Текст книги "Вокруг света"
Автор книги: Олег Ермаков
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Тигр, о тигр!
На следующий день я проверил ужа. Видно было, что кто-то добросовестно принялся за него. Может, мыши. Слишком тщательно была обглодана, до тоненьких костей хребта, его «шея». Ястреб, наверное, рвал бы его кусками, да и вообще унес отсюда.
День был пасмурный. Где-то за Городцом слышались голоса охотников – скорее всего, браконьеров. По Городцу идет граница охотничьего хозяйства. А на территории этого хозяйства над Воскресенским ручьем уже вечером началась пальба. Только что я поднимался туда, в черные поля, где у одинокой сосны, похожей на флаг, прямо напротив моей стоянки ютится печальный сирый островок поржавевших крестов и одного обелиска, с которого слетела фотография и все буквы, и на железных табличках крестов уже ничего не значится. Хорошо, что фотоаппарат я не брал на эту короткую прогулку из-за отсутствующего света, а то бы начал все-таки фотографировать могилы безвестных воскресенских жителей, то есть и не жителей уже, а… И как раз попал бы под пальбу. Потому что именно там и палили.
Вид кладбища меня поразил. Когда-то там росли большие сосны, заметные издалека, с Красного холма на Днепре за Немыкарями. Но весенняя забава соотечественников – палы – свалили в конце концов эти деревья, и сейчас они серели и чернели тушами вокруг крестов, а некоторые высокие пни стояли, топорщили черные руки в каком-то предельном отчаянии. И только одна сосна уцелела. Серые кресты, словно братья, теснились, хватались друг за друга, пытаясь устоять среди огня и бурьяна, снегов и дождей. Последнее пристанище воскресенских, их унылая «деревня». А настоящей деревни уже и след простыл. Нет, еще там растут яблони, плодоносят.
На кладбище я решил подняться следующим днем.
Ну, а пока наладился спать под елью, радуясь, что выбрал такую удобную, хотя и мрачноватую, стоянку в низине. Всю предыдущую ночь по вершинам Черного леса и по Воскресенским черным полям гулял ветер, обдирая микенское золото с берез. Ветерлистригон все разорял и пожирал. Обрушился он на Черный лес и на все окрестности и этой ночью.
И мне под океанский шум приснился странный человек. Не Заратустра. Но у него тоже были свои звери.
Это был укротитель или владелец тигров. У него были резкий восточный профиль, пронзительные глаза, черные волосы. Тигра он выгуливал в обычном дворе советских хрущевок. Тут же резвился тигренок. Я испугался было, но увидел, что тигра этот человек держит на толстом канате. И он сказал мне, что нечего бояться.
Оправившись от испуга, я вспомнил о своих обязанностях и, осмелев, спросил, нельзя ли сфотографировать его и тигров. «Ни в коем случае!» – воскликнул он. Я смутился и пробормотал, что просто хотел бы подготовить материал, написать заметку в газету. «Написать?! – вскричал он и отрубил, сверкнув глазами: – Никогда! Хватит. Уже писали».
Я вовсе приуныл и застегнул сумку, собираясь пойти дальше.
Но укротитель внезапно пригласил меня в гости.
Так я оказался в его доме. Кроме меня здесь были еще какие-то гости, они прохаживались по большой гостиной, переговариваясь и пригубливая вино из бокалов. Появился и укротитель. Но сейчас он был в черном одеянии служителя, кажется, армянской церкви. Он приблизился ко мне, доверительно взял за руку и начал говорить. В это время показался еще один священник в таком же облачении; проходя мимо, он приостановился и, наклонившись, пронзительно посмотрел мне в лицо, глаза у него были черные и сверкучие. И он подарил мне маленькое распятие. Я увидел, что у этого распятия глаза как-то странно подвижны.
А «укротитель тигров» гипнотизирующим голосом читал мне свою проповедь. Вот она: «Ты реален и нереален, ты реален и ирреален!» И это он повторял на разные лады, а закончил туманным восклицанием: «Ллалаум! Вечная битва!»
Хмурым ветреным утром, разводя костер под выворотнем, я пытался припомнить, какие отличия у армянской церкви от православной. Кажется, армяне – монофизиты. То есть видят в Христе только Божественную природу. Тогда как остальные христиане верят в двойную природу Христа: это Бог и человек. Хотя монофизитство – ересь. И сами армяне утверждают, что никакие они не монофизиты, а жертвы имперской православной пропаганды. Какая-то абсурдная ситуация.
Да и сон мой абсурден, думал я, засыпая в кипящую воду из Воскресенского ручья соль, гречневую крупу. Тигры, укротитель… Что это? К чему? Интересно, как растолковал бы этот сон Юнг? Ведь сон явно магического, сиречь архетипического, характера. Почему он вдруг поднялся из глубины бессознательного? Что ему предшествовало? Стрельба охотников, фотографирование калины?
Проповедь укротителя главным образом была о двойственной природе вообще человека. Если я правильно это понял.
Здесь меня обращать нет надобности. Реальное и ирреальное в себе я всегда ощущал. Хотя не скажу, что это избавляет меня от сомнений и колебаний. Колебания свойственны обычному человеку. Но безоговорочная мысль о безбожном мире слепа. От нее сразу слепнешь.
«Самое страшное, когда нет ничего выше человека, нет Божественной тайны и Божественной бесконечности. Тогда наступает скука небытия». В истинности этого высказывания Бердяева я не раз убеждался. И со временем это свидетельство и моей жизни, моего опыта стало для меня едва ли не главным аргументом. Скука, о которой говорит Бердяев, это безвоздушное пространство, мне в нем нечем дышать.
Но вопросы остаются. И в путешествиях по местности всегда есть тайное желание, надежда главные вопросы разрешить.
В сердце странника прибывает с каждым безмолвным днем ощущение священного, оно накапливается, как глубинная вода в чаше родника, и ведет, будто этот родниковый ручей. И сны тоже наполняют эту копилку. По лестнице снов и предчувствий странник мечтает высоко подняться и наконец увидеть все как есть.
Размышляя о странном сне, я мыл котелок, ложку, кружку в подогретой воде, чистил зубы и собирал палатку. Над Черным лесом пролетели три ворона, что-то крикнули. Тигриная символика сна была мне непонятна.
Приходил мне на ум даже и «Тигр» Блейка. Зверь у Блейка является во всем космическом слепящем сиянии. «Гневный мозг», «плоти яростный металл», «уголья бездумных глаз». Тигр предстал Блейку преображенным, очищенным, комом ярких метафор. И это сияние дело рук не Афины. Эта жуткая красота создана истинной силой. Какой? Ошеломленный Блейк и пытается найти ответы. Но в итоге лишь вопрошает.
Ошеломляющая красота присуща и многим природным катастрофам, тайфунам, наводнениям, пожарам.
Ее можно внезапно увидеть даже в бою. У Александра Твардовского в записках о финской кампании есть эпизод сокрушения строевого леса вражеской артиллерией, автор зачарованно смотрит на это.
Осветительные бомбы современной войны, горящие в ночи над ущельями и горами, похожи на жуткие солнца.
Эти ассоциации и порождает архаический тигр Блейка. Или, точнее, архетипический. Хотя различие очевидно, тигр Блейка творение высшей силы, осветительные бомбы – дело рук человеческих. Но можно сказать, человек здесь просто копирует «тигра».
Я читал Флоренского «Столп и утверждение истины». Такую же убедительную теодицею после Второй мировой войны написать много труднее.
Проблема зла Николаем Лосским разрешается в преодолении эгоцентрического своеволия. Зло – свободный жест человека. А мир только и мог быть сотворен свободным, в противном случае это была бы богадельня или желтый дом, где пациенты ходят в смирительных рубашках или под действием сильнодействующих лекарств – с блаженными добрыми улыбками.
Осветительные и прочие бомбы – свободное творение человека.
И здесь приходит на ум крамольная мысль: но и тигр, о котором пишет Блейк, свободное творение. Как, впрочем, и землетрясение или наводнение.
