еще быстрее. По мере того как они удалялись от джунглей, страх возрастал, каждый холм становился еще одним препятствием для возвращения. Они шли три часа подряд с небольшими остановками, подгоняемые тишиной. В сумерки, когда они остановились на ночной привал, даже самые сильные во взводе были вымотаны, а слабые находились на грани полного изнеможения.
Взвод расположился в ложбине поблизости от вершины холма, и прежде, чем стемнело, Хирн и Крофт обошли бивак кругом, чтобы определить, где выставить сторожевые посты. Поднявшись на вершину холма, возвышавшуюся на тридцать ярдов над биваком, Хирн и Крофт наметили путь взвода на следующий день. Впервые после того как они вошли в джунгли, снова стала видна гора Анака.
Сейчас она была ближе, чем когда-либо раньше, хотя до ее вершины, должно быть, не менее двадцати миль. Внизу простиралась долина, далее тянулись желтые холмы, переходившие в светло-бурые, бурые и серо-голубые скалистые образования. Вечером над холмами стояла дымка, закрывавшая местность к западу от горы Анака, куда предстояло идти. Даже гора была влдна плохо. Над ее вершиной в дымке ползли легкие бесформенные облака.
Крофт взял бинокль и стал осматривать местность. Гора выглядела как скалистый берег, а темнеющее небо казалось океаном, катящим свои пенистые волны к берегу. В бинокль картина казалась необыкновенно волнующей, она полностью захватила Крофта. Гора, облака и небо казались огромнее и чище, чем любой океан и берег, которые ему когда-либо приходилось видеть. Крофт с трепетом подумал, что к следующей ночи они могли бы достичь вершины горы.
И снова его охватил какой-то первозданный восторг. Он не мог сказать почему, но гора дразнила его, манила к себе, как будто была готова ответить на какие-то смутные его желания. Она была так чиста, так строга...
Со злостью и отчаянием Крофт вдруг вспомнил, что они не будут подниматься на гору. Если следующий день пройдет без происшествий, они пересекут перевал к ночи, и ему так и не придется побывать на вершине. С разочарованием он передал бинокль лейтенанту.
Хирн очень устал. Марш он кое-как выдержал и даже находил в себе силы идти дальше, и все-таки тело требовало отдыха. Он хмурился, а когда увидел в бинокль гору, встревожился не на шутку.
Гора была слишком большой, слишком, как ему казалось, могучей.
Он пришел в странное волнение, когда увидел, как облако окутывает вершину. Он представил себе океан, наступающий на скалистый берег, и помимо своей воли прислушался, как будто мог услышать звук какой-то титанической борьбы.
Из-за далекого горизонта действительно доносились звуки, похожие на прибой или на приглушенные раскаты грома.
– Слышишь? – сказал Хирн, коснувшись руки Крофта.
– Это артиллерия, лейтенант. Звук доносился с другой стороны горы. Видно, там идет бой.
– Ты прав, – согласился Хирн. Снова наступило молчание. Хирн передал бинокль Крофту. – Хочешь еще раз взглянуть? – спросил он.
– Не возражаю. – Крофт снова приложил бинокль к глазам.
Хирн внимательно наблюдал за ним. Лицо Крофта выражало что-то такое, чему Хирн не мог дать четкого определения, но от этого выражения у него по спине вдруг пробежали мурашки. Крофт казался в этот момент каким-то одухотворенным, его тонкие губы были слегка приоткрыты, ноздри раздуты. Хирну представилось, что он смотрит не на лицо Крофта, а заглядывает в какую-то бездну, в пропасть. Он отвернулся и взглянул на свои руки. «Крофту верить нельзя». Эта простая мысль как-то успокоила его. Он последний раз взглянул на облака и гору. Их вид вызвал в нем еще большее беспокойство. Гора была огромной, на нее волна за волной наползала темнеющая туманная дымка. Казалось, что это берег, на который вот-вот выбросятся большие корабли и, разбившись, потонут несколько минут спустя.
Крофт вернул бинокль, и Хирн спрятал его в футляр.
– Пошли. Посты нужно выставить, пока не стемнело, – сказал Хирн.
Они молча спустились по склону холма и направились в ложбину, где остался взвод.
ХОР: СМЕНА
В ложбине, лежа бок о бок
Браун. Послушай, перед выходом сюда я слышал, будто на следующей неделе прибывает смена; на этот раз на долю штабной роты придется десять человек.
Ред (ворчливо). Они отправят ординарцев.
Минетта. Как тебе это нравится? У нас не хватает людей, а они держат там дюжину денщиков для офицеров.
Полак. Ты ведь не хотел бы стать ординарцем?
Минетта. Конечно нет. Я себя уважаю.
Браун. Я не шучу, Ред. Может быть, нам с тобой повезет.
Ред. Сколько сменилось прошлый месяц?
Мартинес. Один, а еще месяц назад – двое.
Ред. Да. По одному человеку на роту. В штабной роте сто человек, прослуживших полтора года. Не унывай, Браун, тебе осталось подождать всего сотню месяцев.
Минетта. Эх, ну и собачья жизнь!
Браун. Тебе что, Минетта; ты за океаном еще так мало, что не успел даже загореть.
Минетта. Если вам не удается вырваться отсюда, то мне и подавно не удастся, даже когда отслужу полтора года. Это как приговор.
Браун (задумчиво). Знаете, так всегда получается, когда выслужишь срок. Помните Шонесси? Он должен был отправиться домой в порядке смены, уже был приказ, но его послали в патруль, и конец ему.
Ред. Конечно, именно поэтому его и выбрали. В общем, дружище, не удастся тебе вырваться из армии, и никому из нас не удастся.
Полак. Если бы я прослужил полтора года, то сумел бы добиться смены. Нужно только подвалить к Мантелли и к этому толстяку первому сержанту. Выиграй немного в покер, дай им двадцать – тридцать фунтов и скажи: «Вот на сигару, сменную сигару!» Вот как надо действовать.
Браун. Ей богу, Ред, Полак, может быть, и прав. Помните, как выбрали Сандерса. Вряд ли кто мог за него походатайствовать, но он весь год лебезил перед Мантелли.
Ред. Не пытайся этого делать, Браун. Начнешь подлизываться к Мантелли, и ему это так понравится, что будет невмоготу с тобой расстаться.
Минетта. Что же это такое? Впрочем, в армии все так: одной рукой дают, другой отбирают. Я просто в недоумении.
Полак. Ты умнеешь, Минетта.
Браун (вздохнув). Противно это все. (Поворачивается на другой бок.) Спокойной ночи.
Ред (лежит на спине, смотрит на усыпанное звездами небо).
Смена производится не для возвращения людей домой, а для задержки их на фронте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.