Текст книги "Асистолия"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
«Да, пожалуйста. Сегодня, что ли? Храм всегда открыт. Так батюшка Олег сказал: если нет для Бога ни настоящего, ни прошлого и все перед Ним открыто, то пусть и днем и ночью храм Божий открытым для молитвы человеческой остается…»
Солнце припекало. Чудов разомлел – от еды. Вертел-крутил в руках баночку с красной икрой – и спросил, как ребенок: «А можно я ее не съем – отнесу в общину?»
Марфушин, кривляясь, сжалился: «Баночку? А твой батюшка понаделает из нее восемь? Десять? Двадцать?»
Антонина возмутилась: «Вадим!»
Чудов чешет затылок, думает…
«Это правда… На всех не хватит. Вещь хорошая – толку мало. Батюшка говорит, что не можешь поделить с другом – отдай врагу».
«А свой огород кому отдал? – вздохнула Антонина. – Ты обещал: вскопаешь весной, картошку посадишь…»
Чешет голову…
«А что? Вот… Лук растет. Морковку посадил… Картошку зимой проел, мало совсем было».
«Давай мы купим тебе мешок картошки! Можно купить у соседей? Я пойду, узнаю, договорюсь…»
«Да поздно. И они ничего не продадут. Они считают, что я еще должен остался. Такое придумали – что я у них зимой продукты воровал. Нет, у меня с ними бойкот. И год такой… Всюду змеи. В лесу полно. Через поле не пройдешь. Вы не ходите, слышите, полно их там, гадюк. Они и ко мне на огород пытались. Гляжу – греются…»
«И что? И где они?» – обомлела Антонина.
«Да ничего… Погрелись – и уползли куда-то, слава Богу».
Валяется на огороде ржавая коса – сама заросла травой.
Больше ни о чем и не говорили.
Антонина работала, пока не поменялся свет – и солнце ушло… Чудов бродил по огороду, охранял ее лично – от змей. И сам был не рад, что рассказал… Марфушин установил этюдник как бы посреди деревни. Подмазывал прошлую работу: вдохновлялся природой и улучшал. Наслаждался, вольно или невольно нарушив какое-то всеобщее равновесие… Первой прибежала к нему любопытная дворовая собачка. Потом подошли и сели в стороне смотреть на него две кошки. Потом вылез из домов и народишко, который был… Бабы, детишки, старухи. И смотрели, все чего-то ждали.
Они с Сашей ходили к полю. Прошли умершую деревенскую улицу до конца. Казалось, перед ними застыло море. Обмелевшее, уставшее и старое. И оно оживало, лишь когда ветры проходили волной, но и те – как будто рыскали голодно. Море это носило бревна, остатки изгородей, сараев, колодцев… Обломки. Но все же было странно думать, что в него гибельно войти – и что ничего не вернется.
Смеркалось, зарядил дождичек, спрятались в доме. Саша уже сварила на керогазе рис, пожарила рыбу… Чудов помогал: показывал, что и где, только это и зная, как домовой. Больше ничего не мог, не умел. Или разучился, не имея желания. Комнатушка обогрелась, как бы одушевилась – еще и теплым светом керосинки. Голодные, усталые едоки… Чудов зачерпывал рисовую кашу с жареной рыбой ложкой, налегая на ложку, как на лопату. Поев, предложил прочесть для всех свои стихи… Расчувствовался. Принес тетрадку… Начиная, вздохнул: «Да кто сейчас может осмелиться просто рассказать о себе… О своей душе рассказать…» Женщины, не скрывая слез, заплакали. Чудов под конец чтения изменился: верил, радовался, ждал, что примет муку. Запомнилось последнее… «Где прежде мерзость запустенья была – отныне храм стоит! Преобразилось вдруг селенье: вознесся крест, звонарь звонит!» Произнес – и замолк. Как можно быстрее хотелось собраться и уехать – но дождь. Все еще ждали, прекратится. Томились. На стене – детский рисунок… Еще налеплены этикетки – винные, портвейнов, водок, но все тоже из прошлого… Койка в углу. Тюфяк. И вокруг лишь рухлядь, прах. Омужичился… Как можно было жить? Столько времени все еще жить, хоть уже без терпения, без воли, даже без смысла? По нужде отправил – вон, сказал, за этой дверью… Тут же, в доме, только не на крыльцо выход – а еще куда-то, где задумано было, когда строили, копить добро. Амбар и превратился в нужник. Стены изнутри держали бревна, упираясь в давно уж вскрытый подпол. За дверью амбарной – уступчик, – а под ним эта яма, уже выгребная. Чудов все в нее и бросал – лень было даже выходить. Уступучик шатался – было просто страшно. Увидел еще мышь прямо перед собой… Из расщелин крыши сочился лунный свет, и вдруг бусинки сверкнули: сидела на бревне мышь, дрожала, как будто умирала… Выбежал на двор, под дождь. Струсил. И вернуться струсил, остался на крыльце. Чудов, наверное, понадеялся, что они заночуют, останутся… Но больше было невозможно чего-то ждать – давно стемнело. Казалось, спасались… В темноте, под дождем, через лес, к машине – путь освещал Марфушин фонариком в мобильном телефончике… Страшились наступить на змей. Все было страшно. Какой радостью было залезть в салон, оказаться в утробе «Форда». Прощаясь, все что-то говорили Чудову – а он все цеплялся: «А в храм хотели? Может, завтра?» – «Чудо, мы, наверное, не сможем к тебе заехать… А в храм, конечно, конечно!» – «Скажите, когда! Пусть Вадим сообщит! Я в Быково мигом… Мне-то что собраться, встречу вас там… Сел на велосипед – и приехал…» – «Хорошо, хорошо… Приезжай тогда в Москву! Ой, Чудо, ты даже без куртки! Вадим, у нас есть хоть что-то?» – «Дойду, тут всего-то… Да не надо мне это…» – «Ох, Чудо, спасибо тебе, спасибо! Так все было прекрасно! Чудесно… Взялся бы ты еще за хозяйство и все наладил, ты же можешь! Руки золотые!» – «Да зачем это все… Для чего… Я в общину уйду. Эта жизнь надоела. Там ребята на нарах живут – но все вместе, потому и тесно…» Антонина сунула ему деньги: «На картошку! На картошку!» Захлопнулась дверца «Форда», вспыхнули мощно фары, пронзив, осветив далеко как будто все затаенное, сжигая: поле, косые линии дождя, лес… Мелькнул вдруг в этих мощных лучах – закрылся рукой, ослепили. Стоял, не понимая, что бросают… Остался где-то там. Где все тут же обуглила мгла. Где только что заживо сгорел.
Утром вспоминали Чудова – но поехали после завтрака на дачу к Масарским… Антонина трепетала… Преобразился Марфушин… Как это действовало на всех – полная чаша! Но все впечатления распались, не может собрать. Это было, наверное, экскурсией. Гостям показали дом для собаки… Показали пустующий детский маленький домик, построенный на участке в подарок племяннице, игрушку… Дом старый, семейный… И новый, который молодые построили для себя, с мастерской… Множество изысканных вещиц, собранных по всему миру… Хозяева ценили, умели выбирать и покупать. Катя и Петя… Петя и Катя… Люди из другой жизни. Раздражаясь, подумал: и он стремился к этому, все это и хотел получить. Чего же еще можно хотеть нормальному человеку? И сам же почему-то заставлял себя презирать: нет, не достаток – то, как это достается. Кому-то случайно – и легко. Или, наоборот, тяжело, после каждодневных рабских усилий. Для кого-то предательством. Пусть даже честным трудом… Но когда в конце всего возникала эта пародия на вселенскую гармонию: изобилие.
Поразило чучело павлина в гостиной нового дома – для чего? Для красоты? Изразцы сложенной на манер голландской печи, расписанные Катей и Петей – это домашнее рукоделие, которым нельзя было не залюбоваться – но хотели, смогли бы, любоваться всю жизнь? Сняли обувь, когда вошли – конечно, для приличия… И сама молодая хозяйка – чтобы не наследить… Она берегла свое. Они, получалось, чужое. Да, все это нужно было беречь, этому можно было только служить… Крымские ее холсты в мастерской – это была, конечно же, мансарда – просто расстелены по полу, может, поэтому и похожи на ковры. Катя зарделась, увидели ее, сокровенное… Впустила кого-то в свой кукольный нежный, но все же какой-то болезненный одинокий мир… Поэтому угощение, такой прием. На благородном дощатом дубовом столе в саду– фарфор, удивительные бокалы, старинное столовое серебро.
Добрая улыбка, смущенный взгляд – купила у деревенских мужиков свежих лещей. Готовилась к их приходу. Марфушин бросается, помогает – и вот лещи коптятся, а пока что наливка, грибочки, все домашнее, все просто. Лещи – вот о чем и можно было заговорить… Мы лещей поедаем – а Зоя рисует… Какая Зоя? Лещи? Гостям что-то не понравилось? Она что-то сделала не так? Нет, нет! Восхитительно, свежайшие копченые лещи! Но как это страшно, что в озере кто-то утонул… Можно поговорить. Катя бесстрашная, переплывала озеро на лодке! Взрослая сильная девочка, ничего не боится, если что-то бросает вызов. Но вот все чувствуют себя на несколько минут чужими, непрошеными, ненужными: из Парижа позвонил любимый. Хозяин. Просто так, узнать, как погода.
Рыбка тает во рту. На стол вдруг прыгает хозяйский кот. Думает, он сам хозяин. Кошачьи зрачки очень похожи на крокодильи. Много общего у кошек и крокодилов, должно быть, в душе. Отбился от рук, почувствовал свободу – застенчиво жалуется Катя. Получив подзатыльник и спрыгнув, ластится, мурлычет – притворился деревенским дурачком… Проще некуда, рябиновая, подается наливка, и восхищает… Пробуют на вкус, понимая, что же вкусили, – родовая блажь! Ублажала еще дедушку… Как это действует? Почему так притягательно? Петя этот баловень, искусник – легкость, прелесть, стиль… Искренность без идеализма. Арт-нуво, господа! Размножаются постеры. Открыл модную студию – и вот полноцветная копия, а не подлинник, приносит доход. Гениально! Постер. Марфушин соблазнился, выпросил – и еще уговорил Катю подписаться за мужа, вензелем его… Все же, покраснев, надписала! Он давно заметил… Существа, которых презираешь, всегда отвечают умильно-безвольной уважительностью, если сила и твердость презрения совершенно ясно им внушает, что они не могут быть лучше, чем выглядят в твоих глазах. И хотя добрая девочка только радушно угощала, да еще и дарила – что-то заставляло всех льстить ей, безвольно восторгаться, умильно благодарить… Это потом Марфушин скажет, мечтательно глядя на тот берег, тогда уже далекий, с пристанями для яхт, сказочными крышами маленьких рукотворных дворцов: «Сначала хотят лучше жить. Думать начинают, что живут лучше других. Кончается тем, что это уже иные существа! Сами не знают, кто – но думают, что существенно отличаются от людей… Да, да! Что они и не люди никакие… Гипербореи!» Катю спросили о храме в Быкове, потому что было это совсем рядом… Оказалось, прихожанка. Ходила, верила, что-то вымаливала… Картину о вере и о людях? Пожала плечами… Это важно? Ничего не замечала… Отец Олег – их с Петей духовник. Да, он очень любит художников. Петя передал в храм редкую старинную икону в серебряном окладе. Завтра великий праздник! День Святой Троицы! Прощаясь, договорились, все поедут на праздничную службу– но Антонина не смогла потерпеть до завтра, заехали в Быково…
В храме холодно – и ни души. Был закрыт, но постучались – и хромой парень в камуфляжной форме, вдруг появившись, впустил безо всяких слов. Темно. Только мерцали у икон лампады. Ключник вернулся на свое место – за конторку, читал книгу… Склонился… Конторку освещала настольная лампа. Свет ее падал на раскрытые страницы – и отражался на его спокойном внимательном суровом лице. Огромный холст на подрамнике занимал половину храма. У задней стены, точно бы это была какая-то отгородка. Антонина о чем-то пошепталась у конторки. Парень дал ей фонарь. Нужно было почти протиснуться, чтобы заглянуть – и увидеть. Это делали по очереди, передавая друг другу фонарь. Когда луч фонаря блуждал с той стороны – проявлялось и перемещалось по холсту светлое пятно. Исчезали по одному – и выходили спустя время, побывав где-то по ту сторону, где обитают души. Антонина: «Я узнала Катеньку, она слева, прямо около батюшки…» Марфушин: «М-да… Чудов – талантище… Такое сотворил…» Саша молча передала мужу фонарь, глаза слезились… И он пролез, оказавшись тут же стиснутым между стеной и холстом. Фонарь не освещал, выхватывал из черноты… Старался лица высветить, а над головами тут же возникали нимбы, как будто Чудов и писал не людей – святых… Священник читает Евангелие посреди народа, сотни лиц… Священник… Разглядев наконец это лицо, он перестал дышать – нет, не затаил дыхание, а вдруг лишился воздуха. Выбрался. Все ждали. «Ну что?» Слышал, точно бы это вскружилось множество голосов… Только Саша, с испугом: «Что с тобой?» Медленно приходил в себя… Потом даже усмехнулся: «Зрелище не для слабонервных».
Приедут, вернутся. Останутся одни. Скажет вдруг Саше: «Почему ты не познакомишься… К вам же приходят в салон… Найди себе. Вместо меня. Пока не поздно».
Она раздевалась.
Только и смогла выдавить: «Скотина!»
Упала на кровать, уткнулась в подушку. Казалось, душила себя.
Он сидел в этом креслице… Закурил.
Пришла в себя… Голос палача – но не жертвы… «Все. Вернемся в Москву – и я найду, найду… Больше ты меня не увидишь. Твою мать жалко, скотина. Ты же и ее, и ее…»
Он безвольно улыбался…
Выключила свет.
Сказал в темноте: «Я же баба. Меня воспитала эта женщина».
Ждал. Подумал, уснула.
Разделся – и тоже лег.
Мысль, одна только мысль: «Ну вот и все… Ну вот и все…»
Раскрылись глаза. Светло. Пусто. Тихо.
Ее койка застелена, как солдатская – гладкая доска, ни одной складочки.
Но увидел – вещи на столике. Нет, не забытые… Расческа. Косметичка.
«Что-то случилось? Что с тобой случилось? Скажи?!»
«Я уже не понимаю. Это, наверное, эти таблетки. Это таблетки».
Тогда в какую-то минуту все снова перевернется. Станет себя презирать – его жалеть.
Тот последний день.
Воскресенье.
Марфушин с Антониной утром уехали на праздничную службу. Саша сказала, что ему было плохо ночью – приступ. Те что-то слышали. Поверили. Уехали. И они остались вдвоем. Ходили по аллейкам и по берегу озера. Так это бывает, когда прощаются и расстаются… Было неприятно выслушивать рассказ Антонины, тяжело терпеть одно присутствие Марфушина, даже отчего-то увидеть их, когда вернулись к обеду со службы: громкие, новые, назойливые… Но пришлось. Узнать еще о Катеньке Масарской – она была. Благодарить, что о его здравии заказан сорокоуст. Обедать вместе – и слушать, слушать… Все, конечно, с восторгом о местном батюшке. С какой он обратился под конец проповедью… Что сказал… «Человек не найдет покоя, пока не осознает, что только один он существует в этом мире – и Бог!» После этого как-то вяло, без желания, вспомнили: пропал Чудов. Звонили ему, но абонент не отвечал. Был обеспокоен, сказали, сам батюшка. Но сегодня уезжали. Понимали это. «Не умер же он, в худшем случае напился», – вздохнул Марфушин и в первый раз как будто пнул Антонину: «Ты… Дала, безногому, денег на сапоги». Времени хватало передохнуть, собраться – и двинуться на Москву. Вот что стало близко, неотвратимо: дорога обратно… Заговорили. Спорили. Антонина спросилась у батюшки: благословил, выезжайте, пока не стемнеет… Марфушин твердил: трасса освободится только ночью… То же самое, конечно, решали все, кто был обязан в понедельник вернуться в Москву, получив благословение или нет – но прорваться, попасть. И хотя был оплачен ужин – и можно было положиться на судьбу – собравшись, сдав ключи, выехали засветло.
Что же, это и было судьбой? Застрять еще на выезде перед трассой, простоять несколько часов в сигналящей, паникующей автомобильной давке? Дождаться, что Антонина утратила веру? Развернуться – и возвратиться на академическую дачу, решив, что успеют на ужин и что, когда стемнеет, машину поведет Вадим? Или все это предугадал, давая свое благословение, он, батюшка?
Успели – но сидели за ужином в столовой, как пассажиры на вокзале, опоздав на поезд… И тут вошла Зоя… Все изменилось… Потому что вошла Зоя. И вот они уже в гостях, за столом – а Марфушин отправлен спать. В комнату, где пустуют несколько коек. Через несколько часов его разбудят – и всю ночь, уже за рулем, не сомкнет он глаз. Зоя жалеет их всех. Как успокаивает эта ее способность и готовность: защитить. Она без косынки. Ничего не прячет. Кажется, так могли остричь насильно, если бы хотели опозорить, наказать. Предлагает кофе, чай. Есть сыр и колбаса. Это же угощение, как в доброй сказке, уже предложено кому-то в уголке веранды. Еще не исчезло, но, говорит Зоя, исчезало. И после этого мышиное царство покорилось ей…
«Вы Белоснежка!» – произносит Саша, влюбляясь в нее за одну эту минуту.
Антонина смеется… Но ушла, попросив разбудить ее вместе с Марфушиным.
Три такие разные женщины…
Через время – он понял, потому что хотела оставить их наедине – ушла Саша. Успела, пригласила в гости… «Если окажетесь в Москве…» Обменялись номерами мобильных телефонов… Завели знакомство… Хочет дружить с его женой… Глупо… Глупо… Когда остались одни… Зоя вдруг спросила: «Вы любите свою жену?»
«Больше этой жизни… Но в чем вы хотите, чтобы я вам сознался?»
«Вы во что-то верите?»
Да, спросила…
«Ах это? Во что я верю? Тому, что вижу, не верю – это уж точно… Однажды я сделал глупость. Знаете, вдруг раздается стук в дверь, и кто-то кричит, что его убивают. Было страшно, но, думаю, это страх заставил сделать: открыть дверь. И когда стучали, пришли убивать, тоже открыл и тоже от страха… И когда его искали – от страха молчал… Не на– шли этого человека, потому что не успели заглянуть в сортир, там он прятался. И я не знаю, что же, молился? Он так решил, что это было чудо. Уверовал! Стал священником. Сам спасает чьи-то души. Стал бы и мою с удовольствием спасать. Вот устроил – это он все устроил… Свалились к вам на ночь глядя. Но это уже просто анекдот. Он не умер, понимаете? Не умер, это так очевидно! Ну, как очевидно мне сейчас, что я с вами о нем говорю. Говорю, потому что понял. Нет, понимаю! Ему ведь тоже было страшно – но его страх плодоносит, процветает. А мой убил, все отнял, уничтожает. Кто-то меня так наказал, сказал, засохни, смоковница – а его новой жизнью наградил. Но в чем моя вина? Мой, в таком случае, грех? Не знаю. Не понимаю. В концов концов, могу заявить, что это я кого-то спас! Хотя понимаю, да, понимаю, если бы спасал – не подчинился бы страху. Все остаются наедине со своей совестью – это понимаю. То есть ничего не понимаю… Жить, как живу, не хочу, не могу – а как можно было бы? Молиться? Душу бессмертную спасать? Сама не в силах, никого и ничего не спасла. Мучилась или наслаждалась. Но это и не кончится? Вот что вечное: блаженство или мучение?» Усмехнулся… «Теперь скажите, что такое искусство? Да кто бы иначе хоть что-то услышал? Только искусство может звать, кричать… Поэтому вы сюда приехали, здесь ведь так тихо. Поэтому купили эту рыбу, вы узнали себя? Отличная работа. Бедные лещи… Представить такое нельзя – а вы смогли… Но вопит ваша рыба – а вы молчите. Вы же понимаете: не жалко людей, людей… Задохнулись – и не оживут. Спасать не будут. Плакать не будут. А душа, душа? Кому, для чего нужна? Там только, на небесах? Когда на хранение сдашь? После смерти каждому из нас пригодится? Но если ничего уже не чувствуешь, что, для чего-то пригодилась?»
И она рассказала ему… Нет, сказала – так мало… Погибла дочь. После этого пыталась покончить с собой. Лежала в психушке. Оставила себя в живых потому, что считает мертвой… Нельзя убить то, что лишилось жизни… Смерти нет… Есть боль… Она терпит… Любовь… Терпит – и молится… Нет, не за себя, за дочь… Одна… Это жизнь. Верит, что та в раю… Что сама в аду… Кормит мышей… Его мысли, когда смотрел в ее глаза, слушал это… Арефьев похоронил жену… Но как даже осознать, что чувствовал… Нет, он не хочет, не верит… И то, что ей говорил – в это уже не верит… Кажется, она сама же заставила так сказать… Боль… Дети… У них нет детей… Расплата за что-то… Их боль – и эта… В полночь уехали. Провожала. Одинокая ее фигура в темноте – уже как будто знак чего-то.
Сев за руль, Марфушин волновался, издергав «Форд», но метров через сто машина плавно покатилась. Погружаясь в ночь, поймал какую-то радиоволну – и стало так тихо, как звучало что-то тихое. Стелился клочковатый туман, расступаясь от света фар по обе стороны пустынной дороги: как будто спустились и кочевали облака… Саша пристально смотрела – и он чувствовал на себе этот ее взгляд, но молчал. Положила голову ему на плечо… Так покорно, доверчиво. Уснула… Простила… «Форд» влился в поток, текущий медленной слепящей рекой. Двигались фуры, это был их тяжелый, маршевый строй. Радиоголос сообщал последние новости со всей планеты… Подумать можно, голос из космоса, свыше… Молчание. Было спокойно. Удивительно спокойно. Очнулся. Утро понедельника. «Добро пожаловать в Москву!» Огромный рекламный щит… И на горизонте, выше эстакады – их целый лес. Кажется, все, что продается, выстроилось до небес… Дорожное движение – мясорубка. Выдавливается, ползет пестрый фарш. Марфушин вялый, потерянный – еле соображает, куда тыкаться, – вцепился в руль, почти вжавшись, так напуган. Но хотел позаботиться о них… Твердил, что обещал довезти прямо к подъезду… Истерика… Антонина кричала, выхватывая руль… Не выдержав, они упрашивали выпустить их, только бы все это прекратилось. «Форд» стоял на светофоре, вдруг заглох, откатился – и уперся в чей-то бампер. Обошлось испугом. И уже она, унявшись, как этого хотела, высадила у первой же станции метро – а Марфушин извинялся, хлопая обездоленными глазками.
Жара – а они в куртках, в свитерах. Там тогда было холодно: вечером с озера подул холодный ветер.
Выгрузив на тротуар вещи, остались в одиночестве посреди какого-то вокзального хаоса: шума, волнения, толкотни. Прибывают автобусы, маршрутки… Текучие людские толпы. Все куда-то спешат, но в одном направлении. Проспекты – перроны. Люди – пассажиры. Проснулся, пришел в движение. Широкоэкранный, многоэтажный, монохромный, энергичный… Отдельный город. Попали как будто в чужое будущее. Спросил… Ответили… Оказалось, это Ясенево.
Возвращение. Всего несколько дней. Но комната стала чужой. И это одиночество… Он. Она. У нее отпуск. Еще две недели. Получила отпускные – это все их деньги. Решили сделать ремонт. Вдруг. Хотя бы что-то. Он может красить, белить… Купили краску, обои. Нужно было сдвинуть мебель. Шкаф книжный… Мальчиком воображал, что прочтет все это, став таким же, как отец. И потом искал, вынимая бумажные кирпичи, замурованный клад, утыкаясь в непонятное и, чудилось, тайное, но так и не разгадал эти письмена, эту тайну, чувствуя себя обманутым.
«Электричество»…
«Навигационные эхолоты»…
«Основы теории подводных лодок»…
«Авиационные гидроскопические приборы»…
Склад, пыль – больше ничего.
И этому – отдать жизнь?
Сколько можно хранить. Столько лет. Все это. Для чего? Что-то еще пылилось на антресолях, там устроила свалку мать – спрятала, избавилась, забыла. Вот он и захотел: освободить. Уже наполненные тяжелые мешки – такие все выдерживают, для строительного мусора – оттаскивал бессильно на лестничную клетку. Договорился с таджиком, с дворником: вынесут.
Саша возилась, разбирала.
Вспылил: «Я же сказал, буду все выбрасывать!»
Но не слушала…
Нашла… Листок в линейку, вырванный из ученической тетради. Мальчик написал своему отцу – а всунув в щель между книг, как в почтовый ящик, поверил, что отправил. Читала несколько раз… И вслух. Конечно, плакала. Там было такое место, слезное. Мальчик просил папу воскреснуть и вернуться… Только не расчувствовался. Может быть, потому что не помнил, как плакал когда-то этот мальчик. Но не удивился, что так может быть… Что письмо вернулось. Подумал, ничего не говоря: всего одно.
Жена затихла. Вдруг опять: фотокарточка. Выпала из папки.
Показала ему.
Молчали.
Спросила: «Что сделать? Положить обратно?»
«И что? Пусть кто-то еще найдет?»
«Я бы сохранила».
«Еще одна семейная реликвия. Натурщица».
«Какая молодая, красивая… Тебе не жалко? Давай оставим?»
«Ты всерьез? Послушай, это все-таки моя мать…»
«Даже не скажешь?»
«Пойди, обрадуй. Молодость вспомнит, так? Нашла – и что? Обязательно что-то должно произойти? Думаешь, он бы захотел? Ты нашла – а я порву. Вот. Все».
Отдала. Равнодушно, безразлично: «Делай что хочешь».
Хлам с антресолей… Приконченные рюкзаки, палатки, штормовки, телогрейки… Сапоги. Вывалил – кучка обрубков. Ампутированные конечности. Как будто сожрала гангрена. Еще портфель. Отец ходил на работу. Почти уцелел. Жесткий, твердый – кажется, болванка, только обтянут сморщенной коричневой кожей. Но внутренность – пахнувшая чем-то горклым пустота. Взялся – и поразился тяжести. Прошелся с ним, тогда и почувствовав – как эту тяжесть, – что прикоснулся к вещи. Мужская, крепкая, точно рукопожатие. Помнила отца. Сколько же лет… Даже хлам столько жил. И вот пришло время, потому что это он решил отправить на свалку. Мешки набил, так что стали похожи на боксерские груши. Отволок… Больше ничего не осталось. Только портфель, в котором и скрыл от самого себя то, что нашлось, вернув его в темное забытье опустошенной квартирной кладовки.
Прошло несколько дней, но устал. Ободраны обои со стен, их клеил еще отец. Покрашен дверной косяк. Отметки, которые делал своей рукой отец, затянулись новой белой масляной кожей. Каждая – это день рождения. Та, что последняя, – в год смерти. Оборвалась лесенка – и он уже, этот мальчик, точно бы не рос больше. Теперь пропал даже этот след. Сравнялось что-то и сгладилось. И почти исчезло, почти исчезло… Новенькая комната после ремонта, и это все? Вот его подарок самому себе? Душа просит покоя – а сердце ноет: отец, отец… Все, что чувствует, – как медленно расходуется это время. Даже так. Глупо. Забыл, какой день. Думал, пятница. Саша сказала: еще только среда. Ну да – а он жил-то уже в пятницу. Запрыгнул куда-то в ненужное будущее.
И тогда позвонил профессор.
«Поздравь меня, я женился».
«Женился? Поздравляю. Ну и дурак. Последний салют?»
Говорили. Как ни в чем не бывало. Но как будто это происходило когда-то очень давно. И голос дядюшки был такой молодой, новый какой-то – но родной, почему-то родной.
«Ремонт? Какой летом ремонт! Полный идиотизм! Я получил разрешение поехать на рыбалку – приглашаю, составишь компанию? Только без женщин, их знакомство отложим на потом… Ты и я. Красивейшая русская река… Прямо сейчас, на вечернюю зорьку?»
Машина у подъезда, дядя Сева выглядывает – и машет рукой… Профессор-астрофизик в ковбойской шляпе. Влюблен в космос… Влюблен в свою машину… Это его орбитальная станция. В салоне, находясь в состоянии невесомости, плавает космический мусор из всего, что потерял, о чем забыл… Глаза насмешливы, но грустны, как у старого пса… «Поехали?»
Не давая опомниться, рассказывал, говорил. То начинал, то бросал. Тут же рассказывал другое. Всюду попадаются на глаза в салоне женские штучки… Вот зеркальце со стразами… Да это совсем девочка… Профессор смущен, но и польщен: его аспирантка. Сладко, протяжно произносит: «Машенька!» И с лукавством: «Она Лолита – а я Гумберт Гумберт». Но сам же смеется, поймав на лету не успевшие даже раствориться слова. Дети. Это мучает. Наверное, отвернулись от него совсем. Потерял. И вот с ним, как с сыном… Старается понравиться: развлекает, смешит. Девочка Маша к нему обращается по имени-отчеству… Но это со смехом. «Я ведь ее научный руководитель!» Переехал к ней – к ним – Маша жила с мамой. Что делать, он бездомный… Вот почему! Машенька, Машенька… Иначе бы не решился. Рискнул – и проиграл. Теперь все, что осталось, – эта семья. Жена – ровесница дочери, а теща – его собственная ровесница, но готовит по утрам завтраки, тоже обращаясь к нему на вы, так у них, в этой новой семье, заведено… Приживал на старости лет. Прижился. Смирился. Девочка Маша запрещает и разрешает… Смеется: «Понимаешь, не любит она у меня евреев, ну не любит, просто мучение… Где ни окажемся: истерика, припадок… Она у меня такая, Достоевская героиня! Но они же всюду! Это наука в конце концов, а не армия! И что мне делать? Ты не знаешь, это как-то называется, это очевидный невроз! Что? Как? Да брось… Это не лечится, это не диагноз… Но это должно лечиться. Ну должно же! Ну лечится же любое расстройство нервное, если ребенка в детстве напугали! Ей же еще рожать!». Бедный дядя Сева… Теперь штудирует Евангелие. Так хочет Маша… Да, конечно, чуть не забыл, венчание! Приглашает, смеется: «Ну что, будешь корону царскую над моей головой держать?» Но сейчас какой-то пост, постятся: профессор постится, впервые в жизни своей… На ночь они читают Деяния Апостолов. Все правильно, все правильно… Профессор восхищен, декламирует: «Это у апостола Петра, второе послание: в растлении своем истребятся! Или вот, вот… У апостола Павла: страдающий плотью перестает грешить… А Иоанн, Иоанн! Всякий ненавидящий брата своего есть человекоубийца… А? Как сказано!» И вот уже возмущается: «Какой же это идиотизм не верить в Бога! Какая же это самонадеянность и какой же идиотизм!»
Вдруг вывалилась прямо в руки из бардачка открытка: «Дорогие ученые астрономы, космические инженеры, космонавты и мыслители-космисты, служащие науке и знанию на благо Отечества, с профессиональным праздником ДНЕМ КОСМОНАВТИКИ!!!»
Дядюшка рассмеялся: «Женский почерк! К сожалению, умные женщины бездушны, а душевные глупы!»
Этот смех, такой похожий на смех отца…
Вдруг: «Странные эти сны… Мясо – к болезни. Дерьмо, подумай, к деньгам! Сегодня приснилось… Море. Шторм».
И вот уже быстрое течение, как будто отрывая, тут же уносило поплавки. Где-то что-то строилось на другом берегу. Стучали молотки, визжали пилы. Проводить здесь время было не для чего, бессмысленно. Если что-то и ловилось, даже не в заброс. Все мелкое, узкое. Русло заросло. Только мальчик с удочкой маялся бы, глупый… Но кто-то бросал под кусты пустые чекушки, сорил окурками… Приходили крепенькие единоличные мужички, под вечер, после всех земных трудов. Это их было место, время. Грузили побольше крючков на дно – и подсекался на течении жадный окушок, ну, может быть, голавль. Что еще-то водилось. Рыбачил народец выше по течению, у плотины, они проехали. Дядюшка это знал. Но где клев, там и двоим тесно, поэтому завез сюда. Нахваливал. Врал. Всегда он врал. Купили червей по дороге, их уже где-то взращивают, продают в коробочках с дырочками для воздуха, живые нужны для этой пытки, будут мучиться на крючках, – вот и вся рыбалка.
Дядя Сева, со светлой печалью: «Человек становится самим собой только наедине с самим собой!»
Он спросил, как маленький: сколько живут червяки?
И профессор поразил, знал это: «Дождевые черви, ты не поверишь, могут до шестнадцати лет. Целая жизнь!»
Термос с кофе. Бутерброды с джемом. Девочка-хозяйка. Позаботилась.
Дядюшка увлекся или решил увлечь во что-то еще непонятное: «Что мы знаем, что мы знаем?… Набрел случайно на определение понятия „интуиция“. Так вот, интуиция – это „неосознанный опыт“. Я ничего не осознаю – но ткнул пальцем в небо и открываю, предположим, десятую планету! Сознательно могу определить цель поиска, понять могу, чего хочу… Но ничего не знаю. Поступает в мозг какой-то сигнал – и пожалуйста. Подчинился – а когда увидел результат, надо же, осознал! И так совершаются великие открытия!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.