Проблему зла в человеческом мире, наверное, можно пытаться разрешать с помощью рецептов Лосского и Флоренского, возложив все на человека. Но что делать с тигром? Именно об этом и вопрошает Блейк. И он допускает мысль, что тигр вообще исчадие ада.
Хотя непонятно, можно ли говорить о зле природы. Тигр – часть природы. И злым он может быть только с человеческой точки зрения. Но, правда, лишь эта точка зрения нам вполне и доступна. С человеческой точки зрения землетрясение – зло.
День наступил ненастный, по небу волокло серые облака и тучи, того и гляди посыплется дождь, а то и снег, ведь уже конец октября. Пришлось доставать и напяливать серую плотную шерстяную шапку. Пожалел, что не взял перчатки. Вспоминался первый снег на Байкале, заставший меня еще в середине сентября на горе с лесопожарной вышкой и крепкой бревенчатой избушкой. Впечатление чего-то необыкновенного и чистого осталось на всю жизнь. И теперь я мечтал сфотографировать первый снег здесь.
Уложив рюкзак, махнул на прощание мертвому ужу, перешел ручей и побрел вверх по рыхлому влажному склону среди ржавых стволов черной ольхи.
На воскресенском кладбище меня встретили давешние кресты. Бродя среди них, неожиданно увидел второй обелиск, не замеченный вчера. И только на нем сохранилась и надпись, и даже фотография. Приблизившись, я отвел в сторону жесткую траву… С овального снимка, облупленного по краям и привинченного двумя поржавевшими шурупами, на меня взирал приснившийся человек, укротитель, только был он уже седой и, кажется, в милицейской, а не в священнической форме. Хорошо были различимы годы рождения и смерти: 1921–1985.
Этот человек мог воевать, подумал я, справившись с изумлением. В начале войны ему как раз исполнилось двадцать лет. С его «восточной» внешностью не вязались имя и отчество: Егор Карпович.
Довольно странное совпадение. Или это уже и не совпадение, а что-то другое, не знаю. Я пытался отыскать в этом какой-нибудь смысл. И в конце концов предположил, что если Егор Карпович воевал, то мог участвовать в боях против «тигров». Так? Все остальные подробности – одеяние священника, распятие – уже никак нельзя было объяснить.
Как же все-таки этот Егор Карпович, о котором я слыхом не слыхивал, не то что не видел, приснился мне? Ну, то есть не он, а тот человек с его лицом? Видеть вчера портрет на обелиске я не мог, так как не заметил и самого обелиска.
Но если так, значит, во сне произошло какое-то предвосхищение этого дня, этой «встречи»?
И даже распятие я вскоре нашел на этом позабытом кладбище. Это было распятие величиной с ладонь на поржавевшем и обмотанном стилизованной колючей проволокой кресте, по цвету оловянное. Среди осенних трав и кустов, старых могил с кустом калины и черно-серых остовов сосен этот оловянный Христос воспринимался неким аккордом, завершающим всю осеннюю пьесу. Изображение Христа нигде не встречалось мне в местности. И увидеть его довелось на кладбище, где похоронены жители деревни Воскресенск.
Когда-то я, вероятно, вдохновленный эпизодом русской Голгофы из «Андрея Рублева», пытался вообразить, как все могло происходить здесь, как могла разворачиваться евангельская история в этих родниковых краях. И сейчас внезапно мне открылся по крайней мере цвет этой истории: пепельное небо, обгоревшее дерево, оловянная фигурка, красные кисти калины. И снова летящие вместе с ветром и облаками вороны.
Оловянный солдатик Господа и сюда дошагал, был и здесь распят.
Изображению эхом отзывалось имя близкого леса: Воскресенский. И где-то на восточной его окраине зеленела соснами Марьина гора. Перекличка имен, смыслов, ассоциаций чисто звучала в самом средоточии местности.
Языческие имена местности тоже ладно звучат, но открываются они лишь в прошлое.
Имя оловянного солдатика на кресте все еще открыто в будущее.
Хотя воздействие этого символа много сильнее здесь, чем в храме. И приходит мысль, что в бедности залог силы этой веры. Ей необходимо отчаяние. Сытость и спокойствие усыпляют веру. Неприкаянность – лучший проводник веры. И дождливое небо, деревья – лучший храм для нее.
И сколь удивительно было здесь воспоминание о церковных известных лицах и скандалах вокруг их имен, сколь нелепыми представились их фигуры в обрамлении пышного золота, в сиянии софитов. Толстый самодовольный поп на сверкающей машине, – как это видение было далеко от видения Учителя на ослике. И закрадывалась крамольная мысль о другом варианте этой истории, о том, что Новый Завет так и остается книгой, не превращаясь в храмы и приходы, только книга, и ничего больше, ни златых кубков, ни тяжелых одеяний. Ну, может, еще только крест с оловянным солдатиком.
«Вы – наше письмо, написанное в сердцах наших», – говорил со всею страстью Павел, добавляя, что «написанное не чернилами, но Духом Бога живого, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца»[5]5
Второе послание Коринфянам, 3, 2–3.
[Закрыть].
И письмо это о любви. В любви все служение, и каждый здесь священник. Так что и любая изба – храм.
И Воскресенск мне вдруг представился каким-то храмовым комплексом. А на соседней горе – Арефино, там тоже с десяток изб, по весне в сирени и цветущих вишнях. Вверх по Городцу – Плескачи, где среди дочек крестьянствующего дворянина одна Мария. В этом имени уже много любви, а еще большей любовью исполнится Мария Плескачевская-Твардовская. И дальше другие деревни с избами, колодцами и цветами: Белкино, Белый Холм, Загорье, Немыкари, Долгомостье. Оловянный солдатик любви был здесь, ходил и царствовал. И его распяли. Любовь всегда готовы предать и отдать на поругание. И загасить свет.
…Но – до сих пор здесь мерцает свет, «и тьма не объяла его». Так и не разгадав до конца этот прорыв архетипического, уходил я дальше. И уже в конце похода узнал, что дочка улетела на Филиппины, где через две недели пройдет самый мощный за последние сто лет тайфун Иоданда. Дочка окажется на острове Самар, а именно по этому острову и по близлежащему острову Лейте придется основной удар стихии. Больше суток мы с женой проведем в изматывающей и удушающей неизвестности о судьбе дочери, читая все новости и взирая на апокалиптические кадры видеосъемки мчащихся в воздухе вод, падающих деревьев, летающих крыш, потоков из крошева железа, дерева, пластика, выброшенных далеко на сушу кораблей, безжизненных тел и искаженных ужасом лиц. Тысячи погибших, сотни пропавших, стертый с лица земли город Таклобан, отсутствие пищи, чистой воды, зараженный трупными испарениями воздух, толпы мародёров, насилие… Президент страны обозначит ситуацию как национальную катастрофу. Сообщение от дочери мы получим. Но этот тайфун уже войдет в нашу кровь пережитым страхом, станет частью нашей личной истории, породит новые вопросы. Был ли этот тайфун предопределен? Можно ли говорить о мире как благом создании, с точки зрения этих островитян, дерущихся из-за глотка чистой воды? Пусть этот мир не рай, но и не ад? Но чем же он и был для крещеных и некрещеных филиппинцев, захлебывающихся в мутных потоках океана, хлынувшего по улицам, подхватывающего их жалкие лачуги? Или их вина в том, что они позволили правительству заниматься обороной и чем угодно, но только не прочностью жилищ? И вина остального человечества именно в этом? В том, что оно не бросило бессмысленную гонку вооружений, не устыдилось бессмысленной роскоши «своего золотого миллиарда» и не возвело на Филиппинах, подвергающихся натиску стихии каждый год, почти каждый месяц, надежный щит?
Когда дочка вернулась и рассказала, что в их бухте все было мирно, лишь дожди постучали по крышам и в окна, я снова подумал о воскресенском сне и вот что именно подумал: тигр был на канате.
Но это было толкование родителя. Для более чем пяти тысяч филиппинцев тигр сорвался с привязи и обрушил на них всю свою ярость. И среди этих тысяч погибших были христиане, наверняка кто-то из них истово верил и молился… и захлебнулся. Где же был его ангел? И оловянный солдатик ничем не мог помочь. Мир иногда срывается с привязи…
А пока, узнав о Филиппинах где-то на пути к Белкину, я думал о том, что мир хорошее место для путешествий, но как много он потерял бы, оставь нас сны.
Случай на Лосиной усадьбе
Мне нравятся развалины. Когда читаешь у Тао Юаньмина стихотворение о том, как он бродит с детьми по заброшенным садам и храмам, разглядывая следы былого, хочется и самому стихотворение написать. Но вместо этого собираешь рюкзак и отправляешься на ручей Городец. Может быть, потому люди и странствуют, что не умеют сочинять стихов.
Сейчас я решил добраться до Славажского Николы.
Давно туда не заглядывал. Местность обширна. Не всегда получается побывать во всех уголках. Да и в той глуши по осени много стрельбы. А летом ходить – эх, лето красное… и далее по тексту. Время путешествий – осень, с холодом легче справиться. Есть еще и весна. Но у каждого места есть время наибольшей подлинности. Время Славажского Николы – осень. На холме остатки парка, мощные липы, клены, дубы. Чуть пониже – руины барского дома. Впервые туда вышел как раз осенью и был поражен красками и всеохватным духом девятнадцатого столетия. Это неистребимое субъективное впечатление об осени. Осенью обнажается почему-то именно это столетие. Ну, может, еще и немного восемнадцатого века. Не пушкинская ли «Осень» тому виной? Девятнадцатый век лучится золотом. Это век русской литературы.
Ночью ударил дождь. Лежа в палатке, с досадой думал, что выход к Николе откладывается. Но утро наступило тихое. Идти решил напрямик, через болото. Основную часть продуктов спрятал в лесу, на Лосиной усадьбе. И в путь. Перешел узкую речку. Продирался сквозь заросли крапивы и кусты. Вообще это не классическое болото, а заболоченная пойма небольшой речки Хохловки. Здесь набиты тропы лосей, кабанов и косуль. Следы людей не встречаются. Охотники не дураки лезть сюда, чтобы потом мучиться, тащить из болота бегемота. Всюду растет черная ольха – внушительное дерево с чешуйчатым красноватым стволом. Осока выше головы. Чернеют торфяные лужи – звериные ванны. Земля хотя и хлюпает, сочится, но хорошо держит.
И все-таки умудрился уже на краю этой болотины провалиться. Вылез, оставив в трясине сапог. Нашел валежник, стал на него и принялся тянуть сапог из черной пасти. Странная субстанция. Вроде бы хилая, проницаемая, а такая тягучая, что сапог мне пришлось извлекать при помощи рычага, жердины.
Надо было идти другим путем. Спрямил. И теперь сидел, счищал щепкой кофейную грязь с одежды. До ближайшей воды далековато.
А вверху ворон граял, радовался хорошей погоде.
Я-то надеялся еще раз повстречать здесь черного аиста, в прошлом году повезло увидеть его на выходе из леса. Летел он как раз в эту сторону. Где-то здесь на болоте у него гнездо. Журавлей рано утром уже слышал, они не торопились покидать эту теплую сентябрьскую землю. Значит, и черный аист еще мог быть здесь.
Ну, вот, вступил в кладовую солнца, вспомнил ненароком Пришвина, поражаясь недюжинности этой его метафоры. Нет, Пришвин большой был поэт. Увидеть в этой грязи солнце – для этого нужно могучее воображение.
Меня немного пугало маленькое происшествие, случившееся незадолго до перехода через болото. Пасмурным утром я оставил лагерь и пошел на Лосиную усадьбу прятать провизию, упакованную в черный полиэтиленовый мешок. Лосиная усадьба – это место примерно в полукилометре от южной опушки, где мы обычно разбиваем лагерь. Один я ночую как раз на более укромной Лосиной усадьбе. Здесь обширные заросли спиреи, неподалеку куст сирени, огромный клен. Все это свидетельствует о том, что здесь, вероятно, когда-то находилось жилье человека. И я даже предположил, что кузница Трифона Гордеевича и могла здесь быть. И словно в ответ на мое предположение вечером я услышал звонкий удар по наковальне. Ну, наверное, это был вскрик птицы. Правда, птицы явно железной.
Но озадачило меня нечто другое.
В этот раз я ночевал на южной опушке, а на Лосиную усадьбу отправился прятать часть продуктов.
Закопав мешок, я вытер испарину, посидел на поваленной березе, глядя на клен, вымахавший в долгом соперничестве с высоченными березами, на ель, скорбно чернеющую поодаль, поднялся и пошел в лагерь, помахивая саперной лопаткой, сбивая с нее прилипший песок ударами о сучки и пни. Было тепло и пасмурно, того и гляди зарядит снова дождь. Я дошагал до папоротников перед елью, прошел дальше, обошел муравейник, направился дальше, прислушиваясь к редкому птичьему посвисту и раздумывая о предстоящем путешествии… На него я, как говорят с особым торжеством, возлагал большие надежды. В осеннем Славажском Николе должно было сбыться одно мое давнее предвосхищение.
В этой книге приходится много говорить о себе.
«А читатель той порою / Скажет: / – Где же про героя? / Это больше про себя. // Про себя? Упрек уместный, / Может быть, меня пресек. // Но давайте скажем честно: / Что ж, а я не человек?»
Твардовский решает эту коллизию следующим образом. Во-первых, он напоминает о мере своей боли и любви, о страхе и отчаянии, что ничуть не меньше, чем у его героя. В своих чувствах они равны. И он признается, что временами говорит за героя. Но и герой за него «гласит порой».
А дальше… дальше Твардовский как будто и к нам, потомкам Тёркина, обращается: «Он земляк мой и, быть может, / Хоть нимало не поэт, / Все же как-нибудь похоже / Размышлял. А нет, ну – нет».
Здесь ключевое слово – земляк.
И в этих записках о земле, наверное, как-то выговорено чувство к ней, похожее и на то, что испытывали Твардовский, Моргунок, Пан… Вообще деревня моего отца – Барщевщина – на той же железнодорожной ветке, что связывала и Загорье с городом, хотя до станции от хутора Твардовских надо было еще много пройти. Барщевщина на холме, а под ним сразу и железная дорога. От Барщевщины до Загорья примерно тридцать километров. Не спорю, далековато… Но и в детстве и потом я чаще бывал здесь, в местности, и полюбил ее как свой дом. И устранить лирическое «я» не могу. Из любви именно к этому дому. Надеюсь все же, что в осколке того зеркала хотя и маячит тень лирического героя, но яснее отражается дом, его древесные своды, птицы и лучи, лица давних хозяев.
Исследовательский дух всего этого долгого странствия, начавшегося в школьные времена, требует личного присутствия, взгляда.
И в пасмурном Белкинском лесу, наполненном осенней прелью, шел я, шел, перешагивал поваленные деревья, отрясая брызги ночного дождя с желтеющей листвы, и остановился в некотором удивлении. Вот уж не думал, что где-то по соседству в Белкинском лесу есть поляна-двойник Лосиной усадьбы (названной так потому, что всюду лосиные лежки, и несколько раз мне доводилось сталкиваться здесь с сохатыми и фотографировать их). Белкинский лес вообще-то не столь и велик. И приметную поляну с мощным кленом и густой огромной подушкой спиреи оставить без внимания – странное упущение. Да вон и большая густая ель, а хвойные здесь редкость…
Наконец я сообразил, что нахожусь на той же самой Лосиной усадьбе. Усмехнулся. Такое со мной впервые. Здесь негде блуждать. До южной опушки и лагеря рукой подать. Вот здесь я шел. Вот папоротники. Ель с застрявшими желтыми листьями берез. Муравейник. Через поваленное дерево переступил, содрав кору. Вот мои следы. Наверное, где-то после этого поваленного дерева я взял вправо.
