Текст книги "Асистолия"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
«Открыли десятую планету?» – не удивился.
Профессор брезгливо поморщился: «Ну что-то такое где-то нашли, больше Плутона… Американцы, чуть что, галдят на весь мир, выбивают себе шумихой бюджеты для исследований… Думали, не движется, потом оказалось, движется… Сейчас находится на самой дальней точке своей орбиты… – Ухмыльнулся. – Открыл Рабинович из Йельского университета! Дэвид! – Заволновался. – Планеты! Да еще не решили, считать ли полноправной даже этот Плутон… Мыло варят. Гамма-всплески – вот она, тайна мироздания! Какая Нобелевская премия… Кто это разгадает – не гений… Мессия как минимум. Хочешь знать, мы первыми в Европе увидели оптическое излучение гамма-всплеска с расстояния в два миллиарда световых лет, а телескоп-то у нас – всего несколько десятков сантиметров! Ну и что? Да ничего… В советское время, негодяи, хотя бы засекретили! – И вот совсем расстроился. – Да при чем здесь это… Все усилие воли человеческой, направленное к самой величайшей цели – и ткнуть пальцем как во сне! Дурак, конечно, ничего не откроет. Откроется тому, кто искал. Но каким образом!»
«Скажи, а бывают бездарные ученые? Те, которые не совершают никаких открытий?»
Дядюшка рассмеялся: «Алхимики!»
«Художник продает свой талант – и он продажный, торгует совестью. Ученый продает свои знания – и он выдающийся, потому что торгует умом. И ему совсем не нужна известность, слава. Но его открытие не посмеют забыть, потому что иначе все полетит к чертям, лишится смысла… Даже таблицу умножения всю жизнь нужно помнить. Хотя что такое дважды два четыре, шестью шесть тридцать шесть… И кто это все придумал – неважно. Главное, доказано. А искусством ничего нельзя, оказывается, доказать».
«Что поделать, искусство жестоко!» – усмехнулся профессор.
«Наука, она ведь движется только вперед… И все, что движется. Поехали в будущее. А зачем? Вы этого и не знаете. Научно доказываете или отвергаете – тогда верите. Но что, что такое вера… Доказательство – ее убийство. И время только убыстряете. Машину времени уже изобрели. Но это двигатель внутреннего сгорания. Скорость, скорость – вот, что стало временем. Километры в час. Конец – это когда вы тайну мироздания разгадаете. Когда разгонитесь на своей машинке так, что откажут тормоза. И никто, никто не захотел бы вернуться в прошлое… Страшно? Почему же… Почему… Какой сегодня день недели?»
«Среда, но что ты имеешь в виду?»
«Может среда стать пятницей?»
Профессор не нашелся, как ответить сразу же…
«Понятно. Значит, это все-таки возможно. Скажи… А мой отец? Он же стремился к чему-то, чего-то хотел… Ты же знаешь?»
Пожилой человек заговорил…
«Чем он занимался… Что-то подводное, глубоководное… Такое, знаешь ли, не разглашается, в смысле, никто этого не скажет даже теперь. Но и тогда-то мало чего добился. Это называлось „пробивать стены“. Нет, ничего он не пробил. Замуровали его самого. Конструктор. Ну лаборатория… Ну руководитель… Ему равных бы, конечно, где-то на Западе не было. Но такой человек, как он? Деньги презирал. Да какие деньги. Все, что подчиняло. Ресторанов не выносил, потому что не терпел, потому что кто-то обслуживал кого-то. Да что угодно… Такси! Поймать на улице – невозможно. Пусть ночь, пойдет пешком. Возвращается под утро. Алка морги обзванивает, а он явился. Ну да. Шел откуда-то пешком… Потому что в окошко заглядывать к таксисту, просить, подкупать – ни за что. Без общих оснований – это он мог совершать что-то невероятное. Это если подвиг… Если наперекор всему… Мог из Владивостока до Москвы без билета доехать – мог, мог, такое обаяние… Чувствовать себя хозяином страны родной никогда не стеснялся. И это… Родина, честь – вот, вот… Начинает кто-то при нем что-то свободолюбивое, ну и слышит: заткнись, гнида. Слушать „голоса“, на кухнях шептаться: считал, что это трусость, представь. Ну да. Глушил. Это твоя родина, терпи – но не подслушивай, не скули. „Подслушивают трусы…“, „Скулят суки…“ И плевать он хотел, что думали о нем, никогда не оправдывался. Флотских за это любил, моряков, у них этих штучек набрался. Это он, интеллигент до мозга костей, я бы даже сказал, аристократ! Скрябин – любимый композитор… Хлебников – любимый поэт… Что отца в лагерях… Об этом молчал. И никто, конечно же, не знал. Молчал, но поэтому. Страх, страх… Ничего и никакого не боялся… Какой страх, если умереть ничего не стоило! Сколько раз он сам кого-то спасал. Но я не знаю, кто бы это его, такого, спас. Смерть презирал… Жизнь любил, каждый день как последний… Но все равно. То по горным рекам сплавлялся, то на горы какие-то лез… В самые такие гибельные места. У него ведь это было с сердцем, но сказал, что никогда не вызовет „скорую“, мне сказал, я это знал… Врачам он, как понимаешь, тоже не подчинялся. Болит – терпи. Он себя с детства приучал боль терпеть, потому что к пыткам готовился, ну это чтобы никакого на войне не предать… Прижигал себя окурками. Ну да. Где-то узнал, что это самая сильная боль. Перестал, когда уже ничего не стоило вытерпеть. Однажды я ей рассказал, спьяну. Слава богу, он не узнал. Она же тоже тут же об себя затушила… Алка сама не знала, с кем она живет. Но она и дочерью такого человека была. Он твоего отца не любил. Что-то чувствовал такое, чем это кончится. Сколько раз твой отец мог погибнуть, нельзя сосчитать. Но это не будь что будет. Это вызов смерти, потому что не верил и не подчинился бы никогда, ты что, на колени вставать… В человека верил, в себя… Советский человек – это он. Тогда так почему-то можно было. Так жить. Таким быть. Это гордость, я хочу сказать, но какая! Какая… От земли до небес. А что сейчас… Такие вымерли. Они первые. Человек – это звучит гордо! А сейчас для актеров только звучит… Вообще не звучит. Никак. Даже хотя бы „старомодно“! Все наглое, бесцеремонное, мелкое. Твой отец говорил, не нужно быть героем, достаточно не сделать за всю жизнь ни одной подлости… И считал, что предал, хотя ничего он не предал. Ну отчество… Ну фамилия… Потому что кого-то расстреляли – а кто-то получал Сталинские премии? Но любил и нас, и мать, отца нам заменив, а ей мужа? Отчим был святой человек! То, что он сделал, – это подвиг, между прочим. Своих детей у него не было – и мужчиной не мог он быть, надеюсь, понятно, в каком смысле. А прожил-то сколько, сколько! Кого он пережил! Только товарища Сталина, наверное… Ну да. Вот и все. Я мать не осуждаю. Не осуждал никогда. Хотела жить, спасла и себя и нас! Красивая женщина. Она разбиралась вообще только в платьях… И что с ней стало: не понимала ничего, даже когда мучилась, ничего не понимала! Потеря памяти, уход в детство. Никого не узнавала. Дочь свою принимала за домработницу, вот ее-то имя помнила, как ни странно… Ну, та возилась с ней не просто так… Отец твой ей платил и я. Мы… Вообще не работала, по-моему, никогда. И ее ничего не волновало, кроме этой квартиры, денег. Это твой отец… Какая цель, чем занимался… Да только это. Цель… Найти. Искал! Узнал, что запросы о пропавших без вести на войне официально подают через Красный Крест – и все… Понимать ничего не хотел. Нет, прекрасно он знал, конечно, что таких вопросов не задают, что такое – это по другому ведомству. Мне даже казалось, что он и на Алке женился, потому что она была дочерью генерала КГБ! Ну да, этот твой дедушка принимал участие, хлопотал, а как же! Только был уже в отставке, влияния не имел или не знаю, что еще. Но даже он ничего не добился. Пришел один официальный ответ: „Умер от сердечной недостаточности“. Не знаю, теперь бы твой отец чего-то добился… Или ты продолжишь? Алла вообще ничего этого не знает. Она предпочитала не знать или забывать – и очень правильно, мудро. Там папка должна быть… Ну не знаю, была, но мы, честно сказать, после его смерти даже не искали. Все в его шкафу должно где-то быть. Изучай, если хочешь. Ну да, папка! Он собирал, добывал… Ну, я устал. Я, знаешь ли, устал. Отец умер у тебя? И у меня когда-то умер отец, ты знаешь? Нет, даже не умер, его уничтожили… И что, мстить я должен или себя самого на этом основании со свету сжить? Но кому и что я докажу? Мог погибнуть на войне, а не так, сгнить в лагерях. И все только поэтому? Твой отец жил бы и гордился! Это конечно! А так отказывался. Так считал, что взял ее у кого-то взаймы, жизнь. Вот какая история! Миллионы погибли, каждый в жертву себя принес – а мы…
И ты что хочешь? Лезешь куда? Взрослый человек! Это твои родители. Они жили ради тебя. Это он дал тебе жизнь. Но понял ты наконец, что не чью-то там с небес! Дал – значит отдал. Этого мало? Остальное тебя не касается… Вины его перед тобой нет ни в чем. И никто ничего у тебя не отнял. Все ты получил. Главное, жизнь. А его жизнь – это его жизнь… Имей мужество. Признай за своим отцом это право. И за матерью признай. Алла, что Алла – генеральская дочка! Но столько вытерпела, сколько не думала, сколько, наверное, не смогла бы, если бы не ты. Заблудился в двух соснах… Почему не можешь ничего понять? Я тебе скажу. Потому что ты жизнь не можешь полюбить… Вы все такие. И мои дети. Вы думаете, вы вообще живете? Вы же как тот пьяница, который попасть не смог в собственный сортир. Кричал, требовал, просился, стоял на коленях, умолял, исповедовался, рыдал, пока не обосрался… А в сортире-то никого не было, это ему померещилось, забыл он, что в другую сторону дверка открывается… Вы главное не сделали – вы же дверь не открыли. Этого даже не поняли. Ну так открой, открой! Почему же это так страшно!»
Заговорит молодой человек…
«Сортирный монолог? У меня ничего не получилось – не получается жить. Все трудно. Тяжесть от напряжения любого, даже если куда-то идешь. На улицу выйду, хотя бы в магазин, где люди, с трудом дается обычный самостоятельный вид. Начинаю притворяться эдаким господином – и баста, дрожит все внутри, сам же этому и не верю! Все сон. Во сне этом всему и всем посторонний. От всего тошнота. Желания, их нет никаких, кроме жалоб, какого-то о чем-то нытья… Мысли, а что мысли, они как мусор, копятся и копятся… Поделиться с кем-то какой-то мыслью? Я сам же утратил способность эту: сопереживания. Вроде бы я пытался жить правильно, даже праведно, то есть хотел всего себя чему-то там отдать, конечно же, все человечество осчастливить! Столько всего хотел – и не смог. Отсюда и мое уныние, оно как духовное поражение. Уныние меня убивает. Уничтожает. Я не верю в будущее. Вместо веры – страх. И вся эта моральная разруха, когда совершенно парализована воля, происходит безо всяких трагедий. Я же все имею. И я, и моя семья. Но во мне пустота. Пустой человек. Когда у человека нет идеи – он чувствует свою бесполезность, ненужность, хоть это странно, как будто мало получить жизнь, чувствовать, мыслить, а нужно еще все это использовать с какой-то целью… Бесцельная жизнь… И я живу обидой! Как же может оказаться глуп и жалок человек, становясь во всех смыслах ниже собственной личности. Глупый, маленький, слабый, жалкий, смешной… Унизив себя же. Да что себя, жизнь! Но когда побеждал, получал, думаешь, я жил? Был доволен, благодарен, радовался? Нет, считал оплатой какой-то за оскорбление, обиду… Страдал! Но это недовольство своей жизнью делает подонком. Подлость в том, что думаю только о себе, только о себе… Отец, да его даже не помню. Но жесток и гадок к самым близким: к матери, жене. Не осталось друзей. Ловлю себя на мыслях самых гадких. Но не пугаюсь их, а осекаюсь, меняю ход мыслей, только и всего! Иногда совершенно ясно наблюдаю в себе двух людей. То есть имеется во мне и кто-то третий, кто видит со стороны этих двух, циника и нытика. Но еще и позирую… Важной в конце концов оказывалась поза – одна, другая. Гримаски. Желание внутренней честности запечатлевается в смене поз. Но тупо не чувствую жизни и не занимают меня глубоко вопросы, рожденные или связанные с жизнью человека, – а ведь это я, это я человек! Мы отвернулись от самих себя… Если есть что-то человеческое, едва наскребается на какой-то порыв чувств: и такие мы все, тут ты прав, все, кто стремился чего-то достичь, кто называл это время своим… Я понял вдруг: все мы ползаем, как тараканы по грязной столешнице, во всех нас есть что-то плоское, что можем ползти, пролезть и порождены мы чем-то плоско ужасным. Ущемлены жизнью и миром. Ничего не помним. Разбегаемся, как только включается свет. Спокойно, если забился в щель. Но стоит начать „действовать“ – лучше бы раздавил кто-то, наступил и раздавил… Тараканы не должны побеждать! Есть единственный способ: терзать самих себя в желании понять, что же мы такое есть. Задаваться простыми вопросами, что же мы за люди такие… Но веры нет никакой – и нет вопросов. Нет идеалов и вовлеченности в жизнь как в поиск истины. Вот какие слова! И я все это всерьез произношу – а должно быть смешно. Когда такое слышат, смеются и хохочут… Просто потому, что не верят! Что еще делать, только хохотать! А я, помню, плакал, когда в пионеры принимали, трепетал… А когда в комсомольцы – нет, тогда уже посмеялся. Нас обманывали? Ой, как страшно… Нет уж, это мы обманывали тех, кто обманывал нас. Мы так умели. Все до одного. Так искренно, так преданно лгать, притворяясь, что верим. У меня хватало совести называть свою мазню „живописью“. Еще и „трагической“! Мои краски лгут, потому что я не верю – и я даже знаю это! Но я хочу, чтобы верили, верили – и платили, кто же иначе что-то купит! Совесть есть у меня, но на уровне инстинктивном – это испуг оскотиниться и остаться хоть без какого-то уважения к самому себе. Еще, конечно, жалко людей, и эта жалость тоже, она очеловечивала. Но сострадательность такая – это обыкновенная впечатлительность. Можно сказать, что даже сострадать способен кому-то только от страха, когда пугаюсь, что окажусь при таких же обстоятельствах, которые угнетают морально на чужом примере, так и остающихся для меня чужими людей… Хочется просто жить. Но я просто и не умею. В естественной среде был бы обречен. Живу, потому что жена кормит. Сашка продлевает мою жизнь, как наркотик продлевает жизнь наркомана. Я ее люблю, но она испытала бы с другим, кто умеет жить, больше счастья. Вот что такое несчастная любовь! И я сделал самого любимого человека несчастным. Я ее жизнь лишаю радости, потому что сам давно забыл ее вкус. Не нужен ни себе, ни другим. Это странно, но если ты не жилец, то жить для тебя противоестественно. Противоестественно, например, радоваться. Выживать естественно. Презирать себя – и выживать. То есть выживаешь – и ничего не можешь. Как червяк. Существуют же они, а что могут? Существуют как пища для кого-то? Жизнь – это пища сильных. Когда могут, умеют жить. Когда знают, для чего живут, имеют цель. Но что может быть целью теперь? Сначала ты участник шоу – а потом ведущий? Тогда какая дверь и куда? В сортир? Торговать? И главное, чувствую: поздно, поздно… Это и значит – ничего не могу, не успел. Опоздал. Несчастным стать легко. Нет ничего банальней. Какая разница, первый ты или последний? Очень просто. Быть последним всегда больней. Боль побеждают. Каждый это может – а каждый второй на своем примере доказал. Нужно успеть, успеть все, что можешь сделать, а все что сделаешь – это и есть жизнь. Но я свою кому-то отдал. Ведь я не живу, не живу…»
Там, у замыленной мутновато-зеленой речки, пристроившись, как чужие, на уже кем-то истоптанном присвоенном берегу в окружении равнодушной дачной подмосковной идиллии, заговорили…
Потом он скажет: «Пойду работать учителем рисования в школу».
Профессор встрепенется: «Думаешь, и я бы не бросил все это? Так надоело… Что я могу? То, что понимаю? Знаю? А что это такое? Ну, хватит на лекцию, на две, на три… И узнает кто-то то же самое. Но меня бы хоть кто-то чему-то научил, объяснил бы хоть что-то… А я учу и учу кого-то сам. Чему учу? Да я уже давно не понимаю. Ничего не понимаю».
Заедало комарье.
Смеркалось.
Девочка-хозяйка уже звонила несколько раз. Волновалась.
УМЕР, ПОТОМУ ЧТО ХОТЕЛ УМЕРЕТЬ.
Поплавки давно снесло к берегу.
Дядя Сева вытащил – оказалось, болтался – дохлого окушка.
Когда-то поймался, сидел на крючке, испустил дух, но даже не утянул поплавок, сразу же выдохся на крючке без сил. Самого уже никто не сожрал. Профессор отпустил червей: вытряхнул шевелящийся их клубок на землю… Вдруг расхрабрился, предложил поехать в обсерваторию свою деревенскую – оказалось, где-то недалеко. «Вдумайся, Господь Бог создал Вселенную именно такого размера, что всю ее человек может увидеть одним взглядом!»
Это был черный монитор, на котором пульсировало множество ярких точек. Телескоп транслировал картинку на монитор в подобие аппаратной: в пристройку на крыше, похожую на голубятню. Там дежурил студент. Будущий астрофизик. Оставался в ночь. Профессор привез ему пачку пельменей. Вселенная была похожей на плотную черную бумагу, в такие оборачивают что-то восприимчивое к свету, если от него же и прячут.
Профессор пожаловался… Спонсор обсерватории – владелец сети салонов оптики. Оплачивал все здесь, наверное, даже эту пачку пельменей оплатив, – и всему мешал. В его жилище на Рублевке был устроен специальный зал с экраном, как в кинотеатрах, и он созерцал в одиночестве планеты, созвездия, принимая прямую трансляцию из космоса: что в это же время мог произойти какой-то гамма-всплеск его нисколько не волновало…
Вскипел электрический чайник.
Сидя за столом, в этой сараюшке, пьют еще зачем-то чай…
Преобразился, теперь уже не нытик – ученый: «Гамма-всплески открыли в шестидесятые годы. Американские спутники-шпионы, запустили для контроля за ядерными испытаниями – а они обнаружили, что это в космосе идет какая-то ядерная война. Всплески приходили из космоса! Это ядерный взрыв. Ну представь. На нашей планете произошел ядерный взрыв, взорвалась – и вот она, секундная катастрофа галактического масштаба. Только это такие взрывы, такие взрывы… И никто ничего не в состоянии понять. Можем следить. Фиксировать. Изучать. Это называется изучать… Понятно только, что взрывается что-то. Апокалипсис, ну каждые сутки!»
«И когда все это кончится?»
«Что?»
«Жизнь»
Дорога обратно. Несется на лобовое стекло свистящая сияющая чернота, космическая, кажется – сгустилось вокруг что-то такое же, вселенское. Профессор гонщик, влюблен в машину, когда она мчится, как ребенок влюблен в скорость, в свою машинку…
«Я не могу захоронить ее прах на Новодевичьем, я выяснял, такой возможности нет. Был бы у меня миллион – я бы ей мавзолей построил… Она не подумала ни о ком… Но о себе, о себе? Как? Вот так? Все, что оставила, – это то, что от нее осталось! Я нищий. Я и на похороны занимал, до сих пор не могу долгов отдать. На бензин денег нет, где я столько возьму? С квартирой все пропало, беззаконие немыслимое, я узнал… В этом доме просто исчезло бесследно двести человек. Подумай, столько нехороших квартир! Как решаются квартирные вопросы! За каждой, за каждой квартирой следят. Такие деньги! Но и хорошо, как хорошо – ведь убили бы. С прахом надо что-то решать. Забери его, что ли, хотя бы, должен же он где-то находиться, иначе что же, как… Что-нибудь придумаем когда-то… Появятся же когда-то эти проклятые деньги. Но я не могу, пойми, ну куда я заберу? Это не моя квартира. Маша, теща… Как это может быть? Ну что, в багажнике мне урну с прахом возить? Ничего, одна машина. Я умру – у меня ни копейки… Меня вообще на земле лежать оставят мои же дети, кому я нужен… Кому? Маша, что она сможет… Ну, если продаст машину. Вот мой и гроб, и дом, и все мое имущество. Все, что у меня есть!»
Дома – он сразу почувствовал – что-то случилось. Саша встречала так, с таким лицом… И уже собирала вещи. Звонок из Магадана. Квартирная хозяйка, она сообщила, что мать увезли с инсультом. Сказать хоть что-то еще эта женщина не могла, сдавала кому-то угол в своем доме… Обрадовалась и тому до слез, что нашла хоть кого-то из родных.
КАРТИНА СЕДЬМАЯ
Игры света и тени
Через несколько дней. «Алло, Москва… Соединяю Магадан…» Усталость. Одиночество. Но не отчаянье. Почувствовал это резко, как боль: ее новая жизнь. Днем в больнице с матерью. Сказала, парализована правая часть тела и нарушена речь. Ночует у какой-то Екатерины Филипповны – это у нее снимала комнату мать. Хозяйка добрая женщина. Деньги? Мать откладывала, что-то скопила. Ни слова о себе, о них… И оборвется связь.
Небо.
Самолет.
И вот он остался один.
Она молчит… Молчанием душит. Все и в себе задушено.
Беспамятство.
Достав где-то деньги, купила билет.
Собралась, ничего не взяв.
Перед этим исчезнув, вернулась под вечер.
Сказала, что улетает. Сегодня… Сейчас.
Поставила – это уже не сказав ни слова…
Керамическая капсула.
Квитанция, оформленная на ее паспорт.
Поехала, получила.
Освободилась.
Сделала это.
В комнату входит мать, о которой забыл…
«Саша куда-то ушла?»
Растеряна, узнав последней…
«Что это?» – спросила пугливо. Застыла, услышав ответ: не могла осознать, что это появилось в квартире, где никто не умер. Кого-то больше не существует – но появилось это, будто бы уже после смерти откуда-то вернулось.
Вдруг – вдруг – раздался звонок в дверь.
Бросился, открыл, увидев на пороге заплаканную молодую женщину… Жила семья. Женщина с ребенком, ее пожилые родители. Встречаются по отдельности на лестничной площадке. Много лет. Иногда видел: это старик со своим внуком… Старик при встречах кланялся, здоровался. И всегда почему-то был стариком. Все годы.
Не понимая, что же было нужно от него, очутился в чужой квартире. Нет, в точно такой же, но чужой. В комнате, точно такой же, но где все было чужое, лежал на полу этот старик, ее отец. Без сознания, как мог бы труп. Рядом распоряжался врач. Тут же, на полу, расстелили переноску, похожую на плащ… Было еще несколько мужчин в домашних тапочках… Соседей… И понесли по лестничным маршам… Спасали… Она бежала за ними… Умоляла: скорее, скорей… Каждый вцепился в свою ручку, слышал это… Донесли… Казалось, прошла целая вечность. Возвращались. Молчали в лифте. Разошлись по своим отсекам.
Дверь нараспашку. Оставил открытой.
Мать – совсем потерянная.
Так стало страшно одной в брошенной квартире.
Лепечет… Исчез куда-то кот. Кот пропал.
Кошки бывают умные, как овчарки. Этот был глуп. Больше всего любил, когда люди ходили в туалет. Ожидал своей очереди. Делал в свой поднос то же самое. Но, сколько жил, рвался проникнуть туда, за порог, даже когда ожирел и так ослаб, что задыхался при малейшем движении… Нашелся этажом ниже: плакал, дрожал, весь сжавшись, как будто сгущалось что-то – и это видел.
Мысли, мысли: как хорошо быть бесстрашным, чтобы не было страшно на темной пустой улице, не бояться нищей старости, болезней, смерти, все говорить, что думаешь, не боясь, что о тебе подумают, самого себя, не бояться матери и ее присутствия в своей жизни, бесстрашно смотреть в будущее, любить, быть хозяином своей судьбы и чтобы исчез этот страх, что улетела – и не вернется… Остался один. Осознал только это. Как было бы, если бы умерла. Если бы ему сказали, что умерла. Если бы это произошло. И вот он, ужас: ожидание звонка. Комната погружается в ожидание… Забрел кот, бродит по комнате, где ободраны со стен обои, брошен ремонт: озирается, плачет. Ждал звонка. Перестал принимать таблетки. Стало хуже, почти невыносимо. Это было такое состояние, когда кажется, что мир отслоился. Обои отслаиваются от стен… Звуки отслаиваются, множатся, существуют сами по себе – и уже не исчезают, не растворяются… Но больше, наверное, не верил смерти: обманывала. Только слезились почему-то глаза, как будто от боли, как если бы терпел не страх, а боль. Когда страх овладевал всем телом, как лихорадка, измучивая тошнотой, дрожью, он улыбался, улыбка появлялась на его лице с каждым новым приступом, сама собой… Болезнь, он болен, это ее симптомы: умирал, не верил, было страшно, улыбался, текли все время слезы… Он ждал ее звонка.
Звонят в дверь…
«Здравствуйте, мы из санэпидемстанции вашего района… Здравствуйте! Мы сегодня травим тараканов в подвале и на этажах вашего дома. Они побегут к вам через вентиляцию. Предлагаем приобрести наше средство. Нужно обработать вентиляцию и в углах». На пороге баба в белом медицинском халате, но не доктор – это для наглядности, для внушительности. В руках сумища, там ее товар, расфасованный на дозы по сотням пакетиков: смертоносный грязный порошок… Врет, что уже приобрел… Врет, потому что отказывается понимать… Почему должен что-то у кого-то покупать… Почему должен что-то где-то обрабатывать… «А какое у вас средство? Новое?» – «Я же вам объясняю, мужчина, в этом месяце посыпаем у вас в подвале и на этаже новое средство. Вот оно, новое, по сто рублей. Вам оно теперь нужно, всего за сто рублей… Ну что вам, ста рублей жалко, не пойму? – заявляет вполне простодушно, получив отказ. – Ну как хотите, но учтите: тараканы вырабатывают в себе противоядие к отравляющим средствам. Мы их в подвале потравим, а они из подвала к вам пойдут по вентиляции. И еще муравьи. Ваш дом также муравьями заражен. Они рыжие такие, маленькие, ходят по трубам отопления, может, видели? Еще в туалетах бывают. Что же вам, себя не жалко? Всего сто рублей. Гарантия санэпидемстанции…» Смотрит с жалостью…
Не с презрением даже – ас жалостью! Мир погряз в тараканах и рыжих муравьях, потому что в нем живут такие, как он…
Она говорила правду.
Они пришли. Появились. Тараканы. Рыжие муравьи.
Вспомнилось: «Ибо мир уже не спасут ни страдания, ни кровь…»
Кот ныл у своей миски – а кошачий корм то ли поедали, то ли заполонили почти невидимые вездесущие твари.
Корм был утешением. Наградой за все – за всю короткую бессмысленную жизнь в кругу людей, целью ее и смыслом. «Сухой» и «мокрый». «Желе» и «канапе». С мясом неведомых ягненка и кролика, вкус которых для него ничем не отличался.
Хотелось столько, сколько не вмещал желудок, раздуваясь и раздуваясь, так что пузо обвисло, стало похоже на сумку, в которой кормилось, жило что-то еще, хоть и не родилось.
Страдания от ожирения… Или страдания от голода…
В конце концов, это было животное. Которое не умело ничего для себя добыть – и не могло ни в чем себя ограничить. Постоянно ныло, хотело еще и еще.
Она говорила – «страдает».
И еще это ласкающее, беспомощное: «живое существо».
С одержимостью кормила, потому что ничем другим нельзя было бы искупить перед ним свою вину: просило и хотело оно только еды. Но что-то случилось. Вдруг смолк. Перестал притрагиваться.
Совсем не ест – и не пьет, не ходит в любимый туалет.
Несколько дней.
Пить может, только если подносишь миску с водой под нос… Наклониться не может, потому что перехватывает дыхание… Только лежал, свалившись на бок – и по-рыбьи дышал, как будто выталкивая какие-то комочки из легких.
Больные кошки и собаки смиренно ждут в общей очереди на прием. Хозяева подавлены, волнуются. Ожидают, как если бы оглашается что-то в зале суда. Медсестра в этой карликовой больнице, похожей на коммунальную квартиру, – карлица. Кажется, пробежал по коридору какой-то маленький толстый ребенок в белом халате – а это взрослая женщина. И это она как судья: терзает своими взглядами, смотрит как на мучителей… Кот уже обрел имя и фамилию. И все живые существа, все они получают здесь фамилии своих хозяев. «Джозетта Букреева!» – вызывает карлица. И хозяйка с обмякшей на ее руках таксой, чуть не плача – родной и дорогой, – дождавшись, проходит на прием. Вышла… У ее любимицы раковая опухоль. Все бесполезно, предложили усыпить. Вышла, не в себе – и обращается ко всем, кто в очереди: «Что бы вы сделали… Как вы думаете…»
Кардиограмма. Рентген грудной клетки. Получает на руки «заключение кардиограммы кота». Такое, как у людей…
Кот с его фамилией сердечник. Прожил пять лет, но износилось пугливое его сердце. Ожирение, ремонт, муравьи, стресс – развилась сердечная недостаточность. «Что вы хотите, в таком возрасте…» – бормочет врач, имея в виду другой, человеческий… Коту в этом возрасте уже тридцать шесть человеческих лет.
«Вам плохо?» – дали нашатырь, привело в чувство, так просто.
Кот терпел уколы… Лежал под капельницей… В памперсах, потому что должен был обмочиться… Только лизнул вдруг его руку, когда удерживал – или не было ни сил, ни злости впиться, ведь он мучился, но как будто бы его пожалел, отдав всю нежность.
Вышел с этой тридцатилетней жизнью человеческой на руках, спасенной все же, но слабой, впавшей в спячку… Ловит какую-то машину на последние деньги… За рулем молодой парень, то ли таджик, то ли узбек… Азиат. Охает… Жалуется, вспоминая, как болели – и он, и братья – но не было денег на лечение… Не понимает, чем и кому могут быть так дороги собаки, кошки, если столько людей на земле болеют, но до них никому нет дела. Заработал триста рублей, расстроившись, потому что узнал, как же мало в сравнении с потраченным на полудохлую кошку в памперсах.
Положил под лампой, сказали, нужно тепло.
Лампочка замерцала отчего-то – и замерцало что-то в зрачках кошачьих, как будто бы чуть не погасла в них жизнь. Уже в темноте переполз к нему, подлез к самому лицу, на подушку – и утих, столько переживший. Кажется, пахнет нафталином, а шкура хранилась полвека в каком-то бабушкином шкафу. Это после всех инъекций, страданий. Прильнув к человеческой подушке, состарился, наверное, еще на несколько лет человеческих – и засопел, совсем старичок. Хотел не ласки, не тепла: наверное, чего-то как вечный покой.
Старуха.
Он был должен.
Все узнал, для этого потащился на кладбище.
Дядя Сева лгал. Даже тогда. Захоронение к родственникам разрешалось. Но право на это имел, конечно же, профессор, когда-то оформив на себя и то, что называлось «ответственностью». Можно было захоронить урну и никому ничего не платить. Нужно какое-то разрешение какого-то «департамента бытового обслуживания»… Но уже не слушал, какое и где – дядюшка все это знал, поэтому обманул.
В конторе главного государственного кладбища почему-то пахло ладаном. А у него при себе – нашатырь.
Глупое унизительное одиночество: обманутый человек.
Забыл, как пройти к участку: не вспомнил и заблудился. Это тогда он вдруг подумал… Имена у живых. Живущий на земле не может не иметь своего имени или хотя бы клички, остаться в мире безымянным немыслимо, хоть потом так и произойдет.
В этом мертвом лесу в летний день оказался кто-то еще.
«Кого-то ищете? Могу помочь?» – поинтересовался свободно мужчина, сидевший на скамеечке, как видно, у чужой могилы. Хотел расположить, представился: «Валера». Художник-гравер. Местом работы и было кладбище, с этого начал: «Заказов мало. Обновляют памятники. Но это редкость. Посмотрите, сколько вокруг руин. Мемориал. Ельцина похоронили. Первый президент России… Михаила Ульянова, Ростроповича. Вот и все. Зато туристы, экскурсии… Представляете, ходят толпы».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.