Электронная библиотека » Олег Ермаков » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Вокруг света"


  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 12:10


Автор книги: Олег Ермаков


Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Поразительно, как Трифон Гордеевич сумел вызволить семью из уральской Ляли, а потом обосноваться на Вятке в колхозе и наладить сносную жизнь. Интересный эпизод, свидетельствующий о силе и энергичности этого человека. Когда он вышел в первый раз из Ляли вдвоем с Павлушей и добрался до Загорья, его впустил в дом и оставил ночевать один из соседей. Сосед этот и сдал беглецов. Повели их в Ляхово через лес. Но уже совсем стемнело, тогда решили переночевать на хуторе. Оба разделись до нижнего белья, легли. Стерег их один мужик с пистолетом в руке. И глубокой ночью стражник спекся. А кузнец сиганул, в чем был, в окно. Сына вынужден был оставить, полагая, что мальчишке ничего не сделают. И сорок верст пробирался, босой, в одном белье, в Краснинский уезд, где жил двоюродный брат.

Такой правеж устроила новая власть своим труженикам. Крадись по родной земле, как тать, не знай покоя ни днем ни ночью. Людей и целые народы сдувало по лицу земли, как перекати-поле в пустынях. Какая уж тут страна Муравия!.. Быть бы живу…

Двоекнижие

«Родину и чужбину» Ивана Трифоновича я перечитывал не раз: трудно остановиться, начав, это какая-то неотвратимая книга. И снова проза и поэзия затевали нешуточную борьбу. Суровым свидетельствам Ивана противостояли стихи Александра. Не перечили, не переиначивали, а воздвигали что-то во мне самом, в читателе. И словно бы в колеях долгой дороги мерцали, бликовали осколки чистого света.

Образу лауреата «с окаменелым сердцем» противостоял образ певца, солдата с крестьянской душой, обреченного на укоры и муки и наделенного голосом чистым, светлым, теплым…

Крестьянство Александра Твардовского в бытовом смысле отмечали многие, знавшие его. Его коллега по «Новому миру» А. Кондратович пишет, что Твардовский остерегался переходить улицы, минутами ждал, еду любил простую, деревенскую, в кафе брал вареное яйцо, кусок мяса, сало. В застолье всегда пел. С наслаждением работал на земле, правда, это уже был подмосковный дачный участок…

Но он оставался крестьянином и по сути своей. Критики тех лет как раз и упрекали автора в том, что его Андрей Сивцов, Василий Тёркин не советские колхозники, пошедшие на фронт, а все те же стародавние русские крестьяне, каким был и Никита Моргунок. И какими были, можем добавить мы, некрасовские Савелий, Ермил, толстовские и тургеневские крестьяне, мужик Марей Достоевского. Песнь к земле из «Василия Тёркина» – из глубины крестьянского сердца.

Какие-то строчки и стихи вызывают досаду, недоумение, неприятие. Особенно горько, когда случаются подобные вещи со стихами превосходными, как, например, «Ты откуда эту песню…». Стихотворение – как напев у окна, за которым туманится то ли поле, то ли дорога, а на самом деле – время в образе реки:

 
Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой.
 


Сын спрашивает у матери об этой песне, и она растолковывает, что так пели в приднепровских местах, когда отдавали замуж девушку на другой берег, и та лила слезы, как будто прощалась с родным домом навек. (К слову, поэт где-то говорит, что мать очень тосковала по родному дому, хотя был он рядом, в десяти – двенадцати верстах от Загорья, в имении Плескачи.) Но это все были девичьи слезы. Еще горше пришлось, «…как иные перевозы / В жизни видеть привелось».

Мы знаем, о каких перевозах речь.

Путь их был далек – на Урал, в лесной барак. Смоленские крестьяне и без того усвоили некоторые исторические уроки пограничной земли, по которой то лях с огнем пройдет, то француз, и красно не строились в деревнях. А после этого урока Сталина смоленская деревня, кажется, навсегда обрела заунывный и какой-то временный облик: хаты ютятся, как будто пытаясь остаться незамеченными.

