Электронная библиотека » Олег Михайлов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 4 февраля 2019, 22:21


Автор книги: Олег Михайлов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Он говорил мне: «Если к Лопатиной мое чувство было романтическим, то Цакни была моим языческим увлечением…»

Сказано форсисто. Но мы уже убедились, что это «языческое увлечение» сочеталось тут и с трезвым расчетом. Бунина влекли к юной красавице и чувство, и рассудок (он отдавал себе отчет в том, что понимать его она «вряд ли будет»). Корней Чуковский говорил мне, как шестнадцатилетним гимназистом наблюдал за ухаживанием Бунина: «Он учил Аню кататься на велосипеде, сладострастно подкладывая ладошку на сиденье. Он ее не столько любил, сколько желал…»

Венчание было назначено на 23 сентября.

Было все: белое подвенечное платье и фата с флердоранжем, карета для новобрачных, была церковь что на Греческом базаре. Но несогласия начались сразу же после «таинств»: Иван Алексеевич, после увлечения толстовством, был вполне равнодушен к церковным обрядам; его тесть Николай Петрович и вовсе считал себя атеистом. Заговорившись, они вышли на паперть и, забыв за беседой обо всем, пошли домой. Естественно предположить, что разговор опять шел о «деле». Однако каково было Анне Николаевне, Ане!

Дальше – больше.

Бунин был крайне раздосадован тем, что еще накануне свадьбы Аня рассказала ему, что его друзья Федоровы говорили ей, будто он женится из-за денег. Скандал разразился за свадебным столом. Жених в бешенстве выскочил из столовой в гостиную, заперся на ключ и не вышел до утра. Мачеха до рассвета шепталась с Аней, а чета Федоровых провела ночь в спальне для новобрачных. Зато сам Федоров воспользовался всем произошедшим для сюжета своего очередного пухлого романа «Природа».

Надо сказать, что Бунин, под гипнозом своего «языческого увлечения» Анной Цакни, просто не мог себе представить, во что выльется та обыденная жизнь, какая ему предстояла. Правда, поначалу все развивалось как будто бы благополучно. Молодые отправились проводить медовый месяц в Крым, к родным Цакни – были в Ялте, Гурзуфе, Севастополе и, наконец, в Балаклаве. И снова Бунин строил планы хозяйствования, тем более что безденежье преследует его. «В Балаклаве – хорошо, – делится он с братом Юлием Алексеевичем в письме от 1 октября 1898 года. – Земли тут у Цакни 48 десятин, и, как рассказывает его племянник, живущий в Балаклаве, все это стоит, а будет стоить еще более дорого. Только боюсь, распродаст он по кускам. Он, ‹нрзб.›, предлагал мне переселиться в Крым и заняться хлебопашеством. Пиши мне, пожалуйста, что ты думаешь обо всем вроде этого…»

Но хотя помещика из него не получилось, Бунин доволен и своим новым одесским бытом. «Живу хорошо, совсем по-господски, – сообщает он брату 15 октября. – А‹нна› Н‹иколаевна› – замечательно добрый, ровный и прекрасный человек, да и вся семья. «Южное обозрение» – сильно увеличивается розница. Но не х… не поделаешь – ослы сотрудники, Николай Петрович – ж…, а мне некогда. Погода стоит дивная – сегодня жарко, как летом. Сейчас едем в именье – я, Аня и Беба (брат Анны Николаевны Павел, прозванный так на французский манер. – О. М.), будем охотиться. Но буду, конечно, и работать там. Там есть все, лошади верховые – словом, тоже все по-барски, даже кухарку с нами шлют» и т. д.

Но уже очень скоро эта барская жизнь обернулась своим исподом. Юная жена всецело находилась под влиянием богатой и взбалмошной мачехи Элеоноры Павловны. Отца своего Аня не брала в расчет, почитала себя будущей певицей и окружила «подающими надежды» молодыми людьми (среди которых был и семнадцатилетний Юрий Морфесси, ставший замечательным исполнителем русских романсов). Она не только не была способна создать Бунину обстановку для творческой работы, писательства, но просто не ценила и не понимала его.

Анна Николаевна оказалась полной противоположностью скромной, отзывчивой и доброй Елене Андреевне Телешовой.

Уже через год Бунин горько исповедовался старшему брату:

«Нет сил подняться выше этой дрянной истории, очевидно, в этом виноваты мои больные нервы – но все равно, я многое гублю и убиваю в себе. И до такой степени не понимать этого, то есть моего состояния, и не относиться ко мне помягче, до такой степени внутренне не уважать моей натуры, не ставить меня ни в грош, как это делает Анна Николаевна – это одно непоправимо, а ведь мне жить с ней век. Сказать, что она круглая дура – нельзя, но ее натура детски тупа и самоуверенна – это плод моих долгих и самых бесстрастных наблюдений. Сказать, что она стерва – тоже нельзя, но она опять-таки детски эгоистична и ни х… не чувствует чужого сердца – это тоже факт. Ты говоришь – ее невнимание и ее образ жизни – временно, но ведь беда в том, что она меня ни в грош не ценит. Мне самому трогательно вспоминать, сколько раз и как чертовски хорошо я раскрывал ей душу, полную самой хорошей нежности – ничего не чувствует – это осиновый кол какой-то. При свидании приведу тебе сотни фактов. Ни одного моего слова, ни одного моего мнения ни о чем – она не ставит даже в трынку. Она глуповата и не развита, как щенок, повторяю тебе. И нет поэтому никаких надежд, что я могу развить ее бедную голову хоть сколько-нибудь, никаких надежд на другие интересы. Жизнь нашу я тебе описывал. В 8 ч. утра звонок – Каченовская. Затем – каждые пять минут звонок. Приходят Барбашев (домашний учитель. – О. М.), который ни х… не делает с Бебой – затем жид Лев Львович, старик аршин ростом с отвислой губой, битый дурак, омерзительного вида, заведующий аудиторией, затем три-четыре жида переписчики нот, выгнанный из какой-то гнусной труппы хохол Царенко… затем студент Аблин, типичный фельдшеришка – плебей, которого моя дура называет рыцарем печального образа (!!), затем… мальчишка-греченок, певчий из церкви – Морфесси, 18 лет, затем еще два-три студента, и все это пишет ноты, гамит, ест и уходит только на репетиции вместе с Бебой, Аней и Элеонорой Павловной. Так продолжалось буквально каждый день до прошлого воскресенья. Николай Петрович наконец не выдержал, заговорил со мной. Он со слезами рассказал мне, что эта жизнь ему, наконец, невтерпеж. «Я, говорит, пробовал несколько раз говорить с Элеонорой Павловной – сердцебиение, умирает. Что мне делать? Я едва, говорит, сдерживаюсь». Не стану тебе передавать всю нашу беседу и все его беседы с Элеонорой Павловной, вот одна из них – типичная. Недели полторы тому назад, поздно ночью вернулись с репетиции. Я ушел в свою комнату, Николай Петрович, который думал, что я уже сплю, пошел отворять дверь. Там он сказал Ане: «Здравствуй, профессиональная актриса». Затем произошел скандал. Он со слезами кричал, что он выгонит всю эту ораву идиотов и пошляков, что Элеонора Павловна развращает его детей, что из Бебы выйдет – идиот, что Аня ведет настолько пустую и пошлую жизнь, что ему до слез обидно, что она без голоса примазалась к этой идиотской жизни и т. д. К великому моему изумлению, это не произвело на Аню особенного впечатления. Словом, жизнь потекла снова так же. Николай Петрович не имеет злого вида, но иногда прорывается, а между тем почти перестал обедать, завтракать и бывать дома. Он и говорил: «Хорошо, я сбегу», и действительно, нет часа, чтобы у нас кого-нибудь да не было. Элеонора Павловна плакала, обещала все это прекратить, но не прекратила. Я с ней говорил о жизни Ани – она говорит, что папа ее не понимает, объясняет все ее суетными и дурными наклонностями, а между тем «девочка увлечена делом, как она думает». Отчасти Элеонора, конечно, врет, ибо сама не может расстаться с «Жизнью за царя» (опера М. Глинки. – О. М.). ‹…› Мне Цакни сказал, что это он терпит только до поры, до времени. Если будет другая опера и Аня будет участвовать – он предложит ей оставить его дом. Но куда ему м‹…› привести это в исполнение! Поставили в прошлое воскресенье (6-го дек.) оперу, ноты у нас кончились, но жизнь мало изменилась. Буквально все снова проходит в разговорах, ни на секунду – клянусь тебе – не умолкаемых, и все об одном и том же. Все знакомые, все родные – клянусь тебе – глаза таращат, говорят, что они с ума сошли. И действительно, это не поддается описанию! ‹…›

Но главное – она беременна, уже месяц».

Это был еще один, уже новый искус «серебряного века» – искус богемного быта, легкомыслия, прикрываемого высокими материями «служения искусству», и начало распада едва образовавшейся семьи. Что же не позволяло Бунину – при его гордости – сделать то, на что не мог решиться слабовольный Николай Петрович Цакни: уйти? Разве то, что Аня находилась в положении «уже месяц»? Нет, конечно. Главным препятствием оставалось его чувство. Он любил ее и собирался «жить с ней век». И каково ему было услышать от любимой (о чем он сообщал в другом письме к брату): «Чувства нет, без чувства жить нельзя»!

Но так ли это? Скорее ее жестокие слова вырвались во время очередной ссоры, в ответ на страстные обвинения. Аня если и не любила мужа, то привязалась, к нему, тосковала без него, желала его, хотя и в еще большей степени, нежели Пащенко, не могла вместить его в себя. Ведь и письма ее за те же 1898–1899 годы, когда Бунин бывал в разъездах, пересыпаны трогательно-сентиментальными признаниями. И недаром сам Бунин берег их.

«Как ты себя чувствуешь, Ваня-голубок, – нежно спрашивала она 13 мая. – Милый мой, хороший, дорогой Ваничка, мне кажется, что ты очень давно уехал».

А чуть раньше, когда Бунин один в Петербурге встречал Новый год, она звала его к себе, в Одессу:

«Милый мой, бедный цуцик, тебе скучно там, отчего же ты так долго сидишь там? Разве ты не кончил «Гайавату»? Ты говорил, что поедешь на новый год к матери. Милый, постарайся скорее приехать!..

Милый цуцик, ты желаешь мне всех радостей! Самая большая радость, это чтобы ты был счастлив, чтобы тебе было хорошо со мной и чтобы ты всегда хотел быть со мной и никогда бы меня не разлюбил!.. Возвращайся скорей домой, цуцик, Ваничка родной… Крепко целую, милый мой дорогой, не оставляй меня долго, мой цуцик, я тебя крепко люблю».

Писала ли так Варя Пащенко? Письма ее не сохранились, но, судя по бунинским эпистолам, полным упреков, навряд ли.

Однако тайна ускользающей женской натуры, всю жизнь мучившая Бунина, объединяет оба эти чувства. Умом Анна Николаевна, верно, понимала, что ее избранник куда как выше всех, кто окружал ее. Но просто и легко ей было как раз с «другими» – с взбалмошной мачехой Элеонорой Павловной или с «греченком» Морфесси. Они были понятны ей; он – нет. И вот это Бунин хорошо сознавал.

Катастрофа – именно так можно определить это состояние – приближалась. Как всегда, в самых тяжелых обстоятельствах Бунин с предельной искренностью исповедуется старшему брату. Почему уже второе сильнейшее чувство оказалось неразделенным? Видно, сам он был виноват во многом: не уделял Ане достаточно внимания (начиная с эпизода после венчания), ставил свои интересы не просто выше, а как бы вне ее интересов, не скрывал своего писательского эгоизма. Письмо, отправленное Ю. А. Бунину в августе 1899 года, свидетельствует и о погибающей любви, и о том, что сам Бунин сознавал свою ответственность за разверзшуюся драму.

«Положение дел таково, – рассказывал он в письме Юлию Алексеевичу. – В тот же день, когда я тебе писал, отправил письмо и возвратился из Захарьевки, Аня сама заходила ко мне, говорила мне, что чувствует ко мне нежность, что она друг мне и что у нее открыто ко мне сердце. «Что же тогда произошло?» спросил я. Она заплакала и сказала: «Я с ума сошла». Затем пошли дни полной холодности и удивительно спокойного молчания на все мои слова, на все мольбы сказать, что произошло. Я говорил и о том, чего ей хочется в жизни, и о всех своих недостатках и достоинствах, умолял ее простить меня за все, клялся посвятить ей жизнь. Молчание. Скажи что-нибудь. Молчит. Я не могу. Почти все пороки, которые я предполагал в себе и спрашивал ее, так ли, она отвергла… Только сказала, что я эгоист и что наши характеры не сошлись. Я решил съездить в Одессу, по сразу нельзя было – дожди. Ей, очевидно, было неприятно, что мой отъезд откладывается. Наконец я уехал. Она и в моем присутствии и в отсутствии страдала невыносимо. Уйдет на балкон, сожмется и лежит, как убитая. В Люстдорфе Федоровы сказали мне, что все происходит из-за моего поведения. Она, вероятно, по их словам, глубоко оскорблена моим невниманием к ней – особенно при всех, кроме того, Н‹иколай› П‹етрович› будто бы говорил Лидии Карловне (жене Федорова. – О. М.), что одно время так ненавидел меня, что иногда готов был пустить в меня бутылкой. Причины: я Ани, по его мнению, не люблю, ничего не делаю, держу себя хуже, чем в гостинице и т. д. Вероятно, это правда – он говорил, а Лидия Карловна, конечно, подтверждала. Вся эта тяжелая атмосфера, моя резкость по отношению к людям, сцены, которые я делал Ане, посылал ее просить денег, создали у нее поразительно тяжелое настроение и сострадательное презрение ко мне. И Цакни, повторяю, говорил все это, Лидия Карловна не врала, ибо откуда она могла знать все, что происходило. Я поспешил вернуться в Затишье, сразу хотел объясниться с Аней, но она холодно заявила мне, что ее решение сообщит мне папа. Я позвал Э‹леонору› П‹авловпу› и Н‹иколая› П‹етровича› стал объяснять им, что я был, правда, кое в чем виноват, распустился и т. д., но что все-таки они создали обо мне представление неверное. Я плакал и говорил им, что я хотел хороших отношений. Н‹иколай› П‹етрович› сказал мне, что если кое-что и было, если он и был недоволен кое-чем во мне, то это к делу все-таки не относится. Теперь он ко мне не питает ничего плохого, стоит даже на моей стороне, но что она твердо несколько раз заявила ему, что хочет расстаться со мною на время, что мы люди разные, что я никогда не спросил ее, что ей хочется в жизни, что жить для меня она больше не может. Больше ничего. На этом пока решили. Ничего не понимаю, очевидно, что-то на нее подействовало – мой эгоизм и т. д. Я сказал ей, что готов теперь всю жизнь отдать ей, и сильно сказал. Молчание. Сегодня спокойствие. Дело решенное. Ни ласкового слова, никаких отношений, ни взглядов – словом, совсем, совсем чужой, выброшенный. Иногда я думаю, что она сумасшедшая, иногда, что это зверь в полном смысле слова. Изо всех сил стараюсь быть покойным и провел день как будто ничего не случилось. Но я – не знаю, что сказать. Ты не поверишь: если бы не слабая надежда на что-то, рука бы не дрогнула убить себя. Я знаю почти наверно, что этим не здесь, так в Москве кончится. Описывать свои страдания отказываюсь, да и не к чему. Но я погиб – это факт совершившийся. Есть еще идиотская надежда, что когда я уеду, она соскучится, но надежда эта все слабеет.

Что делать? С чем уехать? Молю тебя – пощади меня в последний раз в жизни: достань мне 25 р. Не могу даже убеждать тебя – ты сам все видишь. Не добивай меня, мне все равно не долго осталось – я все знаю. Давеча я лежал часа три в степи и рыдал и кричал, ибо большей муки, большего отчаяния, оскорбления и внезапно потерянной любви, надежд, всего, может быть, не переживал ни один человек.

Жду денег. Получу – выеду, но помни, что если я дам тебе телеграмму, чтобы встретил меня в Киеве или Казатине – приезжай безотлагательно. Если уж буду телеграфировать об этом – помни, что жизнь моя поставлена на карту.

Прощай. Подумай обо мне и помни, что умираю, что я гибну – неотразимо.

И. Бунин.

Как я люблю ее, тебе не представить. Да и было бы дико уверять в этом после моего поведения и того, что я тебе говорил. Но это так. Дороже у меня нет никого».

Все письмо – запоздалый крик отчаяния. Напомню, что строки его принадлежат не романтическому юноше в пору его любви к Пащенко, но почти тридцатилетнему мужчине со сложившимся (сильным) характером и определившейся писательской репутацией.

Духовной близости у Бунина с юной женой не было, да и не могло быть. Но было другое. Здесь царил Эрос, со своими законами, вечная загадка ускользающей женской сущности, всегда волновавшей нашего героя. И вот что парадоксально: именно ей, своей Ане, исповедуется Бунин в том, о чем не говорил никому. Ни – раньше – Варе Пащенко, ни – затем – главной и единственной спутнице в жизни Вере Николаевне, ни поздней музе Галине Кузнецовой. Он выдает свое тайное тайных, что скрывал от всех, – эгоизм собственной художнической и человеческой натуры. «Хотел бы я любить людей и есть во мне любовь к человеку, – признается он ей, только ей, – но в отдельности, ты знаешь, я мало кого люблю».

Замечательное признание! Оно во многом объясняет и «эгоизм» его творчества, отстраненность от «конкретного» человека, «холодность» его виртуозной прозы (то, что подмечали в Бунине только наиболее зоркие современники, такие, как Борис Зайцев)…

Любовь-страсть исчерпала себя. В 1900 году Бунин подытожил: «В начале марта полный разрыв. Уехал в Москву».

В. Н. Муромцева-Бунина через много лет так откликнулась на любовную драму, пережитую Иваном Алексеевичем, в письме А. К. Бабореко от 5 января 1959 года:

«Прочла все письма периода Цакни сразу. Расстроилась: представляла иначе – считала более виноватым Ивана Алексеевича. А, судя по письмам, не только жизнь была не для творческой работы, а у самой Анны Николаевны не было настоящего чувства, и ей хотелось разрыва… Это понятно, конечно, они были и по натуре, и по среде, и по душе очень разные люди. И как с годами Иван Алексеевич, я не скажу, простил, а просто забыл все, что она причинила ему».

Все-таки, посмею сказать, что чувство, и чувство подлинное, сильное у Анны Николаевны к Бунину было, только свое, сообразное ее натуре. 30 августа 1900 года у нее родился сын, названный в честь деда Николаем. Краткие записки, посылавшиеся мужу после разрыва, нарочито сухи, официальны и касаются лишь свиданий с сыном: «Ввиду того, что Коле нельзя выходить в такую погоду, можете, если желаете, зайти к нему от 2 до 4. Назначьте день»; «Коля будет у вас в пятницу, от 2–3, если будет хорошая погода» и т. д.

В январе 1905 года мальчик скончался, как сообщили Бунину, «после скарлатины и кори от сердца».

В книге «Греченка», ставшего знаменитым певцом, Юрия Морфесси «Жизнь и любовь сцены» можно прочесть другое: «Вспоминаю мою первую встречу с тогда только вошедшим в славу поэтом-писателем И. А. Буниным. Он был мил и изящен. Познакомился с ним в семье издателя «Южного обозрения» – Н. П. Цакни. На его дочери женат был Бунин. Очаровательным ребенком был сын Бунина, пяти лет, говоривший стихами. Увы, этот феноменальный мальчик угас на моих руках, безжалостно сраженный менингитом».

Сильнейшее потрясение, испытанное Буниным при этом известии, все-таки несопоставимо с горем матери и всей семьи Цакни. Сама Аня не могла даже писать. Дрожащим, едва разбираемым почерком, со следами слез на листке, мачеха Элеонора Павловна сообщала Бунину:

«Вчера вернулись с похорон нашей радости, нашего ясного солнышка, нашей рыбки и, конечно, сейчас же (хотела? – пропущено. – О. М.) писать вам. Но не было сил держать перо в руке. Посылаю вам все, что от моей детки осталось, цветочек, лежавший около его щечки. Как мы будем жить без этой радости, которая была единением нашей жизни, не знаю. Да разве только мы! Все обожали его».

Анна Николаевна, при своей красоте, которая вызывала приступы ревности у Бунина, вторично не вышла замуж. Более того, она не хотела давать развода вплоть до отъезда Буниных в Париж. Она умерла в Одессе 13 декабря 1963 года. На расспросы отечественных буниноведов отвечала: «Ничего не помню».

Но помнила и она, помнил и Бунин: переписывался, помогал ей, когда она заболела туберкулезом. Память о ней настигала его. И вовсе не случайна неожиданная на первый взгляд запись от 17 сентября 1933 года (через 33 года после разрыва!): «Видел во сне Аню с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе – и такая жалость, что ‹…›. А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина, и я уже не тот».

Да ведь это сновидение – исходный момент знаменитой концовки «Жизни Арсеньева»: «Недавно я видел ее во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. ‹…› Я видел смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда».

Образ Анны Николаевны, Ани угадывается и в одном из лучших в любовной лирике стихотворений Бунина:

 
Спокойный взор, подобный взору лани,
И все, что в нем так нежно я любил,
Я до сих пор в печали не забыл,
Но образ твой теперь уже в тумане.
 
 
А будут дни – угаснет и печаль,
И засинеет сон воспоминанья,
Где нет уже ни счастья, ни страданья,
А только всепрощающая даль.
 
5

Весной 1899 года Бунин жил в Ялте, дневал и ночевал У Чехова в его белой аутской даче, шутил, виртуозно изображая в лицах общих знакомых, и до слез смешил знаменитого хозяина. Как-то, гуляя по ялтинской набережной, Бунин увидел Чехова с высоким, сутуловатым мужчиной с зеленоватыми глазами, веснушчатым, с желтыми усиками, в крылатке и широкополой шляпе.

Чехов познакомил Бунина с Горьким, рассказывавшим в этот день «о каких-то волжских богачах из купцов, которые все были совершенные исполины».

Проводив Чехова, поехавшего к себе в Аутку, Горький пригласил Бунина зайти к нему, в скромную комнатку на Виноградной улице, и, неловко улыбаясь, показал карточку жены с ребенком на руках, потом кусок голубого шелка:

– Это, понимаете, я на кофточку ей купил… этой самой женщине… Подарок везу…

«Чуть не в тот же день между нами, – вспоминал Бунин, – возникло что-то вроде дружеского сближения, с его стороны несколько даже сентиментального, с каким-то застенчивым восхищением мною:

– Вы же последний писатель от дворянства, той культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого!»

Портрет Горького, принадлежащий точному перу Бунина, поражает и восхищает своей живописной наблюдательностью:

«Он, худой, был довольно широк в плечах, держал их всегда поднявши и узкогрудо сутулясь, ступал своими длинными ногами с носка, с какой-то, – пусть простят мне это слово, – воровской щеголеватостью, мягкостью, легкостью, – я не мало видал таких походок в одесском порту. У него были большие, ласковые, как у духовных лиц, руки. Здороваясь, он долго держал твою руку в своей, приятно жал ее, целовался мягкими губами крепко, взасос. Скулы у него выдавались совсем по-татарски. Небольшой лоб, низко заросший волосами, закинутыми назад и довольно длинными, был морщинист, как у обезьяны – кожа лба и брови все лезли вверх, к волосам, складками. В выражении лица (того довольно нежного цвета, что бывает у рыжих) иногда мелькало нечто клоунское, очень живое, очень комическое, – то, что потом так сказалось у его сына Максима, которого я, в его детстве, часто сажал к себе на шею и верхом, хватал за ножки и до радостного визга доводил скачкой по комнате».

Помимо возникшей тогда обоюдной симпатии («С Горьким сошелся довольно близко, – во многим отношениях замечательный и славный человек», – писал Бунин Юлию Алексеевичу 6 апреля 1899 года), имелись и другие, объективные предпосылки, способствовавшие развитию их хоть и непростых, но дружеских отношений. А что отношения изначала были непростыми, доказывает многое. Впоследствии, почти одновременно, оба отозвались характеристиками друг друга, далекими от идиллических.

В середине 20-х годов Горький написал о Бунине на листке из блокнота:

«Талантливейший художник русский, прекрасный знаток души каждого слова, он – сухой, «недобрый» человек, людей любит умом, к себе – до смешного бережлив. Цену себе знает, даже несколько преувеличивает себя в своих глазах, требовательно честолюбив, капризен в отношении к близким ему, умеет жестоко пользоваться ими.

Сколько интересного можно рассказать о нем!»

В свой черед и почти тогда же Бунин отозвался о Горьком – куда как пространнее, – рассказав немало «интересного», но в форме, близкой памфлету, гротеску:

«О Горьком, как это ни удивительно, до сих пор никто не имеет точного представления. Сказочна вообще судьба этого человека. Вот уже целых сорок лет мировой славы, основанной на беспримерно счастливом для ее носителя стечении не только политических, по и весьма многих других обстоятельств. Конечно, талант, но вот до сих пор не нашлось никого, кто бы сказал наконец о том, какого рода этот талант, создавший, например, такую вещь, как «Песня о соколе» – песня о том, как «высоко в горы вполз уж и лег там», а затем, ничуть не будучи смертоносным гадом, все-таки ухитрился насмерть ужалить за что-то сокола, тоже почему-то очутившегося в горах» и т. д. и т. п. («Из записей». Париж, 1927).

Об обстоятельствах этой «странной», по позднейшему признанию Бунина, дружбы мы узнаем, собирая многочисленные источники и прежде всего перечитывая его переписку с Горьким. Правда, предупреждая будущих исследователей, Бунин просил не печатать, не издавать и даже не придавать значения его письмам: «Я писал письма почти всегда дурно, небрежно, наспех и не всегда в соответствии с тем, что я чувствовал, – в силу разных обстоятельств. (Один из многих примеров – письма к Горькому, которые он, не спросясь меня, отдал в печать.)» («К моему завещанию»).

И тем не менее переписка этих двух крупнейших русских писателей XX века – при всех возможных коррекциях – занимает свое, немаловажное место.

Продолжавшаяся в течение 18 лет – целого исторического этапа в истории России, – переписка эта помогает уяснить многое в литературной жизни 1900-х годов и объяснить, казалось бы, парадоксальный факт, почему два художника, резко различных по общественным симпатиям, классовым тяготениям, по характеру дарования, уровню культуры, находились тем не менее в хоть и не простых, но длительных дружеских отношениях. А непрестанно повторяющиеся в письмах слова «дорогой друг», «милый товарищ», «дружище» и т. п. не были, разумеется, только данью традиционному эпистолярному этикету. Они говорили о действительно близких и сердечных отношениях, существовавших между Горьким и Буниным.

Правда, много позднее, уже в эмиграции, перебирая в памяти далекие встречи, воссоздавая свои симпатии и антипатии тридцатилетней давности, Бунин подвергнет ревизии собственное отношение к Горькому и той писательской группе, к которой он был в начале 1900-х годов ближе всего, – литературному содружеству «Среда». Бунин «забудет» о своих глубоко уважительных характеристиках Горького, сделанных, например, в письмах к родным. О дружеских наездах к нему в гости. О посвящении ему поэмы «Листопад». И даже о том, как, усаживаясь в октябре 1901 года в фотоателье перед объективом фотоаппарата, он положил на столик рядом с собой том горьковских рассказов. Перед объективом истории он поведет себя несколько иначе. Он и свое знакомство с Горьким изобразит так, что на все эпизоды ляжет почти пародийный отсвет.

В действительности Бунин высоко ценил дружеские связи с Горьким и очень дорожил ими. «Еще раз и всем сердцем свидетельствую, – писал он Горькому 26 августа 1909 года, – что дороги Вы мне по многим причинам, что всегда очень трогает и радует меня расположение тех, кого я люблю…»; «жизнь своенравна, изменчива, но есть в человеческих отношениях минуты, которые не забываются, существуют сами по себе и после всяческих перемен. Мы в отношениях, во встречах с Вами чувствовали эти минуты, – то настоящее, чем люди живы, и что дает незабываемую радость. Обнимаю Вас всех и целую крепко – поцелуем верности, дружбы и благодарности, которые навсегда останутся во мне, и очень прошу верить правде этих плохо сказанных слов!» – замечал он в другом письме, 20 августа 1910 года. «Вы истинно одни из тех очень немногих, о которых думает душа моя, когда я пишу, и поддержкой которых она так дорожит», – повторял Бунин 15 марта 1915 года.

Недаром даже в воспоминаниях о Горьком, переполненных ядовитыми характеристиками, Бунин сказал и такое: «Лично ко мне он всегда выказывал большое расположение, внимание, даже нежность ‹…›. И расстались мы с ним по-дружески, – в Петербурге 1917 года, – расцеловались на прощание – навсегда, как оказалось».

Разница между Горьким и Буниным и впрямь разительная. Горький – художник, связавший свою судьбу с «левыми» политическими течениями, «буревестник революции». Бунин – человек сугубо аполитичный, «не от мира сего», как добродушно, но неодобрительно охарактеризовал его Горький (в письме от 6 октября 1901 года). У одного – художественный темперамент борца, новая тематика и невиданные дотоле в литературе герои, жажда успеха и стремление оставаться в фокусе общественной «моды», выплескивающаяся романтическая стихия, очеловечивание природы, предельная – иногда до безвкусицы – метафоризация; у другого – замкнутый самолюбивый характер с развитым чувством достоинства и дворянской гордости, классически строгая отточенность формы, сдержанность авторского отношения к героям, особый музыкальный стиль и чурание всяческой «моды». Эти два непохожих художника и человека были дружны в течение почти двух десятилетий, когда в литературе и искусстве происходили глубинные перемены.

В ту пору в цветении таланта находилась плеяда художников, по праву называемых гордостью отечественной культуры, – А. Блок, И. Бунин, Максим Горький, И. Анненский, Федор Сологуб, А. Куприн, Леонид Андреев, молодой В. Маяковский, А. Ахматова; живописцы И. Репин, В. Серов, Н. Рерих, В. Суриков, М. Нестеров; композиторы С. Рахманинов, А. Глазунов, А. Скрябин; оперные певцы Ф. Шаляпин, Л. Собинов и т. д. – и одновременно само искусство пережило потрясения, едва ли не самые крупные за все время существования реализма.

В начале века продолжали творчество классики реализма Л. Н. Толстой и А. П. Чехов; их заветы стремились продолжить «младшие» – В. Г. Короленко, В. Вересаев, И. Бунин, А. Куприн, Л. Андреев. Однако самый принцип «старого» реализма, как уже говорилось, подвергся энергичной критике из разных литературных лагерей, требовавших более активного, непосредственного вторжения в жизнь и воздействия на нее. Эту ревизию начал уже Лев Толстой, в последние годы своей жизни призывавший – после духовного перелома – к резкому усилению «учительного», проповеднического начала литературы. «Новые» писатели пошли в этом направлении значительно дальше.

Если Чехов считал, что «суд» (то есть художник) обязан ставить вопросы, а отвечать на них должны «присяжные» (читатели – письмо к А. С. Суворину от 27.X.1888), то писателям XX века это казалось уже недостаточным. «Как быть с рабочим и мужиком, – вопрошал Блок, – который вот сейчас, сию минуту неотложно спрашивает, как быть…» Горький прямо заявил, что «роскошное зеркало русской литературы почему-то не отразило вспышек народного гнева – ясных признаков его стремления к свободе», и обвинил литературу XIX века в том, что «она не искала героев, она любила рассказывать о людях сильных только в терпении, кротких, мягких, мечтающих о рае на небесах, безмолвно страдающих на земле». В письме к Чехову молодой Горький восклицал: «Настало время нужды в героическом!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации