Текст книги "Боги и лишние. неГероический эпос"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Кирилл
Жить сквозь века не так интересно, как может думаться. Люди повторяют те же ошибки, родная земля меняется неохотно, упорствуя в нежелании стать более пригодной для человеческой жизни, и лишь бабочки порхают каждый раз по-другому: в крошечной, еле видимой амплитуде колебания их прозрачных крылышек слышна новая музыка. Бабочек я и слушал.
Слова матери были как те бабочки: трепыхание перед глазами, мелькание сказанного ею – молчит, а все слышно. Я привык, что она говорит с нами не вслух, и – не сразу, позже отца – тоже научился. Говорить мыслями просто: подумал и представил бабочку, несущую твои мысли на слюдяных крылышках.
Звук – вибрация. И мысль вибрирует, нужно лишь найти правильную волну, что понесет ее тем, кому хочешь. И весь разговор.
Заклинания, которым учила нас мать – Большая Таисия, тоже вибрация. Мы читаем их про себя. Турташевы не могли, им надо было вслух, чтобы исполнилось. Нам не надо.
Ветер, вечер, весть вещанья,
Буря будет бушевать…
Слова не важны. Важна вибрация крыльев маленьких разноцветных бабочек. Мир слышит эту вибрацию и на нее настраивается, согласуя свой ход с колебанием твоих мыслей, словно оркестр по заданной первой скрипкой ноте. Не все это могут. Но все должны мочь.
Мы вернулись в Саров после революции: мать хотела быть рядом с Тайным Проходом. Она и отец знали что-то, чего не знал я, и потому решили, что нужно держаться Прохода. Только куда они теперь могли пройти? Потому, должно быть, и не прошли, а остались на Последнем Дворе, где нас нашел Слонимский.
Монастырь разорили в 17-м и ликвидировали в 27-м. Мы слушали цветение деревьев у монастырских построек и радовались, что Саровская Пустынь окончена и перестанет теперь забирать у Прохода силу.
Мать ошиблась, когда велела старому татарскому князю Кугушу отдать землю под монастырь: думала, монахи Проход не услышат, и чудеса в нашей земле можно будет на них свалить. Думала за монастырем спрятаться. Оно до поры так и получалось, пока послушник Прохор Мошнин не стал Серафимом Саровским и не услышал биение крыльев бабочек, слышное до того нам одним. Он Проход услышал – издали, потому и пришел в монастырь. Силу забирать. Мать его сразу разглядела, но и он ее увидел: кто была.
…Горе гостию гонимой.
Время покидать.
Время покидать. Только покинуть не пришлось.
В 31-м организованную в монастыре детскую трудовую коммуну-фабрику НКТ-4 закрыли и в поселке основали исправительную колонию. Позже колонию и все имущество монастыря передали Нижегородскому управлению НКВД. А в 36-м управлять ею прислали молодого чекиста Иннокентия Слонимского.
Ветер, вечер, величанье,
Послушанье пониманья…
Не уберегло. Не сберегло. И не помогло.
Как он догадался? Как услышал ветер в Проходе, что дул лишь для нас? Как понял, что мы слышим тот ветер? Как узнал, отчего люди вокруг Прохода, вокруг Священного Урочища Кереметь живут по-иному?
Понял. Послушал местные легенды и понял. Догадался, кто живет на Последнем Дворе.
…Разнотравье, разногласье.
Время покидать.
Вышло, что время оставаться. Навсегда.
Живем на той же земле, где и жили. Только под ней.
Я решился сказать родителям о своем плане не сразу. Скрывал, замешивал мысли о нем в другие мысли, заглушал музыкой иных размышлений, таился. Но от матери что ни таи, выйдет наружу. Она видит в людях внутреннее – мысли, страхи, желания. Сколько мог, я прятал Лизу от матери и отца, пока не увидел в ней жизнь: клубочек, пульсирующий внутри, изумрудный огонек, мерцающий – пока слабо, мерно, но готовый разгореться, набрать силу, вспыхнуть и зажечь мир вокруг. То ли осветить, то ли спалить.
Я как мать: людей внутри вижу.