И я шел по хмурому, какому-то слепому лесу. Услышал пронзительную свирель и тут же заметил птицу в черной сутане – желну, черного дятла. О желне рассказывают забавные истории. Однажды черный дятел разорил домик, поставленный над ручьем в соснах для отдыха. Вначале он влетел в домик сквозь трубу и принялся выстукивать внутри в стенах червяков, а они там уже завелись. После того как трубу перекрыли вьюшкой, дятел просто выдолбил дыру прямо в двери. Тогда раздосадованный хозяин поймал его сетью. Но не убил, а отдал какому-то мальчишке, чтоб тот прикончил дятла. Мальчишка деньги взял, а дятла отпустил. И он снова проник в домик. И в конце концов разорил его.
Желна – довольно крупная птица. После брачного периода и выкармливания птенцов живет уединенно, что более соответствует его монашескому наряду. Всегда хочется назвать желну монахом Белкинского леса. Живет в келье, в древесной пещерке, играет на флейте. На голове у него кровавая шапочка. Вот бы его сфотографировать.
Мне вспоминаются другие птицы местности: филин, прилетевший однажды на стоянку над Васильевским ручьем, поначалу я принял его за охотника, что, духарясь, ухал на подходе к моему костру, но вдруг этот охотник очутился на черной ольхе и уже крикнул оттуда, вращая огромной пестро-серой башкой с ушками; крупные птенцы канюков, неумело разлетавшиеся из гнезда в Воскресенском лесу, падавшие тяжко на пригибающиеся ветви берез; два подорлика, кружившиеся на Днепре; серые цапли и белые аисты на песчаных косах; стремительные зимородки; черноглазые лазоревки, похожие на души эвенкийских охотников, переселившиеся в рощи звезды Чалбон (Венеры); деловитые сорокопуты-жуланы, натыкающие жуков и даже мышей на сучки; скрипучие коростели, которых только и можно сравнить с упорными слесарями, орудующими своими рашпилями; а выпь мне напоминает отупевшего музыканта, заблудившегося в болоте с трубой, а в ночном небе кричит, как славянский магический крылатый пес Симаргл: «Вав!»; правда, тут одно уточнение: трубит большая выпь, а вавкает малая. Но особенно мне запомнились журавли под Утренней-Воскресенской-Марьиной горой, они паслись там, в поле, где бросили пахать, а неподалеку в траве кралась лисица. Зрелище, которое просилось на обложки лучших журналов о природе. Фотоаппарата в те времена у меня не было. И мне ничего не оставалось, как только наблюдать за охотой. Не знаю, чем бы она закончилась, если бы предатель-ветер не спутал все карты. Лисица учуяла наблюдателя, тревожно вытянула мордочку в мою сторону, тут и журавли заметили ее, а может, и меня и побежали, взмахивая крыльями, и жестокий инстинкт бросил-таки лисицу вдогонку за ними, но птицы уже отрывались от земли, волнующе крича.
Журавлиные кличи – лучшие голоса этой местности. В них странная тоска и какая-то страсть. И в то же время эти голоса ликуют. Многие годы журавли бывали здесь только на пролете. И на речке Волости мы однажды видели их весенние танцы. Но обживаться здесь они не хотели. И лишь старики помнили времена, когда журавли жили на болотах.
Вернулись они с крахом СССР. Как и зимородки – на Днепр.
Журавлям, возможно, мешала бурная деятельность на полях, здесь всюду тарахтела техника: осенью шла уборка и вспашка, весной – вспашка. Днепр был грязен, мы это отчетливо видели: он не синел, как в былые ясные дни, а казался бурым; и рыба уже не играла так безудержно и весело на закатах и рассветах, наполняя грохотом и шлепками сумерки и заставляя нас хвататься за спиннинги, разбирать трясущимися руками удочки. Крах СССР остановил заводы, разрушил колхозы. И впервые мне удалось услышать журавлей в начале девяностых, майским утром на Марьиной горе, где я ночевал, забравшись на жердяной настил на вышке, и посреди ночи очнулся и побоялся свалиться в дремучие заросли, забитые пылью звезд, в бездонные черные дыры пустынных миров. А потом взошло солнце, и вдруг запели эти трубы, и тогда я понял, что нахожусь в самом центре Вселенной. Весь мир вращался вокруг Марьиной горы.
Зимородков увидел чуть позже, летом, когда отправился в странное плавание вверх по реке. Развал страны был трагическим, но птицам нет дела до судеб государств, они живут по своим законам, без парламентов и границ. Впрочем, границы участков и у них есть, когда начинается гнездовье. Но кочуют они всюду без виз. А птичьи парламенты собираются волею вдохновенных поэтов, как, например, силой воображения суфия Аттара, сочинившего «Язык птиц», поэму о путешествии птиц в поисках своего короля, переведенную на западе как «Парламент птиц».
Обычные люди разумеют этот язык после долгих дней труда, безмолвия и вегетарианства. И то, услышанное, вовсе не радует их.
Сопровождаемый свербящей песенкой черного дятла, я пробирался по слепому лесу, досадуя на погоду, но все же надеясь, что в Славажском Николе нагоню свет.
Внезапно я увидел, что вышел к Ливне. Топкая черная низина, заросшая кустами и крапивой, дальше красноватые чешуйчатые стволы черной ольхи. Значит, взял слишком влево, стремясь не повторить прошлой ошибки. Я направился в лес… И еще издали заметил верхушки кленов… Затем кусты спиреи… Ель с папоротниками…
Наконец сообразил, что нахожусь на той же самой Лосиной усадьбе. Усмехнулся. Такое со мной впервые. Здесь негде блуждать. До южной опушки и нашего лагеря рукой подать. Вот здесь я шел. Вот папоротники. Ель с застрявшими желтыми листьями берез. Муравейник. Через поваленное дерево переступил, содрав кору. Вот мои следы. Наверное, где-то после этого поваленного дерева я взял вправо. Во второй раз – влево.
Что ж, теперь пойду строго прямо!
Я остановился, чувствуя пространственную неуверенность и какую-то беспомощность. Белкинский лес хожен во всех направлениях. Мне никогда не приходилось в нем блуждать. Чтобы вновь оказаться на Лосиной усадьбе, надо круто поворачивать, в противном случае выйдешь на старую дорогу, сейчас уже только тропу, или к Ливне. Но вот к Ливне второй раз я и вышел. Как же не заметил, что столь решительно поворачиваю влево?
Но теперь-то я шел прямо. Прямо?
Мне стали попадаться лосиные лежки.
Среди ольхи светлел дятловыми пробоинами сухой ствол. Мне померещилось, что я его уже видел. И еще большое гнездо в березовой кроне. Гнездо ворона. Ну, конечно, все это я видел, и не раз. Как и весь этот лес, осветляющий сердце, его южную опушку с легковейными прозрачными травами, старую тропу, где я нашел осколок зеркала, и тихую сонную Ливну в крапивных черных берегах, текущую в Белкино, в Днепр. И небо. И дорогу в Белый Холм. И Васильевские горы, Воскресенский лес, Городец, дуб, Арефино, Ельнинский тракт, а там и Никольские ворота, башни города…
Заметив кленовые листья среди березовых, я нахмурился. Еще несколько шагов – и вот она, Лосиная усадьба, тот же ракурс. Кусты спиреи на своем месте. Правее еловый силуэт.
На меня накатило мгновенное мимолетное паническое чувство. С тех пор я лучше понимаю, что такое страх, называемый паническим оттого, что его насылал Пан.
Это уже было невероятно. Радиус места, где я потерялся, совсем невелик, может быть, сто – сто пятьдесят метров.
В паутине мне почудилась улыбка.
Все было довольно зыбким. Я пожалел, что не взял с собою фотоаппарат. Тогда я смог бы точно установить, была ли разница между тремя Лосиными усадьбами. Но, по-моему, даже освещение ничуть не менялось. Заблудиться в хорошо известном. А действительно ли это место хорошо мне знакомо? Я озирался, как инопланетянин. С моим зрением что-то происходило. Я видел кусты, березы, ель, клен каким-то двойным взглядом. Все это было родным и в то же время неимоверно чужим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.