 
Как с земли родного края
Вдаль спровадила пора.
Там текла река другая —
Шире нашего Днепра, —
 

продолжает поэт, и читатель здесь крепко спотыкается вот об эту «пору». Глаза еще раз пробегают строчки: «Вдаль спровадила пора». Эти слова поражают своей вялостью. Бессильное благоречие и жалкая замена табуированного имени. Такому восприятию способствует и дата под стихотворением: 1965 год.

Тут современный читатель вспоминает, что уже и «Один день Ивана Денисовича» напечатан. Самим же автором стихотворения и опубликован.

Но перечитываю стихотворение еще раз и понимаю простую вещь: ведь оно начинается с диалога сына и матери, а разворачивается уже негромким монологом матери. И все здесь – голос матери.

«Мать моя, Мария Митрофановна, была всегда очень впечатлительна и чутка, даже не без сентиментальности», – писал Александр Твардовский в «Автобиографии», а в рабочих тетрадях добавлял, что она «была почти во всем полной противоположностью отцу – мягкой души, дружелюбная и уступчивая».

Поэт вовсе не изобретал благоречия для этого стихотворения.

Да и зачем? Он прекрасно знал речь своей матери, вот и все.

 
Отжитое – пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.
 

Все стихотворение пронизано током времен и времени, здесь, как в течении реки, смешиваются различные слои – поддонные ледяные и прогретые солнцем, – время личное соединяется со временем историческим, но не только. В последней строфе молодой перевозчик-водогребщик уже «старичок седой», и с «той стороны» веет безвременьем, тем, что в ведах названо «нечто единое ничто иное».

Песнь в устах молодой матери рисует образ суженого, и невольно видишь молодого кузнеца, пришедшего однажды в имение Плескачи. Песнь в чужих снегах, где леса темнее, зимы лютей, уже словно бы обращена скорее к любимому сыну (а это и был поэт, оставшийся в далеком Смоленске, в газете, и надо заметить, что и здесь нащупывается нерв разногласий между братьями; по крайней мере, эту глубинную ревность полезно учитывать, читая воспоминания). Александр Твардовский, как известно, и вызволил семью из тисков чужбины. Песнь, исполненная в стихотворении в третий раз, по существу, уже и не имеет адресата. Точнее, он запределен.

Так что «пора», спровадившая семью на чужбину, определение весьма органичное в этом стихотворении. И ясно все это мне стало именно в процессе последних рассуждений – приступая к «разбору», я был уверен, что глубокое и чарующее стихотворение о перевозчике-водогребщике ослаблено, подпорчено буквально одной строкой.

Пример выбран неудачно. Возьмем другой… Но это уже будет что-то слишком очевидное, а потому и неинтересное. А мне хочется еще поделиться некоторыми соображениями о последнем стихотворении.

Александр Твардовский не раз предельно ясно заявлял, что он – атеист. Вообще семья Твардовских не была религиозна, о чем говорят многие, и прежде всего сами Твардовские. Константин Трифонович рассказывает, как был посрамлен местный колдун. Когда несколько крестьян засобирались в Самарскую губернию, где, по слухам, после голода пустовали большие села и земли, попытать судьбу решил и Трифон Гордеевич. На дорогу продана была корова. Какой-то вечный Некрасов! Ехать искать богатство в голодный край. Трифон Гордеевич нашел там малярию и вернулся, мучимый ею, а в доме денег не было даже на лекарство, и, чтобы купить экзотический хинин, Константину пришлось отнести в Починок на базар яйца.

Еще когда крестьяне были в отлучке, их жены, Мария Митрофановна в том числе, ходили к колдуну. Он вещал по какой-то большой книге, которую называл черной магией. Правда, вряд ли и сам знал и понимал, что там написано. Но о крестьянах-искателях с уверенностью говорил, что они ходят по селам, выбирают. И ждет их удача. И вот все они вернулись, а колдун еще ничего не знал. Александр и Константин подговорили мать еще раз пойти к прорицателю. И тот снова видел крестьян в далекой самарской земле, а они уже сидели по домам, рассказывали о страшном запустении и пыли, зное… С тех пор, заключает Константин Трифонович, мать перестала верить и колдунам, и попам.

А ведь о христианских мотивах в творчестве поэта рассуждают филологи, одна работа названа «Христианская аксиология в художественном мире А. Т. Твардовского». Подобные вещи можно было бы воспринимать скептически. Но не следует торопиться.

Вот то же стихотворение про перевозчика-водогребщика, предпоследняя строфа:

 
Отжитое – пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.
 

В ней прочитывается скрытая надежда на воздаяние.

С кого какой спрос здесь, если близка вечность. И что произойдет дальше, никому не ведомо. Ну и последнее обращение к перевозчику-водогребщику, старичку седому, с просьбой перевезти домой усиливает мифологическое звучание всего стихотворения. Вообще перед нами классическое восхождение от метафоры к символу, если вспомнить толкование того и другого А. Ф. Лосевым в его труде «Проблема символа и реалистическое искусство». Если в начале стихотворения перевозчик и река – метафора жениха и порога, родного дома, то в конце река уже символ времени, а перевозчик – архетипическая фигура посредника между миром живых и миром мертвых. «Подлинная символика, – писал Лосев, – есть уже выход за пределы чисто художественной стороны произведения. Необходимо, чтобы художественное произведение в целом конструировалось и переживалось как указание на некоторого рода инородную перспективу, на бесконечный ряд всевозможных своих перевоплощений».

Стихотворение «Ты откуда эту песню…» и распахивает эту перспективу.



В ведах в «Гимне познанию» поется:

 
Некоторый, видя, не видит Речи,
некоторый, слыша, ее не слышит,
но которому она отдается,
как жена в нарядах, ему супруга.
 

Надо читать и перечитывать Твардовского, чтобы вполне понимать его речь.

Речь Твардовского пленяет, это родная стихия, в ней хочется пребывать бесконечно. Хотя в ней много горечи, страдания, как, например, в лучшем творении поэта – в поэме «Дом у дороги». Это коренная, совершенная вещь. Здесь судьба всей России. Этот дом стоял в двенадцатом веке, в девятнадцатом, в двадцатом, и рядом сквозил смертельный ветер, а крестьянин слагал напев: «Коси, коса, / Пока роса, / Роса долой – / И мы домой». Напев этот получил особое звучание, когда началась война. Война смахнула дом у дороги. Но, исполнив свой тяжкий кровавый труд, крестьянин вернулся на старое место и взялся за возведение нового дома. И выходил на луг, чтобы в косьбе забыться, не слышать пустой дом, приготовленный для семьи, еще не вернувшейся из неволи…

В предпоследних строках поэт сам определил суть поэмы: это боль, страсть, печаль и вера в счастье.

Этот взывающий с тоской и страстью голос и есть сам поэт.

И этот образ сильнее всех иных.

Надо признать, что интереснейшей книге Ивана Трифоновича не хватает завершенности. Мастер-краснодеревщик и умелый рассказчик так и не сказал необходимых каких-то последних слов, преодолевающих все. А читатель ждет этих слов, как глотка воды в жару. Эти слова уже роятся в самом читателе, слова, возносящие все куда-то, слова, с которых осыпается шелуха каких-то мелочей, слова горячие и самосветящиеся.

Но младший брат не нашел этих слов.

Может быть, он посчитал свое дело – возведение нового хутора в Загорье – ценнее и понятнее любых слов. В этом непростом деле сказалась его любовь и к отцу, и к матери, и ко всем своим родичам Твардовским.

Вероятно, ему показалось это досужим и нечестным – подслащивать правду под занавес. Правда за себя говорит, какие еще необходимы комментарии? Пусть читатель и рассудит. И читателю отрешиться от этой книги просто так нет никакой возможности. Читатель и начинает судить да рядить… И как раз без стихов Александра Твардовского и не возьмешь необходимую высоту для этих суждений.

Здесь как будто сталкиваются две правды: правда поэзии и правда жизни-прозы.

Иван Трифонович свято был уверен, что книга его и есть сама правда. Но всегда ли он справедлив в своих оценках, суждениях? Вступая в спор с критиками, считавшими отца суровым – и порою чрезмерно – человеком, Иван Трифонович подвергает, например, сомнению подлинность случая, описанного Александром Трифоновичем в стихотворении, сохранившемся только в черновиках, а после смерти поэта опубликованном. Это «Кнут». Под звездами в город, чтобы с утра пораньше оказаться на базаре, едут на телеге отец с мальчишкой сыном, и тот теряет кнут, пока отец дремлет. Дальше идет драматического накала диалог:

– Батя, он был цел, лежал вот тут…

– Отправляйся и найди мне кнут.

– Батя не найду я. Темнота.

– Не моги вернуться без кнута.

– Батя, забоюсь я…

– Посвищи…

– Батя, не найдешь его…

– Ищи!

– Батя, я пойду, я поищу…

– Не найдешь, так шкуру всю спущу…

Странным образом это стихотворение перекликается с романтическим «Лесным царем» Пушкина. Только тут жестокий реализм. Отец вовсе не оберегает сына, а, наоборот, толкает его в лапы страхов, что таятся в темноте. «Щ» и «ш» свистят здесь невидимым кнутом так, что морозец по коже…

Иван Трифонович говорит, что этого случая никто не мог припомнить и заключает, что в книге Кондратовича «Александр Твардовский», в которой приведено это стихотворение, есть авторское преувеличение. Можно эту реплику понять так, что и все стихотворение – преувеличение самого поэта. В автобиографии Александр Трифонович «ни словом не обмолвился о каких-то там чрезмерных жестокостях отца».

Через несколько страниц Иван Трифонович повествует о том, как отправил его отец по осени верхом на лошади, принадлежавшей родственнику, в Смоленск, где этот родственник и жил. И ехал Иван «верхом сорок верст без седла и привычки» и «почувствовал то самое место, которым сидел, и липким, и больным, но деваться некуда, терпел до конца». Родственник дивился: «Сорок же верст! Ну и дядька Трифон!.. Ну-ка, покажи, как там у тебя, сколько кожи потерял?»

Какое заключение можно сделать из сопоставления этих эпизодов? Вывод прост: эпизод и подтверждает подлинность стихотворения, даже если все в стихотворении выдумано. Всё, да не всё.

Странно, что сам Иван Трифонович не увидел, что эпизод с лошадью перекликается со стихотворением и с еще большей силой узаконивает его.

После этого наблюдения мы вправе и все остальное тщательнее взвешивать и сопоставлять. И в первую очередь все то, что касается быта. Здесь Ивана Трифоновича щепетильным не назовешь. А ведь можно было бы какие-то моменты и вовсе не поминать. Кто-то давал трезвящий совет: вообразите себя персонажем рассказа Чехова.

Вообразите, что о вашем быте будет повествовать кто-то достаточно беспощадный. Думается, что от такой привилегии отказался бы и сам Иван Трифонович.

Вопрос о поэте с окаменелым сердцем снова требует своего разрешения. И сразу он звучал у меня, читателя «Родины и чужбины», так: может ли быть поэт с окаменелым сердцем? И почему-то в голову не пришло поставить вопрос по-другому: а какое сердце бьется сквозь строки «Страны Муравии»? Или в стихотворении «Я убит подо Ржевом». Да и в любом живом стихотворении Твардовского. С окаменелым сердцем этого не напишешь.

Но, вероятно, Иван Трифонович хотел сказать этой метафорой сердца нечто другое. Неожиданную помощь здесь подает Карл Юнг. В своей работе «Психология и поэтическое творчество», рассуждая о творческой личности, которая всегда загадка, он пытается эту загадку раскрыть и, между прочим, пишет, что «человек оказывается обычно настолько обескровленным ради своего творческого начала, что может как-то жить лишь на примитивном или вообще сниженном уровне».

Это соображение бросает на строки Ивана Трифоновича особенный свет: «…и с окаменелым сердцем шел он трудной дорогой своих планов».

Замечание об окаменелом сердце вырвалось в то время, когда семья Твардовских бедовала в ссылке. А вокруг поэта стягивалось кольцо лающих о кулацком подголоске. Поэта травили, он был загнан. Но в это же время рождалась «Страна Муравия».

И впереди был «Тёркин», а еще «Дом у дороги» и другие поэмы и стихи. Лучшие военные стихи все-таки написал именно Твардовский. «Я убит подо Ржевом» погружает нас на архетипическую, какую-то священную глубину, а точнее, глубоко возносит. Голос убитого пронзает насквозь, как пуля. Но ничего не кончается тут же, этот голос звучит и потом будет звучать при любом случайном воспоминании об этом стихотворении или даже при упоминании Ржева.

Пройдет время, и «Василий Тёркин» прочно встанет вровень со «Словом о полку Игореве». Да уже и сейчас ясно, что это наши лучшие воинские поэмы.

А то, что люди с поэтическим складом ума и души способны прозревать будущее, не раз подтверждалось примерами.

Сам Александр Твардовский случайно это засвидетельствовал, рассуждая о новом своем герое, еще не выявленном, смутном, пока более фельетонном, мелькнувшем на страницах фронтовой газеты финляндской войны: «При удаче это будет ценнейший подарок армии, это будет ее любимец, нарицательное имя». Имя это – Василий Тёркин.

Снова уместно привлечь Юнга: «Так получает удовлетворение душевная потребность того или иного народа в творении поэта, и поэтому творение означает для поэта поистине больше, чем личная судьба, – безразлично, знает ли это он сам или нет. Автор представляет собой в глубочайшем смысле инструмент…»

Поэзия не то чтобы победила, но оказалась убедительнее прозы.

Но и то и другое уже нераздельно. И возможно, в этом залог особого бытования поэзии Твардовского. По крайней мере, у меня, как читателя, еще не бывало подобного драматического опыта постижения. Это своеобразное двоекнижие создает объем, пронизанный токами.

Мед

А еще у поэзии есть местность.

И это тоже неисчерпаемая книга.

Днепр и курганы, болото, возле которого сражался Меркурий, Ельнинский большак; село Немыкари, упоминавшееся в грамоте Ростислава XII века; Белкино, где ждал Денис Давыдов генерала Орлова-Денисова, чтобы атаковать отряд генерала Ожеро, стоявший в Ляхове (в итоге французский генерал сдался в плен); Станьково, где было имение первого русского партизана в войне 1812 года А. Д. Лесли; Славажский Никола, где во времена Смуты находился острог; малые речки, родники, холмы, леса, в которых еще хорошо видны окопы; Васильево, куда ходил читать стихи Твардовский, но и затем, чтобы увидеть Машу Радькову; Белый Холм, где учились некоторое время братья Твардовские; и, наконец, Загорье.



Может быть, ощущая эту неисчерпаемость, Твардовский и задумывал главную книгу, роман «Пан». Судя по всему, главным героем был бы отец.

Остается гадать, что это была бы за книга, какие глубины в ней раскрылись бы и с чего она начиналась бы. Предполагают, что с описания деда. Но не исключено, что с переезда вот сюда, в Белкино, еще счастливых молодых – кузнеца и дворянки из крестьянской семьи. Здесь они стали жить вдвоем, под этим небом заструился вкусный дымок кузни, раздались удары молота по наковальне.

Любопытные воспоминания о Белкине оставил Михаил Кошелев. Он описывает большой помещичий деревянный дом на каменном фундаменте, амбары, сады, аллеи кленов и дубов, озеро с водяной мельницей, холмы, спускающиеся к речке (в названии ошибка, скорее всего, по вине редакции: вместо Ливна – Лемна). Далее Кошелев замечает: «Место очень живописное. Думаю, что этот типичный уголок среднерусской природы оставил след в сознании юного Твардовского, который здесь бывал много раз».




В барской усадьбе был открыт Народный дом, сюда приходили на вечера жители окрестных деревень, ставили спектакли, устраивали танцы, смотрели кино, читали стихи. Кошелев вспоминает сочинителя стихов Морозова из деревни Боровой за Ливной, Суворова из деревни Церковище, отличного рассказчика (устного) Силантия из деревни Крутиловки, Яшку Петроченкова из Воскресенска, игравшего на скрипке.

Позже Народный дом перенесли в Васильево, на холмы, с которых сбегает родниковый сильный ручей.

Из него и сейчас можно напиться.

…Ночуя в Белкинском лесу, я хожу за водой на Васильевский ручей, туда, где он впадает в Ливну.

И в этот раз взял котелки, пластмассовые бутыли и пошел сквозь спелые августовские травы, сорящие семенами. Радовался, что удалось сфотографировать черного аиста. Встреча свидетельствовала об истинной заповедности этих мест и заставляла почему-то вспомнить еще одного поэта с крестьянской душой, о ком уже была речь, Тао Юаньмина. Ну да, аист – значимая птица в китайской традиции, правда, на древних рисунках это всегда белый аист.

«Вместо пахоты службой / содержать я себя не думал, / А увидел призванье / в листьях тутов, колосьях в поле», – признается он. То, о чем писал Твардовский, как о томительной связи, в полной мере испытал и его далекий предшественник.

Судьбы Твардовского и Тао Юаньмина как будто не схожи. Первый навсегда покинул загорьевскую глухомань, обосновался в столице, был замечен и награжден неоднократно премией Иосифа Сталина и другими премиями, стал депутатом, членом Ревизионной комиссии руководящей партии, кандидатом в члены ЦК этой партии, возглавлял лучший журнал страны, беседовал с Никитой Хрущевым; его, главного редактора, возил личный шофер на «Победе», осаждали фотографы и журналисты; жил он в хорошей квартире, любил бывать на даче; слава его была всенародной.



Тао Юаньмин проделал обратный путь. Происходил он из старинного клана высокопоставленных чиновников. Клан к моменту его появления на свет захирел. Послужив чиновником, даже начальником уезда, поэт убедился, что ему «чужды созвучия шумного мира» и больше всего он любит «гор и холмов простоту», а «в пылью жизни покрытые сети, / В суету их мирскую» он попал по ошибке. И тогда он возвратился к садам и полям – таково название программного стихотворения Тао Юаньмина, в котором он описывает свою усадьбу: небольшое поле, дом, как и смоленская изба первой трети прошлого века, крытый соломой, сад. Заканчивается оно вздохом облегчения:

 
Как я долго, однако,
прожил узником в запертой клетке
И теперь лишь обратно
к первозданной свободе пришел.
 

Проблема службы у недостойного правителя волновала умы китайского общества тех времен. И Тао Юаньмин дал свой ответ:

 
Вот бобы посадил я
на участке под Южной горою,
Буйно травы пробились,
робко тянутся всходы бобов.
 
 
Утром я поднимаюсь,
сорняки из земли вырываю,
К ночи выглянет месяц,
и с мотыгой спешу я домой.
 

Поэт вернулся к земле, и по всему видно, он ее любит не меньше Никиты Моргунка. К нему приходит на чарку вина сосед, Тао Юаньмин режет курицу, и они сидят и ведут не праздные разговоры, они беседуют о земле, о зерне и всходах. Но и без гостей поэт умеет скрасить свой досуг: поет стихи, играет на цине или раскрывает древние книги. Конечно, идиллия кажущаяся. Поэта-крестьянина одолевают заботы о хлебе насущном. Живет он бедно, не так-то просто прокормить семью, а у него много детей. Бывают времена, он сидит и ждет, не появится ли гость с вином. Тао Юаньмин превозносит вино. Хорошенько приложившись, он любит побродить по окрестностям. Да и на трезвую, как говорится, голову тоже: «Никого. И в печали / я иду, опираясь на палку, / Возвращаюсь неровной, / затерявшейся в чаще тропой. // А в ущелье, у речки / с неглубокой прозрачной водою, / Хорошо опуститься / и усталые ноги помыть…» Поэт смиряет себя старой мудростью: «Печальтесь о правде, / Пусть вас не печалит бедность»…

Но эта правда пришлась не по вкусу повелителям дум, и Тао Юаньмин числился в поэтах второразрядных.

Признание пришло позже.

Переводчик и исследователь Л. Эйдлин писал, что творчество Тао Юаньмина, вобрав в себя тысячелетнюю мудрость, вдохнуло новую жизнь в поэзию Китая.

По сути, Тао Юаньмин занимался тем же, чем и Твардовский: приближением поэзии к жизни, очищением стихов от украшательств. И тот и другой добивались предельной ясности, точности высказывания. В результате о поэзии Твардовского говорили, что она бедна метафорами. А современникам Тао Юаньмина его стихи казались слишком простыми, обыденными, их цепляли «низкие» слова.

«Вспоминаю себя / полным сил в молодые годы. / Хоть и радости нет, / а бывал постоянно весел. // Неудержной мечтой / унесен за четыре моря, / Я на крыльях парил / и хотел далеко умчаться», – пишет Тао Юаньмин. И Твардовский как будто откликается стихотворением «На сеновале», где речь о том же: «То вслух читая чьи-то строки, / То вдруг теряя связь речей, / Мы собирались в путь далекий / Из первой юности своей/ (…) И сколько нам завидных далей / Сулила общая мечта».

Особым ощущением времени пронизаны многие стихи Тао Юаньмина, как и поздние стихи Твардовского. Тао Юаньмин говорит с иронией, что в молодости закрывал уши, как только его начинали учить уму-разуму старшие; но вот прожил полвека – и сам поучает. Поэт удивляется. Учительство – это тоже примета быстротекущего времени. Он старается отыскивать мельчайшие крупицы радости прежней поры, чтобы вернуть время, но тщетно: «И уходит-уходит / все быстрее и дальше время. / С этой жизнью своею / разве можешь встретиться снова?»

Твардовский пишет о времени, оставшемся на самом донышке, когда ему захочется посидеть на солнышке, на теплом пенушке и всему подвести черту стариковскою палочкой. И он ее подводит: «Нет, все-таки нет, / ничего, что по случаю / Я здесь побывал / и отметился галочкой». И читателю передается чувство хрупкости жизни, мира, непостижимой его красоты.

Правда, если это стихотворение Твардовского дышит гармонией и согласием с мировыми законами, то отшельник-крестьянин пытается протестовать: «Все, что в доме, истрачу, / чтоб наполнить его весельем / И угнаться за этим / лет и лун стремительным бегом. // Я ведь, следуя древним, / не оставлю золото детям. / Не истрачу, то что же / после смерти с ним буду делать?»

Но мы-то знаем, что тратить ему особенно и нечего было. Это китайское «золото» вдруг отражается в палой листве, освещенной лучами недалекого вечера, русского мудреца, сидящего на пенушке, придавая заключительным строкам Тао Юаньмина метафорический смысл. Золото – это и есть время, дни и ночи. И его печаль ведома обоим поэтам. Да и нам, простым смертным.

Но поэты этому чувству задают другие масштабы. «Мир так беспределен / во времени и пространстве, / А жизнь человека / и ста достигает редко», – говорит Тао Юаньмин. И в стихотворении Твардовского про теплый пенушек тоже есть это дыхание непостижимой бесконечности. А в другом стихотворении, «Полночь в мое городское окно», он, хотя и противопоставляет себя зрелого тому ребенку, что в детстве в ночном поражался виду звездного неба: «В зрелости так не тревожат меня / Космоса дальние светы», – но завершающие строки, наоборот, еще резче и яснее обозначают глубину и безмерность мира светил: «Как муравьиная злая возня / Маленькой нашей планеты».

У поэта обширный взор. Мы удивляемся полету сознания создателя «Слова о полку Игореве», такое впечатление, что он порою видит пространство откуда-то с вершины неведомой горы, академик Лихачев назвал это идеальной высотой.

Идеальная высота покорялась обоим поэтам.

Ну, и коли речь зашла об идеальном, самое время вспомнить утопию Тао Юаньмина «Персиковый источник», написанную ритмизованной прозой и стихами.

Бедный рыбак заблудился в речных рукавах, заплыл прямо в персиковый лес, причалил к берегу и пошел вверх по ручью, оказался в пещере и оттуда проник на ту сторону. Ему открылись «яркие просторы», посреди которых стояла деревня. Видение это напоминает картинку Никиты Моргунка: «Стоит на горочке крутой, / Как кустик, хуторок». Только здесь – целая деревня.




Рыбак узрел крестьянский рай: «Земля равнины, широко раскинувшейся, и дома высокие, поставленные в порядке (…) превосходные поля и красивейшие озера, и туты, и бамбук». Жители в странных одеждах были спокойны и доброжелательны, у стариков бороды желты от времени. Угощение для странника выставили вполне традиционное: вино, курицу, наверное, и рис. Потекла беседа. Рыбак узнал, что эти люди в давние времена, в эпоху Цинь (246–207 гг. до н. э.), бежали сюда от притеснений (а тяготы и репрессии той поры были безмерны; строились каналы, дороги, Великая Китайская стена, уничтожались книги и их сочинители – писатели и ученые). Жители не ведали времени, «спросили, что за время на свете теперь». А когда рыбак рассказывал им о происходящем, «вздыхали и печалились». Погостив несколько дней там, рыбак, напутствуемый наказом ничего обо всем увиденном не говорить, отбыл восвояси. И на обратном пути делал метки… Правитель области послал с ним отряд. Наверное, мечтал обложить их налогом, подключить к общественным работам, пополнить за их счет войско. Но рыбак так и не сумел найти путь.

Один ученый, добавляет Тао Юаньмин, узнав обо всем, обрадовался и собрался в дорогу, но вскоре умер. А после и вовсе не было таких, кто «спрашивал бы о броде»!

Упоминание имени ученого добавляет основательности, трезвости этой маленькой поэме.

История, рассказанная Тао Юаньмином, почему-то не выглядит досужей фантазией. Почему? Прежде всего, потому, что автор все это видит и сам этому верит, по крайней мере, в те мгновения, когда пишет. Но этого, конечно, мало. Своевольная фантазия не так-то много значит, если она ничем не обоснована, если она не укоренена ни в чем. «Персиковый источник» открывает нам вековую и даже тысячелетнюю мечту о такой обители, где бы крестьянин не страдал.

Правда, поэт и как будто отпевает эту мечту…

Через почти полторы тысячи лет в северной стране эта мечта занимала умы поэтов, влекла крестьян. В ходу было сказание о граде Китеже, слухами о Беловодском царстве полнилась земля. Целые отряды крестьян – до трехсот человек – бродили по дорогам, направляясь к Уралу и дальше, в Беловодье. Жители одного уральского села собрали крупную сумму в две тысячи рублей и снарядили в дорогу трех казаков, наказав непременно отыскать Беловодье. Казаки, помолясь, пошли. Точнее, поехали – в Одессу, оттуда в Турцию, Афон, Иерусалим, Цейлон; в Японии уж было решили, что прибыли на место, заслышав звон колоколов, но звонили не в православном храме. Дневник этого поразительного путешествия – а один казак вел записи, – был опубликован в «Записках Императорского Русского географического общества по отделению этнографии» при содействии В. Г. Короленко. Этот казак потом писал Короленко, что у них на Урале ходит слух, будто Лев Толстой «ездил за границу, был в Беловодии, присоединился там и принял какой-то сан»[3]3
  С. Калмыков. Вечное солнце. Русская социальная утопия и научная фантастика (вторая половина XIX – начало XX века). М.: Молодая гвардия, 1979.


[Закрыть]
.

Вообще интересно, что Беловодье полагалось где-то на востоке.

Дальневосточные черты явны в представлениях крестьян о Беловодье. Тогда в ходу были так называемые путешественники, то есть путеводители к Беловодью. Их опубликовал советский фольклорист К. В. Чистов. Из путешественников видно, что в Беловодье нет светских судов, нет войн, воровства, и полное изобилие, родится виноград и «срачинское пшено», то есть рис[4]4
  С. Калмыков. Вечное солнце. Русская социальная утопия и научная фантастика (вторая половина XIX – начало XX века). М.: Молодая гвардия, 1979.


[Закрыть]
.

О Беловодье писал Мельников-Печерский.

«Кому на Руси жить хорошо» тоже питается этим всечеловеческим источником чаяний на лучшую землю, на счастливую сторону. Но поэма Некрасова лишь в истоке своем несет родовые черты утопии, сказка у него быстро оборачивается былью со всеми жестокими подробностями. Сюжет Некрасова катастрофически разрастается, обилие персонажей, хитросплетения линий как будто уводят слишком далеко от цели, но в конце автор могуче сгибает дуги всех смыслов, и вспыхивает очистительный огонь, еще греческой эпохи, и читатель переживает катарсис. В дифирамбической песенке Гриши Добросклонова, заключающей поэму, и поиски, эта вспышка. Именно в самом свечении слов о бессильной, убогой, обильной и могучей матушке-Руси эта цель.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации