Электронная библиотека » Олег Ермаков » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Вокруг света"


  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 12:10


Автор книги: Олег Ермаков


Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я подумал об инспекторе. Если бы мои фотографии покупали журналы, я отправился бы на родину этого инспектора, а там отыскал бы землю сорок семь, в которой обретался Тао Юаньмин. И именно этот момент на Лосиной усадьбе стал бы поворотным пунктом для такого путешествия.

На долю секунды мне показалось, что следующий шаг может примять какие-то неведомые травы с волнующим ароматом и в лицо подует ветер, доносящий непонятные голоса. Может быть, именно такие чувства испытывал рыбак, поднявшийся по источнику к ярким и вольным пространствам. Но, пожалуй, мои чувства были острее, в отличие от него, я не разумел речи этих людей.

…Под моими ногами желтели опавшие листья берез и осин, зеленели травинки, коричневели веточки. Сквозь слепоту этого дня донесся голос ворона. Ничего особенного не произошло ни после первого, ни после десятого шага. Веточки тихо похрустывали. Я перевел дыхание. Вообще, путешествия в местность этим и отличаются, что дарят тебе ожидание чего-то необычного. Ожидание медленно накапливается, пока ты идешь от Долгомостья в сторону Воскресенского леса, Марьиной горы, с запада на восток. Этот путь можно представить именно долгим мостом до Загорья. Основания его – горы местности: Арефина, Марьина, Васильевские. Еще одна гора невидима, в самом начале, Яцковская, ее срезали бульдозеры, распотрошили экскаваторы, увезли, рассыпали гравием кому-то под ноги. И вместе с нею земляничную полянку, шишки муравейников, полуденную тень дубов, трепет октябрьских красных осин, отсветы западного солнца на черной коре, запах чабреца и душицы, соловьиные песни, сны. Это гора Меркурия, она стояла на краю болота, в которое смоляне и опрокинули Батыевых солдат.

Мне сейчас надо было только попасть в лагерь.



Я знал, что справа от Лосиной усадьбы проходит через весь лес тропа. Давным-давно была дорога, но осталась лишь тропа. Вот – направо. Строго направо. Я чувствовал себя канатоходцем.

И мне удалось разнять, разомкнуть круг! Я вышел на тропу, пересекающую лес с севера на юг. И, ободренный, двинулся к лагерю. То есть на юг. На тропе ясно были различимы лосиные следы и следы грибника или охотника.

Двадцать минут спустя я замедлил шаг, не веря своим глазам. Мне открывался вид северной опушки, мрачноватый в отличие от южной, с засохшим иван-чаем, стоящим стеной, – если прорубаться дальше сквозь него, то и выйдешь на место бывшей деревни Белкино, к ее липам и кленам, мертвым яблоням и вишням и серым морщинистым дряхлым ивам.

То есть тропа была та, да вывела не туда. Я перепутал север с югом. И это еще более невероятно, чем три Лосиные усадьбы. Когда от Лосиной усадьбы выходишь на эту тропу, справа север, а слева юг. Тропа тянется параллельно речке Ливне, в двухстах примерно метрах от нее. Или я действительно посчитал, что кроме одной-единственной Лосиной усадьбы есть еще другие точно такие же, по другую сторону тропы? И следовательно, еще одна Ливна? Может, таким образом реализовались мои помыслы об идеальной местности? И я уже внутри этого мысленного образования? Но как мне найти подлинную, настоящую местность? Хм, а разве идеальное и не есть самое подлинное?

Праздно играющие мысли!.. Вокруг было то, что Николай Лосский именовал «душевно-материальным царством». Материальное он считал низшей ступенью всей системы мира, но находил возможным одушевление косной материи. Так вот косная материя уже и преобразовалась? Должно же нечто подобное однажды и случиться с тем, кто странствует.

Да нет же, повторю, ничего идеального вокруг я не обнаруживал. Ни старая корявая береза у тропы, ни дряхлый гниющий пень, ни мокрая земля – ни в чем не было идеального, а тем паче духовного. Наверное, вместилище вечных идей Платона тоже должно выглядеть по-другому. Идея березы, идея листвы, почвы, травы, стены почерневшего иван-чая, скорее всего, отличаются от земного воплощения. Хотя почему же? Как раз и совпадают.

«Но идея не может быть гниющей!» – окончательно решил я и ударил сапогом в пень, тот рассыпался.

Постояв на северной опушке и посмотрев на любимые очертания этого плавного и какого-то зачарованного места, я повернул и потопал обратно и с пятой попытки добрался до лагеря, собрал его, позавтракал и выступил в поход к Славажскому Николе через болото. Меня одолевали, конечно, сомнения. Перспектива покружить по болоту откровенно пугала. Годы не те, да и рюкзак с фотоаппаратурой тяжелый. Лет двадцать назад, когда я впервые здесь оказался, то походил по этому болоту с рюкзаком без сапог, по колено в воде, чувствуя себя каким-то солдатом местности. Меня не пугали комары, болото, дождь, жара. Вымокнув, я раскладывал одежду на солнце, а не было солнца – разводил костер. Сердце молотило туго, гулко, исправно, не ведая вкуса лекарств. В аптечке у меня был йод и бинт, да и ту я иногда забывал.

Но те времена прошли. И местность изменилась, и мы.

На краю кладовой солнца я сидел, отгоняя веткой комарье, приходил в себя после марш-броска, поеживался, вспоминая жадную хлябь, и думал, что провалился из-за новой страсти. Раньше этого не бывало.

Пока шел по болоту, выглянуло солнце, но фотографировать было нечего, а выбрался на твердую землю – и солнце затянуло сизой мглистостью. Снова серел невзрачный день. А мне надо было солнце в Славажском Николе.

Славажский Никола

Об этом уголке местности я уже рассказывал не раз. Славажский Никола – это как будто преддверие Загорья, что выше по течению неширокой и какой-то дымной сизой речки Словажи. Между Николой и Загорьем то поместье Чернево, о котором с нежностью вспоминал старший брат поэта. Я нашел пруд, окруженный ивами, возможно, это и есть остатки Чернева. Правда, от яблоневого сада, сдаваемого помещицей, ничего не осталось.

А вот в Славажском Николе сады еще цветут.

Одной весной я жил там несколько дней в палатке над долиной, на краю садов. Яро цвели громадные груши. Старая яблоня выбросила бело-розовые цветы и превратилась в какой-то шатер или скорее терем, в котором возились породистыми вельможами басовитые шмели, звенели хлопотливые пчелы, порхали хрупкие бабочки, блестели крыльями быстрые мухи. И вся яблоня гудела и благоухала. Я не мог оторвать от нее глаз. Вечером со стороны Белкинского леса валили тучи, и яблоня на темном фоне сверкала какой-то нездешней белизной, индийской яркостью, словно гора, сравнимая лишь с великими вершинами. Фотоаппарата не было, и я пытался навсегда запечатлеть ее взглядом. Может быть, тогда мне и доступнее была интуиция о сердце как вместилище мира, потому что яблоня в сердце и погружалась, она белела в нем, распирая ребра ветвями, мешая дышать, опьяняя чистотой и ароматом. Я молча смотрел на это. Спать долго не ложился, дожидался звезд, и они появились, наполнили славажские сады с призрачными яблонями, вишнями, грушами. В полночь на юге взошла большая красноватая звезда. И как будто ее появления ждала неясыть, она летала среди старых дерев парка и заунывно протяжно кричала. Можно было подумать, что между нею и звездой есть какая-то тайна. Встал рано, чтобы не пропустить восход. И до солнца бродил по мокрым росистым травам, иногда согреваясь взмахами рук под бледным взглядом луны. Луна над старыми липами, кленами и дубами барского парка казалась стеклянной, праздничной, праздной. Она как будто всю ночь бродила в парке, заглядывала в руины и лишь на рассвете устало взошла выше и замерла. Сапоги у меня от росы были блестящими, к ним прилипли несколько яблоневых лепестков, и от этой контрастной белизны зрачки расширялись. Соловьи уже пели.



Солнце медленно двинулось со стороны Ляхова, и я остановился. За лесом что-то напружинилось, сгустилось. Сконцентрированное свечение расширялось, раскрывалось наподобие цветка. Вот почему у египтян Ра выходит из лотоса, понял я, позабыв о холоде. И в следующее мгновение узрел ослепительную дрожащую пламенеющую чисто бровь над темным горбом леса. Затем огненный зрак вперился в мои зрачки, и над долиной словно бы натянулись необъяснимые нити, они должны были звучать, петь, но не издавали ни звука, лишь сильнее натягивались, сияя. И хотя соловьи распевали, восход солнца озарял все молчанием. Оно молчало, и это было непостижимо. Я отвел глаза, отвернулся, взглянул на прохладную луну, чистую, с серебряными пятнами материков, выпуклую, полую. Цветущие деревья порозовели. Трава была пронзительно зеленой. Зелены были клены и липы, дубы. Меня снова охватила дрожь. Но солнце разгоралось, краснело в цветущих ветвях Славажского Николы. И к соловьям присоединялись другие птицы. Ознобное дыхание утра смягчалось, теплело. И уже гудели первые шмели.

В жизни человека много утр, но накрепко запоминаются с десяток или того меньше. Я встречал утра на востоке и на западе, в тундре и в горах, на Байкале, на уральских озерах, в степи и на Днепре, утро над парижскими крышами и вершинами Гиндукуша, но это славажское утро останется лучшим.



Я и тогда, на краю Николы Славажского, понимал это. Правда, сознание неповторимости утра не помешало мне вернуться к лагерю, расстегнуть молнию и влезть в палатку да и заснуть под шум начинающегося ветра на ровной небольшой площадке, напоминающей какую-то ладонь.

Ветры всегда налетают из долины, особенно осенью. И гигантские березы на этой ладони шумят океанской парусной шхуной.

Осенний Никола Славажский понравился мне еще больше. Вокруг развалин барского дома краснели ягоды шиповника. Глубоко ушедшая в черную землю дорога между мощных черных лип, серых кленов и морщинистых дубов, ведущая к развалинам, была усеяна разноцветной листвой. И клены еще пламенели, светились желтизной липы, бронзовели листвой дубы. Яблони роняли в мягкую землю переспевшие плоды. По ночам сюда поднимались кабаны, ветер продувал палатку насквозь, брезент туго бился и дрожал, трещали сучья, иногда слышен был отчаянный визг. Пришвин в одной дневниковой записи начала двадцатых годов рассказывает, что в бывшей господской усадьбе мальчишки пасут коров, разжигают костры прямо возле ценных пород деревьев и повреждают их… Читая эту запись, я подумал, что, будь живописцем, именно это изобразил бы. Запустение, обломки третьего Рима и новых гуннов. И вот в Славажском Николе я увидел ту же картину. Только варвар у костра был один. На второй день я разглядел, что клены не все одинаково пламенеют. У некоторых контуры были медовые, а середина густо-зеленой. И листва груш была лиловой. Насыщенно алел куст калины. А плоды шиповника были багрово-алые. Травы усохли, но кое-где цвели еще васильки луговые. Сойки и дрозды клевали растрескавшиеся сладкие сливы. Никола Славажский пропах яблоками. На груде битого кирпича белел бальным платьем вьюн. В ветре иногда слышны были чьи-то голоса – то ли проходящих охотников, то ли былых жителей. Ветер пел на разные лады в аллее. Временами мне и женский высокий поющий голос мерещился. А ночью напор ветра так был свиреп, что березы ревели бешеными коровами, и я боялся улететь вместе с палаткой в долину. В садах падали яблоки, порой звучно ударяясь о стволы. И сквозь меня проносились сумбурные сны, словно осколки чьей-то жизни: мне снился солдат, отец, потерявший сына, снилась сероглазая девушка – сестра милосердия, снилась даже музыка, виолончель. Неожиданно стало тихо, от этого я и проснулся. Сквозь брезент что-то брезжило, выглянул наружу и увидел над голой полузасохшей ивой месяц. Над долиной дотлевали звезды. За лесом далеко внизу чернела мертвенная пелена. Лязгая зубами, развел костер и заварил крепкий кофе. Смотрел, глотая горячее пахучее варево, как наполняется голубизной небо. День наступил высокий, солнечный, пронизанный птицами, пирующими в садах Славажского Николы. В аллее слышно было чистое и самозабвенное женское пение. Это снова гулял ветер. Краски Славажского Николы переливались, напоминая палитру, пожалуй, Врубеля, но были звонче, с уходом в строгость и чистоту Нестерова. И меня, жалкого писаку, проняла до печенок тоска по кисти и холсту, так что в запальчивости я подумал об осенних садах Славажского Николы как об альбоме, даже название такое и было. Но это была неосуществимая мечта. А мысль рылась слепым кротом. Осенние сады Славажского Николы могли стать и альбомом фотографий. Да, именно так, снизил я накал мечтаний. И мне уже представлялся некий фотограф с сумой на боку и с треногой, бродящий здесь в старой траве.

И вот почти двадцать лет спустя, провалившись в болото, я медленно поднимался по гигантскому холму с фотоаппаратом и треногой в рюкзаке. Вокруг простирались бесконечные заросли серой ольхи. Небо тоже серело ольхой. Серая ольха – дерево наших будней. Серая ольха, серое небо, глинистая дорога, ни лишнего звука, ни человека. Откуда славяне брали поэтические воззрения на природу? Из света – таков ответ Афанасьева. И он воодушевляет.

Мне хотелось фотографировать не так называемые красоты природы, а нечто сокрытое, внутреннюю жизнь местности, Долгомостья. Что же это такое? Дома – это как будто понятно… Но как только оказываешься на съемке, все усложняется. В какой-то момент вдруг поднимается вихрь, все идет вокруг твоей треноги: ветер, облака, время, лучи, люди. И они наполняются свечением… Внезапно все обрывается. Еще через час или день или два изображение возникает перед глазами снова. Вот это дерево, оно сверкало и было центром космоса. А объектив запечатлел какую-то невзрачную осину в пыли, окурки у подножия, целлофановые пакеты позади, пластмассовую бутылку… Фотошоп может это убрать, он хороший дворник, но как вернуть космическую суть древу? Наводить яркость, как румяна мертвецу? Чем, собственно говоря, и занимается подавляющее большинство новоявленных светописцев. Это противно. Равно как и всякие ухищрения: коллажи, особые режимы обработки. Хотя и здесь требуется мастерство, и есть виртуозы этого жонглирования кусками изображения и «кнопками». Но механический дух напрочь перешибает свободное дыхание творчества – не твоего, нет, а творчества самого мира. Дело фотографа лишь добросовестно запечатлеть эту невероятную вещь – творческое дыхание мира.



У фотографии два полюса: обыденная невзрачность и внешняя красивость. А вот в центре-то – оно и есть! То, что, по мысли Ролана Барта, высказанной им в «Камере света», укалывает. Ну, нашему повседневному языку это известно под глаголом «цепляет». Цеплять может одна деталь, она и вытащит весь снимок, как крючок на леске рыбину. Деталь эту трудно осознать в момент съемки. Все-таки фотограф – мастер интуиции. Он видит быстрее, чем думает. Впрочем, и все мы. Но фотограф успевает нажать на спуск. А остальные – нет, так и проходят мимо. Или даже фотографируют, но уже безнадежно упустив синюю птицу.

Надо лишь запастись терпением и ждать вопреки и здравому смыслу. Дуракам на Руси бывает везение. Старшие братья Ивана-дурака бросали стеречь таинственного потравщика пшеницы, а Иван не спал и ухватил Жар-птицу.

Ну, и не ухватить, а хотя бы разок увидеть ее блеск – большая удача. Увидеть, как она садится на березы, летит над болотом, наматывая шелк тумана, пьет воду из ручья и родника, вонзает когти в глупых тетерок на осинах, взмывает в облака и превращает дуб в терем, а тебя в вечного преследователя, запыхавшегося дурня с рюкзаком и железным посохом, сиречь треногой, штативом китайского производства.

Торо писал, что путешественник все узнает из вторых рук и полагаться на него нельзя. Другое дело – рыбаки, охотники, лесорубы.

Фотография в те времена была еще не столь распространена, а то он непременно добавил бы в этот список фотографов.



С появлением фотоаппарата мне еще ближе стала местность. Исследование, предпринятое в этой книге – и местности, и поэзии, – не состоялось бы, не вспыхни на склоне дней эта страсть. Хотя страсть к свету была ведь всегда? И с детства любил солнце.

Примерно так размышлял я, восходя к Славажскому Николе под серым мглистым небом.

Над Славажским Николой солнца не было. Сбросив рюкзак и утирая пот, я смотрел на остров могучих кленов, лип и дубов среди буйных буроватых зарослей бурьяна, малины. Итак, моя мечта осуществлялась. Впрочем, это была даже не мечта, я помню. Просто случайная долгая мысль. Но вот она обрастала плотью, красками, воздухом, звуками.

Озираясь с возвышения посреди бывшей деревни, я понимал, что пока фотографировать нечего. Хотя осень всегда выигрышна для фотографий, в осенних снимках уже есть настроение. Но этого мало. Необходим свет. Его не было.

Но ведь именно такое небо и такую природу и писали русские художники. Скучное, невыразительное небо. Солнечных дней в году в полуночных наших краях мало. И живописцы не хотели идти против натуры. И они знали сердцем эту штуку, называвшуюся дальневосточными мудрецами югэн – сокрытая красота.



Но то, что дозволено Зевсу, не дозволено фотографу. Серое небо на фотографии сразу будет воспринято как слабость. Зритель беспощаднее к фотографу. Не смог снять выразительное небо – значит, просто поленился. Раз уж ты вооружен японской техникой, улавливающей малейшие нюансы освещения, атмосферы, то и не спи, а бегай волком и щелкай. Вабь в свой манок. Фотограф – это репортер света. И серые небеса он должен оставить живописцу. Хотя это и не соответствует принципу югэн. Очарование местности всегда ускользает, но оно рядом, вот – где?.. Миг назад ты буквально видел это – и уже все пропало, и вокруг обычные кусты, скучное небо, бурые травы.

Манок охотника я однажды услышал в дубраве на Городце.

Где-то за Городцом лаял охрипший гончак. Голос перемещался. Пес шел по следу. Самая браконьерская погода: по палатке бил холодный октябрьский дождь.

Взлаивал гончак отрывисто, не пел, как обычно, не стонал. Голос его приближался. Я рисовал в воображении зайца, прыгающего ко мне в палатку.

Странный хриплый лай уже был рядом, и, приподнявшись на локте и глянув в оконце, затянутое черной мелкой сеткой, я сразу увидел охотника с ружьем за спиной и лайкой на поводке. Лай этот издавал охотник. Остромордая умная лайка молчала. Тогда я и понял, что этот лай скорее похож на лосиный стон. Возможно, и охотник вабил не очень умело.

Они прошли краем моей дубравы. Охотник продолжал издавать лай-стон, лайка помалкивала.

Все страстные люди смешны и нелепы. Шахматисты, рыбаки, путешественники, скалолазы, орнитологи, дрожащие в предутренние часы на болоте у журавлиных гнездовий, музыканты. Мне вспоминается знакомый журналист Гена, с которым мы неожиданно встретились в трамвае. Когда он говорил, то непроизвольно подносил кулак с микрофоном к лицу – то себе, то мне. Но микрофона-то в руке и не было. Наверное, ему представляется, что и родился он, сжимая в кулачке микрофон.

Жаль, что мне не удалось сфотографировать этого охотника, дующего в манок, и его строгую, четкую лайку. На этого охотника похож и я, и мне не терпится начать охоту за солнечными птицами и зверями.

Впервые обнаружив в глубине острова старых древес краснокирпичные руины, я решил, что это и есть церковь, в которой крестилась Мария Плескачевская. Но, поразмышляв, сообразил, что этого не могло быть по той простой причине, что церкви никогда не ставили в низине. Хотя «низина» руины и была на холме. Но в деревне возвышалось совсем другое место. Сейчас оно сплошь заросло малинниками, с него я и озирался. О барском доме мне рассказывал косец. Говорил, что потом, до развала деревни, в этом доме располагалась школа.

Эта осень выдалась неурожайной на яблоки. Ни одного яблока не обнаружил в корявых ветвях. И сказать, что краски были такими же яркими, как двадцать лет назад, я не мог. Но это оттого, подумал я, что нет солнца.

Ниже, на склоне холма, двадцать лет назад бил родничок. И тогда он был слабым, приходилось выкапывать под ниточкой воды ямку и ждать, пока ямка наполнится и снесет муть. Жив ли родник до сих пор, я не знал. Если нет, путешествие осложнится. Брать воду в Словаже мне не хотелось бы, все-таки выше по течению довольно крупная деревня Сельцо. Вода в местности у меня всегда родниковая, и только на стоянке под дубом беру ее в ручье, но его питают родники, и он начинается в необитаемом угодье Айрана Ваэджа.

Бурьян был так густ, что я тут же передумал разбивать лагерь на ладони со старыми березами. Ходить с полными котелками в этих зарослях попросту невозможно. И я спускался, проламывая тропу в колючих зелено-бурых стенах, брызгавших соком и осыпавших меня семенами, еще не зная, впрочем, смогу ли вообще наполнять котелки.

Я припоминал, что родник вытекал из небольшой овальной ложбинки, окруженной одичавшими грушами и сливами. Но рассмотреть в зарослях ничего не мог. В бороду скатывался пот. Где же родник? Я прислушался, затаил дыхание, ни на что не надеясь, ведь и раньше родниковая ниточка стекала беззвучно по склону. Но сейчас как будто чудо свершилось: родник тихонько себе напевал. Я не сомневался, это был он.

И точно, раздвинув густейшие травы, свирепствовавшие все это лето, я увидел прозрачную струйку, набегавшую на черную упавшую ветку, оттого и певшую. Жив родник, жив Славажский Никола!

И я разбил лагерь поблизости в молодых березках. Наломал засохших слив и груш, развел костер и от жадности и голода насыпал крупы больше, чем надо, пришлось доливать воды. Готовка растянулась на два часа. Каша квохтала с такой силой, что поперечная палка на рогульках вибрировала, а я пускал слюни и уже ничего не хотел, ни фотографий, ни солнца, ни руин, ни стихов, только есть.

Наконец все дошло, чай был заварен, я уселся на груду дров, насыпал на крышку сухарей, повел рукой… Где ложка? Перекопал весь рюкзак, даже в сумку с фотоаппаратом заглянул: ложка исчезла. Я ее забыл там, на Лосиной усадьбе. Ух! И я погрозил кулаком неведомому забавнику с этой усадьбы, водившему меня за нос. Ведь это одних рук дело.

Чьих рук?

Мне стало смешно. Пращур с магическим мировосприятием всегда ближе, чем нам кажется.

Ладно, ладно, оставим умствования. Лучше подумать, чем есть эту прекрасную рассыпчатую кашу с тушенкой?

Землемер ни мгновения не мешкал бы, вспомнил я и просто вырезал две палочки и запустил их в пряный и дымящийся котелок.

Сиеста моя затянулась до глубокого вечера. Хорошо было полеживать у костра, подбрасывать дровишки в огонь, щуриться и помышлять о будущих фотографиях, нежданных находках света, о журналах, которые распахнут рано или поздно свои бумажные двери, и я сменю этот скромный фотоаппарат на другой, как у знаменитого Игоря Шпиленка, чтобы уже в упор снимать всех обитателей местности: лосей, волков, черных аистов, бобров, зимородков, косуль…

Может быть, завтра поднимется с речки туман?

Минуты съемок бывают весьма драматичны, это даже похоже на схватку: навабленный солнечный зверь выбежал. И тренога с фотоаппаратом уже никакой не сачок, а что-то вроде копья или ружья. В минуты утреннего солнцеявления приходится и побегать, тем более если у тебя объектив с фиксированным фокусным расстоянием, а не фантастический телевик а-ля глаз Хаксли. Но именно объектив с фиксированным фокусным расстоянием – фикс – лучше всего передает атмосферу. И я еще зимой продал телевик, неплохо схватывавший зверей, и на эти деньги купил фикс. Пейзаж может сказать больше лося крупным планом, если, конечно, это не солнечный лось. И пейзаж неповторим, как лицо человека.

«Гу Кайчжи говорил, что труднее всего рисовать людей, затем следуют пейзажи, а за ними – собаки и лошади», – сообщает в своем трактате «О живописи» Чжан Яньюань, теоретик живописи девятого века, то есть сам он жил в девятом веке, а упоминаемый им знаменитый художник – в четвертом веке; как ни крути, а именно в Китае исток пейзажа, и понятие югэн пришло оттуда же. И это мне кажется странным. Югэн как нельзя лучше подходит русскому пейзажу.

Внезапное сияние сокрытого в русском пейзаже всегда ошеломляет. Здесь один шаг до пантеистического обращения.

В этом месте меня и прервал гортанный лай, донесшийся со стороны речки Словажи. Это был голос косули. Их здесь много. Я приподнялся, прислушиваясь. Лай повторился, долетел, отраженный от стены леса. И я встал, повесил на плечо сумку с фотоаппаратом, на другое – штатив в чехле, сунул нож в ножны, прихватил фонарик и оставил лагерь до ночи. Но направился не к речке и лесу, а вверх, к липам и кленам. Ведь я еще не достиг высот Шпиленка. Да и руины в кленах важнее косуль. Косули прыгают всюду, в любых местах. Это как ласточка Китса, о которой рассуждал Борхес в «Истории вечности». Напомнив тезис платоников: вещи и живые организмы существуют в той мере, в какой совпадают с образом, своим высшим смыслом, – он заявляет, что образ птицы первичен, а особь лишена смысла, и, следовательно, соловей, услаждавший слух Китса, тот же, что и певший для Руфи среди пшеничных полей Вифлеема. Да, я оговорился. Ласточка сюда влетела незаконным образом. Однажды осенним туманным утром, сидя за столом с открытой балконной дверью, я не услышал привычного стремительного и округлого цвирканья ласточек и понял, что они улетели, но весной найдут к гнезду на балконе седьмого этажа в Смоленске дорогу; тут же я представил путь ласточек, опасности в воздухе, над морем, на эгейских скалах, где живут ястребы, и прочие превратности уже в Египте или Индии и усомнился, что смоленский питомец сюда и вернется. Но мне хотелось бы думать, что так и будет – вернется. А позже я купил на крутой улице, спускающейся к собору, книгу Борхеса «Письмена бога» с птицей на обложке и прочитал о том же.

Не смею спорить ни с прославленным англичанином, ни с аргентинцем, но ласточка лучше выражает дух «Истории», она стремительнее и противоречивее по отношению к «Вечности» и все же вечна в платоновом смысле.

Уже надвигались сумерки, становилось прохладно. В бурьяне белели вьюны. Птицы и днем редко подавали голоса, а сейчас как воды в клюв набрали. И куда-то ее несли.

Я вылез на глубокую дорогу, аллею, ведущую к барскому дому. Постоял, осматриваясь. Было очень тихо. Дорога казалась выразительной, но я понимал, что на фотографии все ее очарование бесследно исчезнет. И главное, невозможно показать, куда она ведет.

Пройдя немного по аллее в прохладных сумерках, пахнущих опавшими листьями, жирной садовой землей, уперся в поваленный монументальный клен. По этой дороге уже никто давно не ездил. А когда-то катил тарантас, громыхала и телега с какой-нибудь поклажей, вот и пианино могли везти дочкам или… кто так самозабвенно пел здесь в солнечный ветреный день?

Обошел завал поверху и между лип и дубов пробрался к руинам. Дом когда-то был просто огромен. Из кирпича, очень прочного. На одном еще раньше я заметил буквы: М. Ч. Видимо, инициалы заводчика. Правда, раствор из глины крошился – наверное, слишком много добавлено песка. И все-таки стены стояли. Посреди комнат росли березы, клен, ива. Перед окнами громоздились переплетенные замшелые стволы. Можно было различить парадное крыльцо, рядом с ним стоял дуплистый дуб.

Я подошел к окну. Ни одна птица не подавала голоса. Еще зеленели громадные лопухи вокруг развалин. Эти необычные лопухи, как и вьюны, были словно опознавательные знаки. Еще на подходе к Николе, подзабыв, где точно находится бывшая деревня, я понял, что скоро дойду до места, заметив по обочинам характерные рослые и крупные лопухи на толстых стеблях.

Мне вспоминались пророчества Библии о мерзости запустения и речение Ипусера о разорении Египта, начинающееся со слов: «Пойдем и будем грабить». Трупы в Ниле и люди, словно птицы, пируют падалью. А крокодилы пируют и явно, а не метафорически. Разбойник носит драгоценности. А вельможи работают под палками. Удивительна жалоба: если бы я знал, где бог, то принес бы ему жертву. Все боги – знаменитый пантеон птицеголовых и львиноголовых, змей, ветров, звезд покинул этот дом черной земли, страну Кемет, как называли Египет. Гробницы разграблены, и червь грызет знатных покойников. Мумии всюду раскиданы.

Припоминался и Блок, и Хлебников, его «Ночь перед Советами», зеркало в спальне барыни, в котором кухарка видит гробы, а другая баба ведет историю про деревенскую красавицу, что барин охотник велел выкармливать грудью борзого щенка и тот висел на лебединой груди точно рак, а рядом ее младенец с синими глазами.

Семнадцатилетний Твардовский сочинил маленькую стихотворную историю про барский разоренный дом, в котором, по слухам, являлся старый барин, пропавший в ночь погрома. И как-то герой возвращался с охоты, вошел в барский сад, услышал вой, а там и увидал самого барина на обвалившемся балконе, недолго думая, приставил приклад к плечу и выстрелил. Барин оказался приблудным псом.

В осенних сумерках стихи русских поэтов могут неожиданно резонировать, порождая причудливые образы.

В другом стихотворении – «У барского дома…» – Твардовский с усмешкой заявляет, что прошлого ему не жаль, а облачные девушки с пышными косами, вздыхавшие по аллеям, пустые виденья. Но что-то в этом стихотворении не клеится, пышные косы с постельным теплом словно бы заарканивают юношу, как это обычно случалось в поэзии восточной. Материал явно сопротивляется, и вопреки воле поэта сквозь строки, как свет сквозь стволы, сквозит иное чувство.

Наверное, это чувство можно назвать бунинским, думаю я, возвращаясь в свой лагерь уже в загустевших и вот-вот готовых перейти в осеннюю ночь сумерках. Бунин ясно видел нищету и тщету дворянства, но мир затерянных усадеб был ему дорог до дрожи. Любопытно, что его «Деревня» для меня, читателя, происходит именно здесь, точнее, на соседнем холме, за речкой Хохловкой, где когда-то стояла деревня Васильево. Васильевский пейзаж прочно лег на страницы. Он отличается от николославажского. На старой карте там больше населенных пунктов: деревни Васильево, Ново-Васильево, госп. д. Алексеевъ – последнее требует расшифровки. Возможно, это господский дом какого-то Алексеева. Но не исключено, что просто господская деревня, правда, название с этим не вяжется. Именно на месте этого «госп. д. Алексеевъ» я обычно ставлю палатку, на склоне над Васильевским родниковым ручьем, на поляне у старых берез, откуда открывается вид на Белкинский лес. Садов там больше, чем здесь, в Николе. И высокие березы на берегу долины Хохловки производят гипнотическое действие, от этих бледных ликов трудно оторвать взгляд. Впервые увидев их, я подумал о летописных старцах, взирающих на меня из вечности… Понимаю, что «вечность» здесь пафосно и слишком старомодно звучит, но слов из песни не выкинешь, именно такие ассоциации и захватили меня, о чем и было добросовестно записано в тетрадь. Вообще в местности, в Долгомостье, старые слова повсюду цветут. Сам воздух Долгомостья диктует тебе эти слова.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации