Текст книги "Боги и лишние. неГероический эпос"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Дневник Веры Мезенцевой
30 сентября 1980 г.
Что означает “решим вопрос”? Что Слонимский имел в виду? Как они решат вопрос с этой девочкой? Как можно его решить?
Пока меня заперли в моей же квартире; что будет потом? Не думать: это будет потом. Сейчас нужно записать, что случилось. А что потом, то потом.
Мысли путаются. Сейчас, потом… Сотрясение мозга? Айдар ударил меня по голове – сверху, ладонью, словно пришлепнул надоевшую ему муху. Словно я ему надоела своим жужжанием, своим назойливым кружением, и он меня прихлопнул. Я – от удара – села на пол и слушала звон в голове. Будто эхо – гудит, гудит, ровно так. Мерно.
Меня никогда не били по голове. Меня вообще не били. Однажды, когда я пришла домой пьяная в восьмом классе, мама дала мне пощечину. Обозвала шлюхой. Если бы. У меня до первого курса ничего и не было.
При чем тут это? Зачем лезет в голову всякая ерунда? Нужно сосредоточиться и записать главное – что случилось. Что я сама видела. Как умерли бессмертные Последины. Как Кирилл привел эту девочку.
Первая Процедура была назначена на одиннадцать, и ранним утром около Установки никого не было. Я одна. Зачем я пришла? Ведь не хотела, ведь решила не приходить, собралась идти в лабораторию проследить мутации генов. Мы с Розенцвейгом уже перешли от синтезирования наборов ферментов in vitro к синтезированию in vivo. От пробирки – к живому организму.
Элементарно, Ватсон. Но что не элементарно, так это контроль над такими изменениями. Мы пока не можем ими управлять. А должны.
Человек – царь природы. А мы с Розенцвейгом – его боги. Хотим выращивать принципиально новых царей. Потому и должны управлять мутациями. Иначе какие мы боги?
А вдруг бог тоже не умеет управлять нашими мутациями? Не контролирует придуманные им для нас изменения? Вдруг он тоже экспериментирует – запускает новый вектор и смотрит, что произойдет? Опробывает на нас разные мутагены? И когда не получается, поступает с нами, как и нужно поступать с неудавшимся лабораторным материалом, как поступаем мы с нашими милыми белыми лабораторными крысками: берем большие острые ножницы и отрезаем им головы. Чик, и готово. Бросаем в ящик для израсходованного биоматериала и достаем из клетки следующую – с шелковистой шкуркой, тоненько пищащую, теплую – и все заново. In vivo.
Сама не поняла, как пришла к Установке: собиралась в лабораторию. Пришла, для чего-то просмотрела параметры Процедуры реверсирования, словно готовилась, хотя до одиннадцати никого из назначенных Испытуемых быть не должно. До одиннадцати никого из назначенных Испытуемых и не было. Пришли неназначенные.
Девочка – высокая, темноволосая, желтое мини-платье в синий цветочек, белые короткие носочки на длинных смуглых ногах (почему я заметила эти белые носочки? ведь не важно) – девочка вошла первой. Я не поняла, кто она. Думала, прислали новую лаборантку, нужно будет обучать. За ней – еще выше, тонколицый, с янтарными глазами – Кирилл. Тогда я и поняла, почему пришла к Установке. Значит, заранее все решила, только себе не сказала.
– Доброе утро, Вера Леонидовна.
Ага, как же: доброе.
– Это Лиза. Я ей все объяснил. Она согласна.
Смотрю на Лизу. Кивает – согласна. Идиотка. И я такая же.
– Здравствуйте. Лиза, что Кирилл вам объяснил? На что вы согласны?
Молчит. Смотрит на него. Понятно: на него посмотришь и будешь согласна на что угодно.
– Лиза, что Кирилл вам объяснил?
Вдруг улыбнулась. Сейчас заплачет. И я с ней.
– Здравствуйте, Вера Леонидовна. Спасибо, что согласились нам помочь.
Когда это я соглашалась? Не важно.
– Лиза, что Кирилл…
– У Кирилла наследственное заболевание. Очень опасное. Связанное с кровью. Может передаться ребенку. Нужно сделать ряд процедур, чтобы предотвратить.
Кирилл глядит мне в глаза: расскажу или нет? Молчу. Как рассказать ей, что она беременна от бога, который живет вечно, но не хочет, чтобы его ребенок стал богом?
– Вера Леонидовна, вы не думайте, я только что поступила в Первый мед. Я все понимаю.
Она все понимает. Завидую.
Последняя попытка:
– Лиза, а Кирилл вам рассказал, какое у него наследственное заболевание?
Кирилл молчит. Смотрю ему в глаза, не могу оторваться. Словно мед – тягучий, густой. Встряхиваю головой – скинуть наплывающее на меня ощущение счастья от его взгляда. Гипноз какой-то. Наваждение.
Бедная Лиза.
– Да, конечно. У него наследственная дефицитная анемия. Очень опасно для ребенка.
Очень. Очень-очень.
– Вера Леонидовна, – говорит Кирилл, – вы должны нам помочь. Ребенок должен родиться нормальным.
Он прав: бессмертие – ненормально. Это мутация. Которую мне предстоит реверсировать.
Нам с Розенцвейгом пока не удавалась успешная Процедура реверсирования на людях: у наших Испытуемых мы стимулировали выделение белка RxR, образовывавшего в комплексе с другим рецептором “гормон метаморфоза”. На этом процессе и основано бессмертие Послединых: умерли и проснулись вечно живыми. Не умерли, конечно, а впали в близкое анабиозу состояние, во время которого организм реверсирует свое развитие, обновляется, причем они каким-то образом научились задавать повторение нужной им фазы. По годам. Или останавливать старение навсегда. Мы же с Розенцвейгом этого делать не умели. Поэтому мы – ученые, а Последины – боги.
Ангелина – единственная, с кем получилось. Проблема в том, что мы так и не знаем, почему получилось. Повторить не удалось. Все Испытуемые после Ангелины – с теми же параметрами Процедуры – умирали. Выжили только мои близняшки Воронцовы. И теперь качаются целыми днями во дворе.
Взад-вперед, взад-вперед.
Неожиданно я поняла, что включила Установку. Протянула Лизе зеленый процедурный халат с завязочками сзади, кивнула на занавеску, там можно переодеться. Она то ли не поняла, то ли не захотела: взяла платье за подол – руками накрест – и стянула через голову. Голое смуглое тело – белый лифчик. Белые трусики. Чуть округлившийся живот.
– Белье снимать?
Киваю. Снимает. Одни носочки остались. Статуэтка из орехового дерева. Я такой никогда не была. Хоть и была ничего, если верить Аристарху. Хотя ему верить нельзя.
Дура-дура…
Лиза легла на поддон Установки, я ввела ей внутривенное и ушла за экран. Включила градиентные катушки – создать переменное магнитное поле. Просмотрела еще раз параметры: вес, рост. Все, как мне говорил Кирилл. Внутри ясность: вводим то, делаем это. Следим за процессом реверсирования гормона. Реверсируем божественность.
Плод – зародыш – пульсирует на мониторе, зеленоватая тень, не больше катушки для ниток. Голова хорошо видна, уже округлилась, пальцы на руках и ногах начинают удлиняться, перепонки почти исчезли. Все внутренние органы на месте. Здоровый будущий бог. Из которого я сейчас сделаю человека.
От вечности – к смертности. Для разнообразия.
Я нажала кнопку. Старт.
Инспектор
Медведь жался к воротам: он хотел обратно в лес, но спецназовцы, удерживая дистанцию, окружили его полукольцом. Они шумели и пахли чужим – резким, едким, людским, чему не было места в тихих прогалинах и редком ельнике, где жил медведь. Он хотел есть, а потом зарыться в жухлые гнилые листья и спать. Перед воротами – на выделенном ему полукруге затоптанной мертвой земли – не было ни еды, ни листьев. Медведь следил за бессмысленными передвижениями людей вокруг и ждал, что съедят его самого.
Капитан Куршин смотрел на тощего, с висящими клочками шерсти медведя и пытался разгадать, зачем он нужен бунтовщикам. Когда Довгалев – два часа назад через громкоговорители, установленные на территории хоздвора, – предложил начать переговоры, Куршин был уверен, что разговор пойдет об условиях сдачи.
У Куршина были жесткие инструкции от командования по условиям, и он собирался их выполнять. Он продиктовал Довгалеву номер своего телефона, и тот позвонил – сразу, не выжидая, не томя, не выдерживая паузы. Но вместо условий и требований Довгалев предложил обменять “хозяина” на медведя перед воротами.
– Капитан, – сказал Довгалев, – соглашайтесь. Вам от этого медведя одни хлопоты, а за спасение ценного начальника может звездочка на погоны слететь.
“Как же, слетит, – думал Куршин. – На хуй он кому нужен, «хозяин» ихний. Такую тюрьму до бунта довел”.
Вслух он этого говорить не стал.
Вслух Куршин предложил бунтовщикам сдаться в обмен на гарантии неприкосновенности: заложников немедленно освободить, всем заключенным вернуться в камеры, их требования будут рассмотрены в законном порядке.
– Капитан, у нас не требование, а предложение. Меняем медведя на “хозяина”. Требований у нас нет.
– Требований нет? – не понял Куршин. – Тогда о чем бунт?
– Сидеть устали, захотелось ноги размять.
Куршин ждал, что Довгалев рассмеется своим же словам. Не дождался.
Его – посылая на операцию и потом по связи – десять раз предупредили, какой Довгалев опасный противник: десантный боевой командир. Приказ был ясен: в бой не вступать – без крайней необходимости. Начать и затянуть переговоры по освобождению заложников, взять бунтовщиков измором.
И Куршин, и начальство понимали тактическое преимущество оборонительной позиции заключенных и не собирались посылать бойцов под огонь. А что зэка вооружены, стало ясно в первый же день: они дали с крыши тюрьмы несколько автоматных очередей в высокое пустое северное небо, натянутое над серым зданием бывшего монастыря – как предупреждение. Зэка – неведомым образом – захватили помещение “караулки”, где хранилось оружие охраны.
Худший кошмар тюремщиков: бунт вооруженных заключенных-“пожизненников”, которым нечего терять. И усмирять этот бунт послали его.
Прибыв на Смирный, Куршин и Колобов посчитали боеспособность противника: они знали, сколько для охраны колонии полагалось единиц оружия караула – автоматов АК-74 м – и пистолетов “Грач” для офицерского состава. Немного. Но для обороны запертой наглухо тюрьмы достаточно.
– С медведем договорились – меняем. – Куршин не видел в этом подвоха, а медведь ему и вправду был ни к чему. Освобождение начальника колонии давало доступ к информации о бунтовщиках. И – потенциально – одним трупом заложника меньше. – Переходим к процедуре обмена.
– Капитан, у нас имеется условие по обмену: вы снимаете караул с вышек. После обмена наряд может снова занять свои посты.
Куршин понимал, что посты охраны с вышек контролировали периметр и территорию хоздвора, и Довгалев хотел исключить возможность обстрела сверху: у часовых было огневое преимущество. Караульные сообщили, что видеокамеры отключены, но оставалось визуальное наблюдение. По правилам караульный находился на одном посту всего час, затем начкар принимал у него пост, и караульный отправлялся на следующий – по периметру. Это было необходимо, чтобы картинка с поста не становилась привычной, чтобы не терялась острота слежения.
– Сдается пост номер четыре, под охраной состоит участок запретной зоны, слева до разгранзнака с постом номер пять, справа до разгранзнака с постом номер три… – рапортовал часовой, сдавая пост сменщику, приведенному начальником караула: – Пост сдал.
Начкар принимал пост номер четыре и вел охранника на следующий. И так до конца смены – с перерывами по двадцать минут на отдых в караулке, где можно выпить чаю и поиграть в нарды. Ни телефоны, ни книги, ни другие вещи, могущие отвлечь часовых от несения службы, на постах не дозволялись.
Но сейчас караульные, находившиеся на вышках уже больше суток, утомились и от них было мало пользы: по уставу дневной караул несет службу до шести вечера и, сдав наряд новой смене, отправляется домой – отоспаться и подготовиться к завтрашнему ночному дежурству. День-ночь, ночь-день – ритм работы охраны колонии, после – два выходных. Нести караул бессменно было невозможно, и Куршин знал, что, если ситуация не изменится, ему все равно придется снять караул с вышек.
Обмен давал возможность сменить часовых.
– Согласен, заодно поменяем часовых, – сказал Куршин. – Нельзя охрану столько держать на постах. Вы же военный человек, Игорь Владимирович, сами понимаете.
Прямо по психологической разработке: создать ощущение общности. Я такой же. Я не враг. Я свой. Мне можно верить.
Довгалев ответил сразу, словно ждал:
– Смена должна произойти не раньше, чем через час после обмена. Во время обмена на острове не должно быть никаких сотрудников администрации, кроме заложников.
– Почему? – не понял Куршин. – Какая разница?
– Капитан, мы с вами не обсуждаем мотивы. Это мое условие смены караула. Или пусть наряд продолжает нести службу. А начальник колонии сидеть в камере со всеми остальными заложниками. Мы не спешим.
Куршин понял подтекст: все заложники живы – пока. Штурм тюрьмы невозможен, потому что Довгалеву есть кого расстреливать, если штурм начнется. Или если Куршин не согласится на его условие.
Куршин смотрел в наливающееся скорым дождем небо: с севера шла гроза. Он завидовал ветру, который, пролетев над этой скудной землей, умчится в другие края, где нет ни Единички с ее восставшими заключенными, ни опасного и непонятного Довгалева, ни самой службы. Где люди живут, а не принимают решения, от которых зависят жизни других.
Куршин обдумал условие: оно не давало бунтовщикам никакого преимущества. После так после. И хорошо. Лишние люди только создадут суматоху.
Главными задачами Куршина было установить местонахождение заложников и контакт с бунтовщиками. Контакт был установлен, а точное местонахождение захваченных сотрудников колонии станет ясным после освобождения “хозяина”. Операция постепенно выстраивалась, и Куршин впервые с прибытия испытал облегчение: может, и обойдется.
– Согласен, – сказал Куршин. – Сменим часовых на вышках через час после обмена. Но за мою сговорчивость вы должны мне двух заложников – “хозяина” и “кума”.
– “Кума” не могу. Мы его на что-нибудь еще обменяем. Но кого-нибудь другого из администрации в придачу к начальнику выпустим.
Куршин связался с Колобовым, и тот доложил оперативную обстановку со своего поста на другой стороне тюрьмы: тихо. Колобов замолчал, и это молчание повисло в рации, словно он хотел, чтобы Куршин послушал тишину. Куршин послушал и дал отбой. Время готовиться к обмену.
Он приказал окружить медведя, чтобы тот не ушел обратно в лес.
Закрыл глаза. Там – в темноте под веками – шевелился серый покой.
Обмен назначили на восемь вечера, еще засветло. На севере весной солнце поздно заходит.
Ровно в назначенный час ворота ИК-1 щелкнули и чуть отошли. Медведь, задремавший было с голода, от щелчка очнулся и как-то по-собачьи повернулся на четырех лапах, словно догоняя куцый огрызок хвоста. Строй спецназовцев – с оружием наизготовку – сделал шаг в его сторону, и медведь зарычал. Бойцы остановились, ожидая приказа от Куршина: что делать дальше. Куршин не знал. Куршин никогда раньше не загонял медведей в тюрьмы.
Он посмотрел на пустые теперь вышки охраны, затем дальше – на небо, с которого лился несильный пока дождь, но и оттуда не пришло ответа. Куршин взглянул на старшину Баскакова – сорокалетнего контрактника, успевшего послужить в Чечне в последние годы Второй войны. Баскаков, единственный в роте, убивал людей, и оттого ему верили: знает, что делать.
– Пошуметь надо, товарищ капитан. – Баскаков кивнул на выстроившихся бойцов. – Пошумим, он от шума в ворота и скакнет.
Куршин кивнул. Баскаков понял: исполнять.
Он сделал шаг перед строем, но вполоборота к медведю, не поворачиваясь к нему спиной – кто знает, что тому померещится? – и скомандовал:
– Взвод, слушай мою команду! Начинать шуметь – орать, галдеть, бить по металлу. Пугаем медведя. Задача – загнать за ворота ИК. Исполнять!
Взвод собрался исполнять, но в это время открылась дверь тюрьмы, и во двор вступил мужчина в синей форме офицера ФСИН – начальник колонии. Криво сдвинутая фуражка сползла на лоб, мешая смотреть, но офицер не мог ее поправить: руки были то ли скованы, то ли взяты сзади в замок по приказу стоявшего за ним с пистолетом невысокого худого небритого чеченца в черной зэковской робе с белыми полосками на рукавах и штанинах. А и мог бы, все равно ничего не увидел бы: у него были завязаны глаза.
Чеченец стоял к спецназу лицом, но Куршин знал, что на спине у того нарисован белый круг с двумя большими буквами ПЗ – Пожизненное Заключение – и номер. Куршин знал его номер – 31 – и знал его имя: Валид Хубиев. Валид подставил дождю узкое лицо, затем посмотрел в сторону ворот.
– Капитан! – звонко, высоким, почти женским голосом крикнул через двор Хубиев. – Начинаем обмен!
Это был не вопрос.
– Где второй заложник? Договаривались на двух.
Хубиев кивнул кому-то за своей спиной, и во двор вступила высокая женщина в синей форме. Она была без головного убора и без повязки на глазах, но тоже держала руки за спиной. За ней стоял небольшого роста зэк с автоматом наперевес.
“Турищева? Кольцова?” – пытался вспомнить лица инспекторш спецчасти Куршин. Он видел их фотографии, но смотрел невнимательно – ни одна, ни другая не представляли особой ценности, и не помнил, кто из них кто, да и плохо было видно сквозь дождь. Зато сразу узнал заключенного с автоматом: Семененко. Бывший снайпер на Второй чеченской.
– Заключенный Хубиев! – Куршин говорил в рупор, хотя и так было слышно, но говорить в рупор казалось правильнее: – Выведите заложников на середину двора по левой стене! Встаньте там и ожидайте моих дальнейших команд!
Хубиев кивнул, положил левую руку на плечо начальника колонии и чуть его толкнул. Они двинулись вперед. За ними – в трех шагах сзади – шли женщина и Семененко.
– Взвод! Сомкнуть правый фланг, гоним медведя влево! Исполнять! – скомандовал Куршин.
Он не услышал, как по спецназу ударили автоматы с двух ближних к воротам вышек: его убили первым – прицельным огнем. Капитан Куршин упал, где стоял, и остался лежать, радуясь, что больше не нужно принимать решений.
Дневник Веры Мезенцевой
Никогда никому не рассказывала про щенков. Сама не помнила. Забыла. Постаралась забыть?
Сейчас вспомнила.
Шестой класс, зима началась, и сразу холода. Дома никого не было: родители не вернулись с работы, и я, сделав уроки, забралась в дальний угол синего в ярких цветах дивана с куском бородинского и сахарницей: с ними лучше читалось.
Что я читала? “Черная стрела” Стивенсона. О любви. Никто никого не может узнать, если переодеться в другое платье. Переоделся, и другой человек. Хорошие герои выживают и женятся. Все как в жизни.
Тогда – в шестом классе – в темной комнате под светом торшера я не знала, что это не обо мне. Читала в третий раз. Два раза прочла летом, на даче, других книг не было. Читала, зная наперед, что случится, и представляя себя в замке Мот.
Мне не хотелось быть Джоанной, главной героиней, которой достается Дик Шелтон; мне нравилась другая – Алисия: кокетливая, уверенная в себе, смелая с мужчинами. Прямо как я в шестом классе.
Я не сразу услышала звонок. Зачиталась.
Пошла открывать дверь, наша кошка Проша – за мной. Проша, потому что, когда мы ее принесли с Птичьего рынка, думали, что кот, назвали Прохор. Когда поняли, что не кот, было поздно отдавать. Да и некому.
В тамбуре стоял Щерицин. Щерицин никогда не ходил к нам домой. Он был второгодник и хулиган. Он вообще никогда со мной не разговаривал в школе. Все в классе знали, что он и другие плохие ходят курить за глухую стену школьной столовой – на футбольное поле. Щерицин был невысокий, широкоплечий, и от него пахло чем-то кислым. Он часто сбегал с последних уроков.
Я не знала, что сказать. Мы стояли и молчали.
В тамбуре было темно, и я не сразу заметила у Щерицина в руке черное эмалированное ведро. Он был без шапки, а на улице мороз. Я не понимала, зачем он пришел.
– Мезенцева… – Щерицин смотрел куда-то влево от меня. – Ты одна?
Я кивнула.
Он, не спросив разрешения, прошел в переднюю и, не наклоняясь, зацепляя носком за каблук, снял старые войлочные ботинки на молнии. На одном ботинке молния была сломана. Почему я это помню? Да еще сейчас? Хотя какая разница, что я помню сейчас.
– Вот… – Щерицин качнул ведром.
Только тут я увидела, что в белом изнутри ведре копошится живое. Лампочка под потолком нашей передней светила тускло, и мама все время просила отца вкрутить поярче, но он говорил, что нельзя: напряжения не хватит. Напряжения хватало только на тусклые лампочки.
Теперь мне все кажется важным. Даже тусклая лампочка в передней. А ведь никогда не думала об этом. Не вспоминала.
– Вот, – повторил Щерицин. – Больше негде.
В ведре, сопя, переваливаясь друг через друга от тесноты дна, толкались щенки. Они были круглые и теплые, хоть их принесли с холода. Иногда щенки пищали.
Я посмотрела на Щерицина. Он продолжал смотреть слева от меня. Затем взглянул вниз – на Прошу.
– Отец сказал, я бы сам не стал. – Щерицин вдруг скривился, словно собрался заплакать. – Но отец, блять, ни в какую. Пьяный, сука, мать побил. А мать-то тут при чем?
Я никогда не слышала, чтобы кто-то бил матерей. Вообще женщин. Мат я, конечно, слышала: мальчики в классе ругались. И Надя Онищенко – высокая, красивая, со словно подведенными синей тушью глазами – тоже ругалась. Надя гуляла с мальчиками из восьмого класса. Про нее в школе говорили плохие вещи. Ей завидовали все девочки: мы все хотели, чтобы про нас говорили плохие вещи.
– Что… – начала я и остановилась, не знала, что спросить.
– Мезенцева… – Щерицин, наконец, посмотрел мне в глаза, как-то прищурился. – Больше пойти не к кому. Они же все, блять, ссутся, а ты сможешь. Ты такая. А я один никак. Да и негде.
– Что никак?
– Найда ощенилась, а отец пришел с завода и сказал утопить. Меня побил, мать тоже – бельевой веревкой. А мать-то здесь при чем?
– Как утопить?
– Пойдем, – сказал Щерицин. – Где у вас ванная?
Ванная была тесной, как все в новостройках, и мне пришлось встать рядом, почти прижавшись к его грязной куртке с воротником из фальшивого меха. Ванная была тесной, и потому света здесь хватало, чтобы разглядеть щенков: двое совсем черных, с белыми кончиками лап, а один, самый крупный, какого-то непонятного цвета с расплывшимся пятном на шее. Он залез на своих братьев и пищал, подняв вверх пока слепые глаза.
Щерицин опустил ведро в ванну. Посмотрел на меня.
– Оно чистое, я на землю не ставил, – сказал Щерицин.
Мы молчали. Внутри меня пусто-пусто. Я никогда не стояла так близко к мальчику, вплотную. Было странное чувство, словно меня щекотали по животу, только внутри.
– Мезенцева, – сказал Щерицин, – я не могу. Давай ты, включай.
– Что включай? – не поняла я.
– Воду включай, блять! – вдруг закричал Щерицин. – Включай! Включай!
Он повернулся к зеркалу. Затем утер грязным рукавом куртки глаза.
Я смотрела на щенков. Они притихли от крика. Словно стали еще меньше. Затем посмотрела вбок, в зеркало: Щерицин трясся от плача. Он бормотал что-то про себя мокрыми губами.
Я включила воду – холодную. Синий кран.
Когда Щерицин ушел, унеся ведро с плавающими в нем щенками, я смотрела из окна, как он забрался за помойные баки в дальнем конце двора и выплеснул щенков на снег. Было плохо видно, седьмой этаж.
Он никогда со мной не разговаривал – до конца восьмого класса, пока не ушел из школы. Интересно, как он знал, что я смогу.
Только сейчас поняла, что забыла поставить число. Может, не ставить? Сколько я пробыла запертой в этой квартире? День? Два? Больше? Не помню.
Иногда засыпаю, одетая, в большой комнате, на диване, где Айдару нравилось меня брать. Поворачивал лицом к стенке, сам сзади, стоя. Оба смотрели в стенку. Ничего интересного.
Второе октября. Или уже третье?
Я не услышала, как в Процедурную ворвались Слонимский и Айдар, с ними еще двое, я их раньше не видела. Очень высокие, в форме охраны. Я смотрела на экран Установки, наблюдая, как введенные Лизе препараты проникают в плод сквозь плаценту. Как зародыш, которому суждено стать богом, превращается в человека.
О чем я думала? О процедуре дальнейшего наблюдения по реверсированию: Лизу нужно было оставить в 66, чтобы продолжить контроль над процессом. Но это не моя проблема, пусть Кирилл решает. И тут в зал, где стоит Установка, влетел Слонимский. Он обычно ходит медленно, не торопится, оттого что у него впереди много времени, почти вечность, а тут – дверь нараспашку, ворвался. За ним Айдар, еще люди. Высокие. Я их раньше не видела.
Все молчали. Слонимский остановился посреди просторного зала Установки, огляделся, словно видел в первый раз. Или зашел по ошибке. Оглянулся на Айдара. Тот отступил и пропустил в зал Розенцвейга.
Все молчали. Тишина. Только Установка гудела. Глухо, мерно. Успокаивающе. Хотелось заснуть. Или мне сейчас хочется заснуть? Все спуталось. Наверное, у меня все-таки сотрясение мозга: Айдар же по голове сверху – ладонью. Шея болит.
Розенцвейг подошел к пульту, посмотрел на показания датчиков, прикрепленных к Лизе. Обернулся к Слонимскому, кивнул: да. Сел за пульт рядом со мной.
– Вера Леонидовна. – Розенцвейг проверил график Процедуры на контрольном мониторе. – Сколько длится реверсирование?
Я ответила.
– Доктор, – сказал Слонимский. – Людвиг Францевич.
– Необратимо. – Розенцвейг высветил на мониторе кривые синие и желтые линии ввода гормонов: – Процесс можно остановить, но не обратить.
– Остановите! – приказал Слонимский. – Постараемся сохранить хоть какие-то послединские свойства в ребенке.
Розенцвейг перекрыл подачу препаратов. Желтые и синие линии на мониторе замигали и медленно, словно нехотя, погасли.
Кирилл молчал, затем сел на стул и тоже как-то погас, будто линии на мониторе. На него никто не обращал внимания. Я только потом поняла, что он тогда начал делать.
– Людвиг Францевич… – Слонимский подошел ближе. – Неужели ничего больше нельзя сделать?
– Сохранить механизм передачи наследственности?
– Сохранить свойства.
Пауза.
– А что потом с… – Розенцвейг кивнул на спящую в Установке Лизу.
– Решим вопрос, – заверил Слонимский. – С девочкой решим вопрос. Ребенка обязаны сохранить. Для этого момента мы все это и делали. Все эти годы.
Розенцвейг помолчал, проверил показания датчиков. Как работает сердце ребенка. Пульсацию нейронов в мозгу.
Обернулся ко мне:
– Вера Леонидовна… – Лицо у Старого Доктора было другое. Добрее, что ли. – Какую дозу вы ей дали? Сколько еще продлится седативный эффект?
Я ответила.
Розенцвейг смотрел на экран, думал.
Затем Слонимскому:
– Можно попробовать старую методику насыщения тиреоидным гормоном, как с Турташевыми. Нужен донор.
Турташевы? Какие Турташевы? Никогда не слышала. Семья Т?
– Донор имеется, – сказал Слонимский.
Я не помню, как меня привязали к поддону Установки рядом с Лизой: голова кружилась. Айдар ударил ладонью сверху – чтобы не дергалась. Хотела убежать, а куда? Мы же в 66.
Кирилл продолжал сидеть на стуле, закрыв глаза. Словно заснул.
Было холодно лежать в Установке. В вену вставили катетер, другой конец в трубку, подсоединенную к Лизе. Вставил Айдар. Оказалось, умеет. Словно был процедурный лаборант. Может, и был.
– А что… – Розенцвейг кивнул на меня.
– Сами знаете что, – сказал Слонимский. – Куда и всех. После Процедуры.
– Людвиг Францевич… – взмолилась я. – Пожалуйста…
Я тоже знаю, куда всех после Процедуры.
Розенцвейг перезапустил Установку. В обратном режиме. И в этот момент в зал вошли Последины – родители. Оба в длинных пальто. Почему? Тепло же. Мысли путаются.
В пальто, будто собрались куда-то.
Это Кирилл их позвал. Они могут без слов. Как мои близняшки Воронцовы.
Таисия – высокая, строгая, огромные глаза; я ее так близко никогда не видела. С ними только Розенцвейги и Слонимский общаются. Общались.
Ее муж – еще выше, худой, старый. Зачем она за него пошла? Глупости одни в голове. Они же боги. Между собою и женятся. Предназначены друг другу.
А вот Аристарх на мне не женился. Не было предназначено.
Таисия ничего не сказала, но сразу стало ясно – она с Кириллом разговаривает. Он глаза открыл, смотрит на нее. Доктор Последин вдруг головой покачал, показал на Лизу. Кирилл кивнул: да.
Что да?
– Иннокентий… – Таисия; голос тихий, сильный. – Вы нарушили наш договор. И сейчас его нарушим мы.
Она повернулась к мужу. Кирилл встал, подошел к родителям. Стоят лицами внутрь круга, только спины видны.
– Подождите! – Слонимский закричал, будто от боли. У него губы от страха затряслись. – Нельзя, мы для этого все эти годы!.. Это же…
– Невесомый звон цветка, – начала Таисия нараспев, звонко. – Вечный вечер…
– В темном небе облака, – баритоном – глубоким, красивым – доктор Последин.
– Путь наш светел! – выкрикнул Кирилл.
Плохо помню, что потом. Помню лишь, что Кирилл умер первым.
Проснулась в своей квартире, запертая.
Интересно все-таки, какое уже число?
Что это – за дверью? Ключ в замке?
Идут.
Конец Дневника Веры Мезенцевой