Мой отец доктор Последин людей слышал: кто чем хворает и как исправить. Слышал он и предметы – те говорили с ним, еще не придя на свет, еще таясь в железной руде, в растущем в лесу дереве, в недвижной глыбе камня, а он уже слышал их внутри неоформленного сырья природы, из которого создается мир людей. Я жил одиннадцатый год не помню, в какой уже раз – мне нравилось быть одиннадцати лет, – когда отец – высокий, великий – рассказал мне о будущем столе, прячущемся в стоявшей среди дальнего леса сосне.
Мы гуляли меж больших деревьев, тянувшихся к небу пирамидами все более ширящихся ветвей, и отец, остановившись у одного из них, прислушался к текущим внутри ствола сокам и сказал:
– Стол. Из этого дерева, Кирюша, случится стол. С одной тумбой.
Это “с одной тумбой” мне отчего-то больше всего запомнилось. Словно это и нужно было запомнить, а все остальное забыть. Может, и нужно было.
Только я забывать не умею. У меня другой дар.
Мы сели в гостиной, куда я молча позвал родителей. Летнее время – открытые окна. По двору плыло горестное скерцо Шестой симфонии Малера. Ля минор, разорванный ритм, конфликт уютного старого мира с громоздким жестоким новым. Играли у Розенцвейгов. Старый Доктор любил Малера.
Нашему старому миру тоже пришла пора окончиться после того, что я решился сказать. Мне не нужен был совет, я не искал поддержки. Решение принято и зависит от меня одного. Остановить меня нельзя: мир надо мною не властен.
Наоборот.
Дневник Веры Мезенцевой
28 сентября 1980 г.
Ночью – уже давно спала – постучался Айдар. Так поздно – рано? – он еще не приходил. Пустила.
Все в доме, конечно, знают о нашей связи. Интересно, что они думают? Чем окончится? Когда он меня бросит? Из-за кого? Самой интересно.
Айдар не лег со мною в постель, не взял меня на диване, как часто делал: ему нравится на диване, а мне там неудобно. Ему нравится быть порывистым, властным, а я люблю медленно и плавно. Но молчу. Делаю вид, что нравится.
Он подошел к окну и долго – без слов – смотрел в плывущую темноту. С неба глядели чужие звезды: этого неба я не знала.
– Сегодняшняя смена повесила Южный Крест, – пояснил Айдар. Как он знает, о чем я думаю? Понятно как: Наблюдатель. – Алиса любит Южное полушарие. Полинезия. Пальмы. Острова. Теплые моря.
Алиса. Красивая безумно. Неправдоподобно. В инвалидном кресле. А раньше не была. Ходила. Порхала. На длинных красивых ногах. Не то что у меня. Я не спрашиваю, что случилось: лучше не знать. Здесь, в 66, лучше не знать, чего тебе не говорят. А что говорят – лучше забыть.
– Кому такое небо не понравится. Такое Южное полушарие. – Осторожно, лишнего не сказать.
Айдар повернулся. Долго смотрел. Я в ночной рубашке – выгляжу не очень. Рубашка без рукавов, жарко же. А руки уже не те, чтобы показывать. И вся я уже не та, чтобы на меня смотреть. Хорошо, что в комнате темно, только свет чужих звезд. И желтизна луны.
– Вера, – сказал Айдар – голос твердый, камень: – Никакого Южного полушария нет. И Северного нет. Запомни это: ничего нет, кроме здесь.
Раньше он так не говорил. Так страшно.
Затем прошел мимо меня и, не попрощавшись, вышел. Дверь прикрыл аккуратно. Он никогда не хлопал.
Я не спала до утра.
На следующий день – совсем рано – в Центр пришел Кирилл Последин. Прямо к Установке. Кто его пустил? Кто мог его не пустить? Он же Последин.
Красивый мальчик, глаз не оторвать. Совершенство. Смотришь на него и хочется плакать, что такого в твоей жизни никогда не было. Не будет. Из тех мужчин, которых видишь и понимаешь, что даже если он идиот или негодяй, хочешь с ним – хотя бы раз. Хоть один раз. Чтобы знать: такой у тебя был.
Розенцвейг как-то проговорился, что из всех Послединых Кирилл самый сильный. Что он может нечто, чего не может даже Таисия. Меня к Послединым допускают мало: с ними работают Старый Доктор и Ангелина. Последины живут обособленно – в Квартале 1; там кроме них остались только Розенцвейги и Слонимский. Была еще семья Т, но делись куда-то. Лучше не знать.
Отчего Слонимский не женится? Что за глупость мне лезет в голову: почему мужчины не женятся. Почему Аристарх из-за меня не развелся. Почему ко мне ходит Айдар, а не Слонимский. Я живу в страшном, колдовском месте, а думаю о ерунде: кто с кем. Почему я одна. Айдар не считается: он как мотылек – опылил и улетел. А цветок остался один и завял.
Почему ко мне не ходит Слонимский?
– Вас зовут Вера Леонидовна Мезенцева, – сказал Кирилл. – Вы отвечаете за эксперименты по удлинению срока жизни путем реверсирования фаз развития организма. Как у медуз.
Откуда он знает? Я кивнула. Нужно было не соглашаться, промолчать. Слонимский меня предупреждал не обсуждать суть экспериментов ни с кем, кроме Розенцвейгов. Но я же не обсуждала, а просто кивнула. Или это тоже считается?
– Я хочу вашей помощи. – Смотрит в глаза, сразу хочется его поцеловать. Ужас, о чем думаю. Я же для него старуха. Хотя кто знает, сколько ему лет. Это он, должно быть, древний старик. Сколько он уже жил? Что видел? Как долго был юношей?
– Кирилл, если нужна информация, вам нужно поговорить с директором Центра доктором Розенцвейгом…
Кирилл засмеялся. Как-то просто, по-детски. Словно ему не семнадцать, как мы знаем по генетическим маркерам, а еще меньше. Затем смеяться перестал.
– Вера Леонидовна, мне не нужен Розенцвейг: мне нужен доступ к Установке. И чтобы Старый Доктор об этом не знал. Особенно же чтобы об этом не знал Слонимский.
Ой. Ой-ой-ой. Вера, не будь дурой, дальше не слушай, глаза опусти и выйди, будто и не слышала ничего.
Стою на месте.
Молчу.
Жду.
Кирилл Последин, могущественнейший из Послединых, из Последних, Оставшихся на Земле, как любит говорить Розенцвейг – с большой буквы, – стоит передо мной. Божественно красивый мальчик с янтарными глазами. Убила бы за эти глаза. За длинные, чуть загнутые ресницы. За пушистую волну темно-русых волос. За улыбку с ямочками. На голову выше меня. Но смотрит не вниз, а вровень, словно мы одного роста.
Не дождалась.
– Кирилл, к использованию Установки допущен только персонал, непосредственно задействованный в экспериментах. Вы же знаете. Если…
Замолчала. Сказать-то нечего. Что я могу ему сказать?
Теперь ждет Кирилл. Стоим рядом с Установкой: молчим. Смотрим друг на друга. Он на меня смотрит, словно все во мне видит. Или не “словно”?
Я читала про Послединых, что мне дозволяли читать в основном про родителей: что может Таисия, что может ее муж. Про Кирилла читать не давали.
Первая не выдержала:
– Кирилл, чего вы хотите? Возможно, мы постараемся включить это в расписание проводимых экспериментов. После согласования с доктором Розенцвейгом и Слонимским, конечно…
Даже не улыбнулся. Посмотрел куда-то в сторону, увидел что-то, снова мне в глаза:
– Вера Леонидовна, послезавтра я приведу в Центр девушку. Из города.
Я не сразу поняла. Сначала подумала, что из другого Квартала, что оговорился. Хотела так подумать. Сознание отказывалось верить, что Кирилл может выходить за Периметр и, главное, кого-то проводить через Периметр в 66. Слонимский объяснил – однажды и навсегда, – что Периметр непроницаем, что никто, кроме него и Ангелины, не может ни войти, ни выйти без разрешения. Объяснил, что ждет тех, кто попытается. Тоже один раз. Он все объясняет один раз, но так, что сразу понимаешь.
Я помню, как три года назад – совсем еще маленькая – девочка из Квартала 4… Лучше забыть.
Молчу. Боюсь думать. Вдруг мысли услышат.
– Не бойтесь… – Взял мои руки в свои. Длинные пальцы оплели мои пальцы, внутри словно залили теплую воду: страх ушел, хочется заснуть. – Никто не узнает. А если узнают, скажу, что заставил вас.
Хорошо. Я согласна. Лягу спать прямо здесь – на пол. Сейчас. Легкое спокойствие. Словно дома: маленькая, мама уложила в кроватку и гладит по голове.
Кивнула.
– Я приведу девушку из города. Она беременна. Моим ребенком. Вы поместите ее в Установку и зададите нужные параметры.
– Нужные кому?
– Наш будущий ребенок бессмертен. А его нужно сделать смертным. Уничтожить отрезок генома, позволяющий регенерацию при ежегодном умирании.
Сразу очнулась, словно встала из теплой ванны, а вокруг холодно. Голова прояснилась. Нельзя. Ни за что нельзя соглашаться.
– Нельзя! Это же невероятный шанс, Кирилл! Рождение бессмертного человека! Мы над этим столько лет работаем. Мы должны…
– Тш-ш… тш-ш. – Закрыл мне рот ладонью – теплой, сухой. Мягкой. Я не удержалась, поцеловала его ладонь. Не жалею. – Если Лиза родит бессмертного, еще одного Последина, Слонимский его найдет и запрет здесь. Сделает из него материал для экспериментов. Понимаете? Нельзя.
Понимаю. Соглашаться тоже нельзя.
– Кирилл, поймите… Бессмертие – величайший дар…
– Бессмертие – величайшее проклятие, – весело сказал Кирилл. – Когда вас запирают под землей. Превращают в лабораторных крыс. Бессмертие есть, а жизни нет.
Соглашаться нельзя. Немедленно доложить Слонимскому. Розенцвейгу. Обоим.
– Я не могу пойти на это ни как ученый, ни как человек. Вы даже не представляете риски: я должна буду поместить вашу девушку в Установку и ввести параметры обратного развития генома. Последствия неизвестны.
Смотрит, ждет.
Не соглашаться.
– Поймите, пока все Испытуемые при реверсировании аллелей в диплоидных клетках умирали.
Молчу про близняшек Воронцовых: они-то выжили. Только навсегда замолчали.
– Люди вообще умирают, – улыбнулся Кирилл. – Кто когда.
Пошел к выходу, словно я согласилась. Словно сказала “да”.
Перед тем как выйти, повернулся:
– Послезавтра.
Инспектор
Довгалев не представлял будущего. Не думал о нем. Он планировал решение конкретных задач и тем делал будущее настоящим: оно становилось понятным и выполнимым, осуществляемым, а не загадочным и неясным. Будущее Довгалева не таилось в тумане предположительности: его – тяжелое, опасное, но управляемое, словно гранатомет спецназа ГМ-94, – можно было взять в руки и использовать для уничтожения тактического противника. Другого применения будущему майор не знал.
Он еще раз оценил оперативную ситуацию, еще раз мысленно проверил все варианты и еще раз убедился в правильности выбранного им. Появление у ворот медведя внесло временную сумятицу в задуманное, выверенное в сухой ломкой тишине камеры 117 и становящееся все более стройным виґдением за долгие ночные часы на тюремной “шконке”, заполненные составлением детального плана бунта и выхода из него на “новый стратегический рубеж”. Война, беспрестанная война его жизни приучила Довгалева к неожиданностям, незапланированностям, поскольку из них война и состояла. Незапланированность событий должна стать частью плана, и тактическая разработка должна найти место нежданному. Даже такому нежданному, как медведь.
Зэка – его войско, его личный состав – хотели впустить медведя в тюрьму. Довгалев не понимал психологической нужды в этом, кроме подтверждения бессмысленности их жизней, но и не старался понять. Он не оценивал события с точки зрения скрытого в них смысла; он оценивал события с точки зрения либо оперативной опасности, либо оперативного преимущества. Так было легче жить, то есть воевать.
Обойдя посты огневого рубежа обороны, Довгалев собрал “авторитетов” в актовом зале. “Авторитетами” были бандиты, которых он воспринимал как бойцов неких структур и оттого людей, понимающих необходимость иерархии и дисциплины. Маньяков, серийных убийц и прочих несистемных людей Довгалев оставил запертыми в камерах, решив расстрелять их при первой же возможности – не из моральных соображений, а по причине бесполезности и недисциплинированности.
Он поделился этими планами с Хубиевым, которому и собирался поручить эту задачу, но тот неожиданно возразил:
– Ну их на хуй, боеприпасы тратить. Сами без воды и харчей сдохнут. Друг друга сожрут.
Довгалев обдумал. Покачал головой.
– Орать будут. Визжать. Плохо для морали личного состава.
Хубиев усмехнулся. Ничего не сказал.
Довгалев понял его мысль: для морали этого личного состава ничто не может быть плохо. Или хорошо. Морали этого личного состава все по хую.
Чеченец знал, что бывают вещи похуже расстрела. “Потому мы их не могли победить, – думал Довгалев. – Только и смогли, что купить одних чеченцев и поручить им усмирить других”. Он сделал мысленную заметку о Хубиеве.
Довгалев стоял перед сценой: личный состав должен и так понимать, кто командир, не нужно лезть выше них – на эстраду: это показное, для тех, кто в себе не уверен.
“Авторитеты” расселись, курили табак из разграбленного тюремного ларька. Ожидали.
– Арестанты… – Майор не мог произнести “братва”: незачем врать, когда можно обойтись без вранья – они ему не братва. – Решаем вместе. Меняем “кума” на медведя. И что с медведем потом делать? Придется запереть, зверь же.
– В хоздворе будем держать, – предложил Тимошин, лидер пермской бригады. Довгалеву нравился Тимошин: тот не старался “качать”, а слушал, что ему говорят. Он понимал, что Тимошин, помимо Хубиева, его единственный соперник за лидерство. – Впустим в хоздвор, пусть там хоронится. И если менты пойдут на штурм, им сначала через мишу нужно будет пройти. Вроде как цепной пес, охраняет нас.
– Чем кормить будем? – Королев, “исполнитель” для “измайловских”; на нем шестнадцать только доказанных. Бывший контрактник, служил в Чечне. Довгалев хотел сделать его личным телохранителем: хороший материал. – От себя харч оторвем?
– “Козлов” скормим! – закричал кто-то. – У нас по “хатам” падали всякой до хуя. Выведем во двор, и пусть мишаня подхарчится.
Смех. Гладиаторские бои. Всем смешно.
Довгалев подождал, пока братва отсмеется. Он понимал: им этот смех – как сто грамм перед боем. Как наркота. Он порадовался, что “больничка” была в отдельном крыле тюрьмы, проход в которое Кольцова по его приказу заперла, а то бы зэка ворвались и наглотались “колес”. Довгалев, собственно, решил отрезать санчасть, потому что там содержали трех чеченских террористов-туберкулезников, и он не мог допустить создания Хубиевым хоть маленького, но своего отряда из верных ему, и только ему, бойцов. Единственный, кроме Хубиева, джихадист Хасанбеков был дагестанец, и Довгалев знал, что чеченец и дагестанец никогда не договорятся. Он потому и поставил их в наряд вместе, чтоб друг друга стерегли. Подстерегали.
Надежды выжить у этих людей быть не должно, она их толкнет на компромисс со спецназом. И компромисс этот закончится одним: они его сдадут в обмен за возвращение в камеры. Пока никто из администрации не пострадал, пока не пролилась кровь спецназовцев, у зэка будет надежда, что все обойдется: погуляем по тюрьме, похаваем харчей с кухни вволю, доберемся до наркоты “на кресте”, а там обменяем нетронутых заложников на свое уже однажды полученное пожизненное заключение и пойдем досиживать. Два пожизненных не дадут. А и дадут, особой разницы нет. Пожизненных могут давать сколько хотят, жизнь-то одна.
Наступала вторая фаза операции: повязать зэка кровью, закрыть дорогу назад. Чтоб им осталось только воевать. Как и предлагал с самого начала Хубиев. Он эту школу в горах прошел. И окончил с отличием.
Дальше второй фазы Хубиев не видел. А у Довгалева была и третья – самая важная, ради которой все и замышлялось. Довгалев решал тактические задачи, подчиняя их стратегии, а Хубиев дальше тактики не мыслил и мыслить не умел. Или не хотел. Ведь стратегия всегда построена на многовариантности достижения цели, на понимании, что картина мира неполная, до конца неясная, и модель поведения может и будет меняться в зависимости от обстоятельств. Стратегия заранее подразумевает предательство заявленной тактики, жертву тактических задач ради достижения решающего преимущества – обман, компромисс, а Хубиев на компромиссы не шел. Потому Довгалев был майор Российской армии, а Хубиев – полевой командир чеченского партизанского отряда.
Медведь этот кстати. У Довгалева теперь есть предлог начать переговоры со спецназом: братва сама уполномочила.
Хорошо получилось. Тактически верно. И в стратегию встраивается.
– Арестанты… – Довгалев подождал, выдержал паузу – собрать внимание. Он говорил осторожно, подыскивая слова, понятные сидящим перед ним людям, избегая привычных ему военных терминов: – План мой – такой…
Кольцова не слышала слов, произносимых людьми на мониторах с видеокамер слежения: будто смотрела немое кино без титров и должна была придумать диалоги сама, написать мысли и желания говоривших, их требования и вопросы, и тем определить этих людей. Сделать теми, кем они ей представлялись. Она пыталась услышать сквозь тишину мониторов, что спрашивает Довгалева рассудительный, тихий, мало приметный Тимошин, вспоминая информацию из его личного дела – прекрасный организатор, выстроивший дисциплинированную бандитскую бригаду с четкой вертикалью управления, проявивший уникальную даже для 90-х жестокость во время войн за сферы влияния над пермским рынком, хороший семьянин, щедро жертвовавший на церковь; чего хочет от Довгалева красивый, похожий на изможденного романтизмом и абсентом французского поэта Хубиев – выпускник Грозненского пединститута по странной для мужчины специальности “Дошкольная дефектология”, легендарный полевой командир, плененный в бессознательном от контузии состоянии во время боя; что за слова произносят все эти убийцы и бандиты, добродушно смеющиеся, рассевшись на неудобных стульях в зале клуба ИК-1 – такие обычные, такие нестрашные. Особенно за бронированной дверью мониторной спецчасти.
Новая жизнь открывалась для Анастасии Кольцовой. В этой жизни она придумывала роли для других – бессловесных, существующих лишь как рябые, побитые в зернистую точку изображения с дешевых видеокамер слежения. Придумывала им роли в задуманном ею будущем, сперва пригрезившемся намеком, пролетевшей яркой птицею, а потом все явнее, отчетливее возникшем среди полусна навсегда канувшего, словно неслучившегося с нею прошлого. В том прошлом ее роль написали другие, и она послушно исполняла эту роль много-много лет, каждое утро выходя на подмостки все тянувшегося и тянувшегося представления под названием “Чудесная и необыкновенная жизнь Ани Найман (по мотивам сказки Шарля Перро «Золушка»)”. Затем она сняла давившую золотую туфельку, и представление кончилось.
Анастасия Кольцова не знала, для чего – неожиданно для себя самой – осенним холодным утром вышла из жизни Ани Найман и села на рейсовый автобус в другую жизнь, но знала, что пора. Теперь она знала, для чего: менять и создавать заново жизни других. Жизни бессловесных других, сделав их настоящими, полнокровными, определенными ее замыслом персонажами из расплывчатых рябивших пикселей на тусклых экранах спецчасти.
В дверь постучали. Три-два-три. Кольцова взглянула на монитор – убедиться, что пришедший один, – и нажала кнопку на пульте. Пневматическая дверь всхлипнула и отворилась.