Текст книги "Боги и лишние. неГероический эпос"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Лиза
Было тепло: дом – новой планировки – хорошо отапливался. Лиза не помнила, как ей досталась эта светлая трехкомнатная квартира и почему она здесь жила, но ее это не тревожило: время шло и затягивало своей пеленой прежнее, что закатилось в памяти, став дальним, ненужным. Деньги у нее были: дядя Кеша привозил каждый месяц. Больше, чем могла потратить. Намного.
В институте быстро оформили академический отпуск, и пожилая сухая женщина в учебной части долго глядела на нее сочувствующими мелкими глазами, словно хотела помочь, да нечем.
После подписания всех бумаг женщина дошла с Лизой до двери в узкий, выстеленный зеленым линолеумом, коридор учебной части мединститута и, придержав за локоть, сказала:
– Ждем тебя на следующий год. Желаю легких родов.
Лиза кивнула. Она не знала, что нужно отвечать в таких случаях. Ей было нехорошо от долгого сидения, пока оформляли документы, и хотелось в туалет. Ей все время хотелось в туалет. Или есть.
– Да-а-а, – протянула, качая головой, женщина и неожиданно погладила Лизу по предплечью: – Зачем только нужен нам Афганистан этот?!
Повернулась и быстро пошла обратно – к своему столу. Лиза так и не поняла про Афганистан: война там началась недавно и ее в любом случае не касалась. “О чем она? Нужно у дяди Кеши спросить, – решила Лиза. – Он же с учебной частью про академ договаривался”.
Лиза спустилась по лестнице и забыла и что нужно спросить, и у кого нужно спросить, как забывала теперь быстро и многое. Ее жизнь протекала в настоящем, где главными стали беременность и приближавшиеся роды. Остальное пролетало мимо, теряясь, отдаляясь, подергиваясь дымкой и становясь никогда не случившимся. Как казалась далекой совсем недавняя гибель матери: сбил пьяный шофер прямо у выхода с работы. Хорошо, дядя Кеша появился, всем, всем ей помог. Она его раньше не знала, не помнила. А вот родня.
Лиза, старательно застегнувшись, вышла на промерзшую Трубецкую и остановилась – надеть красные вязаные варежки. У нее были новые кожаные перчатки – вишневые, импортные – дома, в передней перед зеркалом, но она любила эти варежки. Она не помнила, откуда они у нее, и, глядя на них, ей виделось чье-то лицо. Женщина, родная, добрая, но кто эта женщина, Лиза не могла вспомнить.
Она покачала головой в белой меховой круглой шапке – подарок дяди Кеши – и оглянулась на светло-желтое здание института, откуда вышла. “Что я там делала? – удивилась Лиза. – Зачем?” Удивление растаяло в холодном воздухе, превратившись в дымок, колебание ни о чем, и Лиза обернулась, не зная, что делать дальше. Куда идти.
– Лиза! Лиза!
Дядя Кеша. Спаситель. Всегда рядом, когда нужен. Спасибо.
– Академотпуск оформили? – Дядя Кеша – черноволосый, черноглазый, совсем нестарый.
Лиза иногда – все реже – пыталась вспомнить, чей он дядя, но не могла. Каждый раз наплывало что-то вязкое, плотное и мешало об этом думать. Да и незачем.
– Ну и хорошо, – не дождавшись ответа, дядя Кеша взял ее под руку. – Осторожно, скользко, улицы совсем не чистят. А нам пора к врачу – на осмотр. – И повел ее к ожидавшей их черной “Волге”.
Лизу осматривали дважды в неделю: вторник и пятница. Дядя Кеша сам возил ее на осмотры, где старый высокий врач с острым лицом и сложным именем, которое Лиза каждый раз забывала, сажал ее в жесткое гинекологическое кресло и одобрительно копался, удивляясь тому, как у Лизы хорошо внутри. Ему помогала толстая медсестра, и Лиза радовалась, какие у той мягкие руки.
Затем врач делал Лизе укол, и она мгновенно засыпала. Не засыпала, а проваливалась в легкий пух, откуда не хотелось выбираться, а лежать и лежать, закрыв глаза. Ее не тревожили, пусть девочка поспит.
Дядя Кеша ждал за ширмой, пока врач долго рассказывал о том, насколько раскрылась шейка матки и сколько времени осталось до родов. Он рассказывал дяде Кеше. Лиза пыталась слушать, но после сна плохо понимала, о чем речь. Ей было неинтересно. Она не всегда помнила, зачем они здесь.
Однажды она пожаловалась старому доктору, что внутри у нее словно плывет туман, заполняя собой ее мысли, мешая их в крошево обрывков памяти.
– Не волнуйтесь, Лиза, – успокоил ее доктор. – Это пройдет. После родов начнете принимать таблетки, и вернется ясность. И учиться сможете снова, и работать. А что не помните, так какие-то вещи лучше и забыть.
Дядя Кеша одобрительно кивал, слушая доктора, затем попросил Лизу посидеть в коридоре, где она смотрела на грязные окна и московский воздух, томящийся в шумном городе, но не могущий его покинуть. Воздух был заперт, вместе с людьми. Лизе казалось, что когда-то она дышала другим воздухом, но не могла вспомнить, где это было. И каков тот воздух на вкус.
Март закончился ветром – холодным, сырым. Лиза проснулась ночью и слушала, как за окном бормочет весна. Ей давило живот, будто крутило от плохой еды, и болела поясница. Лиза села в кровати. Включила свет. И поняла, что постель под ней мокрая.
На тумбочке – прямо на лакированном дереве – был наклеен листок с номером телефона. Лиза не помнила, чей этот номер и кто его наклеил, но знала, что сейчас нужно звонить.
Она набрала номер на черном аппарате, слушая, как белый диск возвращается на место с легким шелестом, и ей сразу ответили:
– Лиза! – узнала она голос дяди Кеши. – Началось? Машина через десять минут. Я сам поднимусь – у меня ключ.
Лиза ничего не сказала, повесила трубку и с трудом встала – собраться.
Родился мальчик. Все прошло, как и должно пройти при первых родах у здоровой восемнадцатилетней девушки – с трудом. Но без осложнений.
Через неделю ее привезли домой, где Лизу ждали детская кроватка, коляска и комод, забитый одеждой для маленького. И цветы, цветы – в каждой комнате.
Толстая медсестра долго хлопотала в детской – устраивая, переставляя, переделывая. Лиза сидела на диване в гостиной, дядя Кеша стоял, то и дело спрашивая, как она себя чувствует. Лиза чувствовала себя хорошо. Она хотела спать.
– Завтра поедем и к гинекологу, и к педиатру, – говорил дядя Кеша. – Пусть посмотрят и тебя, и ребенка.
Лиза кивнула. Она хотела спать.
Затем пришла другая медсестра – молодая, с короткой стрижкой: остаться с Лизой на ночь.
Лиза вышла проводить дядю Кешу и толстую медсестру в переднюю. Здесь было темно и прохладно – словно в передней уже стоял вечер.
– Вот, Лиза, ты и мама, – сказала толстая медсестра, улыбаясь.
Лиза кивнула. Она смотрела на лежавшие у высокого зеркала красные вязаные варежки – совсем детские.
– Мама, – повторила Лиза. Она смотрела на варежки: – Мама. Откуда у меня эти варежки? Кто мне их дал?
Ей не ответили, потом дядя Кеша улыбнулся:
– Отдыхай, Лиза, отдыхай, тебе же ночью кормить.
Утром, когда ее забирала машина, чтобы ехать к врачу, Лиза надела элегантные кожаные перчатки вишневого цвета, лежавшие перед зеркалом в передней. Ничего больше там не было.
Дни шли, и наступил важный день. В приемной ЗАГСа ее ожидал дядя Кеша – черноволосый, черноглазый. Лиза помнила его лицо, но иногда забывала имя: после каждого укола имя терялось, проваливалось в узкие щелки, становилось неразличимым, да и ненужным, как и все, что случилось с ней до Москвы. Иногда она видела чьи-то янтарные глаза – над собой. Кто это был, Лиза не помнила. И не пыталась вспомнить, а то голова разболится.
Лиза подала женщине в черном костюме и белой блузке выписку о рождении сына из больницы, которую ей вложил в руки черноглазый и черноволосый. Та заулыбалась, поздравила Лизу с ребенком и достала амбарную книгу с красиво выведенными буквами на обложке.
– Как хотите назвать сыночка?
Лиза об этом не думала. Нужно имя? Она посмотрела на дядю Кешу: вдруг он знает?
Тот покачал головой:
– Это ты сама. Должна сама. Твой же сын.
– А как? – спросила Лиза. – Как назвать?
– Подумай о ком-нибудь, кто тебе нравится, – предложил черноглазый мужчина. – Кто тебе дорог.
Он внимательно смотрел на Лизу, ожидая, что вспомнит ли она, кто ей дорог.
Лиза пыталась вспомнить. Из глубины заполнившего ее тумана выплыло мужское лицо: красивое, мужественное, с глубокими мягкими глазами. В них хотелось соскользнуть и опуститься на дно. Стать русалкой, живущей в этих глазах.
Конечно.
– Але́н, – вспомнила Лиза имя. – Але́н Делон. Назовем в честь Але́на Делона.
Регистраторша кивнула и обмакнула перьевую ручку в большую фиолетовую чернильницу.
Последний Последин
неФинальный сезон
1
Осень, осень. Недолгое время. Поэты в России (а может, и где еще?) любят осень. За переходность меж сезонами, за то же, за что они любят сумерки и рассвет: прежнее не ушло, грядущее не наступило. Все зыбко, неясно, неявно. Ушло ли, что было? Наступит ли, что идет на смену? Это состояние и есть место, где живет поэзия. Я осень не люблю.
Что это значит? Что я не поэт. Так и есть: я – сценарист реалити-шоу. Сценарная форма не терпит неопределенности: зрительный ряд не позволяет. Зрительный ряд требует детальности и конкретики: слева кто говорит, справа что говорит, в скобках – что в это время видит зритель. Сценарий – это зима. Или лето. Природа определилась со зрительным рядом и живет в состоянии определенности. Природа живет в скобках: что видит зритель. И будет так жить долго.
Осень долго не живет. По крайней мере, в России. Она живет меж настоящими сезонами. И поэзия не живет в словах: живет меж ними.
Я смотрел на календарь на стене в кабинете Мориса и думал, что уже октябрь, а все еще тепло. Лето не хотело уходить, уступать место. Лето упрямилось, как и Морис, который не мог расстаться с календарями на стенах, с помеченными разными карандашами датами, с вписанными в маленькие квадратики событиями, что нужно обязательно помнить, не пропустить, не забыть. Словно повесил на стену календарь и определил наступающее на тебя неясное будущее: такого-то числа случится то-то. Календарь – машина времени.
– Аль, ты меня не слушаешь.
Не слушаю. Но признаваться нельзя.
– Алан, мы должны решить. Принять решение. Будем или нет.
Или нет. Или будем. Про что он?
– Я вчера еще раз говорил с Кавериным: они категорически – ка-те-го-ри-чес-ки (по слогам для меня, чтобы я лучше понял) – отказываются от настоящего реалити-шоу. Не могут рисковать непредвиденными вариантами. Хотят полностью контролировать ситуацию. Мы должны дать ответ, станем ли мы участвовать в их театре или нет. И, если станем, поехать осмотреть их павильон.
Смотрю на висящий за спиной Мориса тот же старый вопрос: ЭТО ВАШ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТВЕТ? Не знаю, что сказать. Со мной часто бывает. Жизнь что-то спрашивает, требует решения, а я не слышу вопроса. Не понимаю, что должен сделать выбор. И не делаю.
Наши олигархи хотят контролируемую реальность. Мы тоже, но контролируемую нами. И вся разница. Правда, наш контроль – на уровне заданной ситуации с допущением разных вариантов ее развития, а их контроль – контроль над ситуацией с предопределенностью вариантов. Вернее, варианта, одного-единственного – их устраивающего. Поэтому у нас реалити-шоу, а у них реальное шоу. С их реальностью.
– Морис, – говорю я, – реальность заменяет реалити.
Морис смотрит на меня. Морщит большой открытый лоб, залезающий на лысеющую макушку в обрамлении полуседых-получерных завитков. Тянется к пачке коричневых сигарилл, достает одну – тонкую, короткую, красивую. Вертит в пальцах, мнет, не закуривает: пытается уменьшить потребление никотина. Он мне так и сказал два месяца назад: хочу уменьшить потребление никотина. Не хочу “бросить курить”, а именно “уменьшить потребление никотина”. Где люди берут такие слова? Из медицинских брошюр? Из советов жен, прочитавших эти брошюры? Не знаю: у меня нет ни брошюр, ни жены. То есть жена имеется, но бывшая. И она никогда мне не советовала ничего уменьшить.
Морис смотрит на меня.
– Алан, – медленно, как с ребенком: – реалити – это и есть реальность. Данная нам в ощущениях. Когда мы делаем шоу, то заранее определяем ощущения, которые хотим вызвать предложенной реальностью. А жизнь херачит наобум, потому что ей не важно, уйдет зритель на другой канал или нет. Потому что у жизни нет других каналов. Зрителю некуда уходить. Потому что жизни не нужно продавать рекламу. А нам нужно.
Это наш окончательный ответ.
Сам не знаю, зачем я купил машину. В Москве с машиной одни проблемы. Во дворе не запаркуешь: только для жильцов, а моя хозяйка Инесса Евгеньевна (стулья итальянские черные лакированные с кремовыми кожаными сиденьями — 6) не подала в свое время заявку на парковочное место. Потому мне пришлось договариваться с Аслаханом – милым словоохотливым распорядителем нашего двора. Сто́ит дорого, даже для меня, а что поделаешь: вокруг Смоленской не запаркуешься.
– Меньше не могу, – сочувственно объяснял Аслахан, качая рыжей головой. – От себя отрываю. Самому парковаться негде. Все людям раздал.
В центре двора – беседка. Там она меня и ждала.
После той ночи мне часто казалось, что девушка-наваждение мне приснилась, привиделась. Она и была как сон – ускользающий, без имени, речной туман поутру. Солнце вышло, жизнь началась, туман испарился, не вынес жарких желтых лучей, и сна больше нет. Лишь в памяти живут обрывки неявья – скольжение губ, ласка пальцев, слияние тел. Соитие, но не как в словаре – половой акт, а как соитие рек, ручьев, соединение в одно. Приснилась, слилась со мною и затем растаяла при свете дня.
Девушка-наваждение уже полгода жила в моем сне. А теперь сидела в свежепокрашенной в приятный желтый беседке посреди заставленного машинами двора и ждала меня. Наяву. Хотя еще не стемнело. Ночь не вступила в свои права, и реальность дня – весомая, грузная, четко обозначенная реальность – обступала нас со всех сторон. Нам не было места в этой реальности, потому я молча взял ее за руку и повел к себе, пока она снова не исчезла.
Мы поднялись на лифте, не разговаривая, не отрывая глаз друг от друга: мне казалось, что пока я на нее смотрю, она останется со мною. Вошли в мою – не моюґ квартиру. Я не стал включать свет.
– Даша, – сказала девушка. – Даша.
Я кивнул. Она стояла не двигаясь – в короткой бежевой кожаной куртке поверх вязаного мини-платья с широким воротом, открывающим длинную шею. Я взял ее руку и поцеловал ладонь. Даша закрыла глаза. Я поднял ее и понес в спальню. В окна за нами подсматривали неожиданно спустившиеся сумерки, словно знали, что наступило наше время – меж светом и тьмой.
Позже, когда ночь зажгла и затем погасила окна соседних домов, мы начали разговаривать. Я принес бутылку Chateau La Combe и бокалы; неловко открыл и пролил на красивое белье, купленное в магазине “Бельпостель”.
– Алан, дай мне. Ты ничего не умеешь.
Ой.
Даша сидела, скрестив ноги – нагая. Ее тело блестело, словно намазанное маслом. Я сел напротив, облокотился на спинку кровати. Мы чокнулись.
– Нас преследует алкоголь, – вздохнула Даша. – Первый раз пили и сейчас пьем. Только и делаем, что пьем. И в тот раз, и в этот.
– Не только.
– Это – тоже алкоголь. Еще хуже – наркотик. Я после тебя на стенку лезла, как ломки у наркоманов.
– Справилась?
– Нет, как видишь. Потому и пришла. Прибежала.
Я потянулся ее поцеловать.
– Нет, – строго сказала Даша. – Не трогай меня, а то мы никогда не допьем эту бутылку. И не смотри на меня. Это еще хуже.
Я закрыл глаза: не смотреть так не смотреть.
Я почувствовал, как она забрала у меня бокал – звук стекла, поставленного на тумбочку. Затем ее влажные, пахнущие вином губы у меня на шее, целует, целует, жаркий шепот: не открывай глаза, не открывай глаза. Кончик языка вдоль моих губ, и ушла, пропала, губы заскользили по груди, животу, иногда задерживаясь, иногда лишь прикасаясь, пробегая по мне, словно шорох. Ее тонкие длинные пальцы мучили, томили и, наконец, уступили место губам.
Я не открывал глаза. Я послушный.
Мы все-таки допили вино. К утру.
Когда почти рассвело, посерело, и свет – тайком от цепляющейся за жизнь ночи – начал прокрадываться в глухие от сна дворы, Даша закуталась в мягкий теплый плед с кисточками и пошла осматривать квартиру. До этого она видела только спальню. И то во тьме.
– Алан, – сказала Даша, – у тебя совсем неуютно. И отвратительная мебель. Какая-то средиземноморско-новорусская безвкусица. Как ты мог это купить?
Я рассказал про Инессу Евгеньевну. Еще одна женщина в моей жизни.
– И у тебя нет никакой еды… – Даша закрыла холодильник. – Что ты ешь?
– Ты голодная?
– Ужасно. Я вообще много ем.
Я предложил заказать еду.
– Нет, я скоро должна идти. Мне сегодня еще ехать за город. Съемки скоро. Нужно закончить интерьеры.
Я кивнул. Обнял ее.
– Уйди, – сказала Даша. – Сейчас же.
Прижалась ко мне, обняла.
– Как ты будешь работать? Мы же совсем не спали.
– По дороге высплюсь; я всегда по дороге туда сплю.
– Ты во сколько вернешься? – спросил я. – Я тоже должен ехать в одно место сегодня, но, думаю, к семи буду дома. Если ты сможешь.
– Нет… – Даша прижалась еще крепче и обвила голую ногу вокруг моей. – Не смогу. Я там останусь – много работы. Может быть, на следующей неделе. Я позвоню.
Я боялся, что она исчезнет, как раньше. Как темнота в окнах уже почти исчезла и сменилась белым холодным светом раннего московского осеннего утра.
– Даша…
– Не говори ничего, – попросила Даша. – Пожалуйста. Не говори.
Когда она ушла, я долго лежал в кровати, не думая, не вспоминая, словно в теплой ванне, когда растворяешься, когда не ясно, где ты, где вода. Свет залил мою спальню без штор и звал, требовал, уговаривал начать день. Я послушался, встал и пошел принимать душ. День затевался долгий – Каверин обещал прислать машину к десяти: я ехал смотреть оборудованный им павильон.
2
– Вопрос не в том, верить или не верить. Здесь верить нечему. Здесь факты налицо.
Слонимский поднялся со стула, потянулся. Устал сидеть. Он теперь часто уставал от неподвижности – много больше, чем от движения. Розенцвейг предсказывал, что так и будет – со временем. Клетки начнут требовать все более интенсивного насыщения кислородом, необходимого для борьбы со старением, с распадом. И Слонимский будет вынужден все время находиться в движении: крыса в колесе.
Движение – жизнь. Для него – в буквальном смысле.
Кто такой Розенцвейг? Откуда я это знаю? Не пойму.
Люди должны себя поддерживать. Боги могут оставаться недвижными.
Ангелина лежала на широком кожаном светло-кремовом диване, положив ноги на спинку. Короткая черная юбка-колокол соскользнула вниз к узким бедрам, и Ангелина, запрокинув голову, глядела на мечущегося по комнате Слонимского. Черная блузка с рукавами-раструбами, отороченными широкими кружевными манжетами, голые до локтей руки, ладони под головой.
Слонимский на мгновение остановился, наклонился и поцеловал ее в губы. Она обвила его шею, задержала поцелуй.
Слонимский выпрямился, посмотрел на меня:
– Не ревнуй, Арзумчик. Это у нас давно. Задолго до тебя. – Он погладил Ангелину по щеке, она прижалась губами к его ладони. – И во время тебя. Это между нами… так… А тебя она любит.
Я посмотрел на свою бывшую жену. Она кивнула, подтверждая: люблю.
– Я почему тебе рассказываю, Аланский… Мы хотим, чтобы ты понял. Что происходит. Почему ты. Почему здесь. Зачем все.
– А вы не боитесь, что это выйдет наружу? Что вы здесь творите с людьми? Что узнают?
Слонимский посмотрел на меня сострадательно: так взрослые смотрят на не очень понятливых детей. Покачал головой.
– Алан, любимый… – Моя жена протянула ко мне тонкие голые руки, будто звала или просила, чтобы я ее позвал: – Кто узнает? Кому надо, и так знают. И всегда знали. Нам некого бояться. Это нас все боятся. И правильно делают.
Черная юбка, черная блузка. Черные продолговатые глаза, длинные черные ресницы. Сегодня – черный день. Посмотрим.
– Пойми, Алан, ничего здесь не было. Мы в конце 40-х и потом снова в 60-е раскопки проводили – ни-че-го. А сказания, мифы здешние все, все – про Старое Городище. Про Тайный Проход. Про Священное Урочище Кереметь. И здесь же – на пустом месте, посреди леса – поставили Саровский монастырь: князь Кугушев землю эту под монастырь даровал. Причем даровал, как в грамоте написано, не просто землю, а Старое Городище. Которое здесь никогда не стояло.
Слонимский остановился напротив меня. Посмотрел в глаза:
– Когда монастырь упразднили, мы их архив забрали, и я там в записях нашел, как Серафим Саровский болел, лежал при смерти, оттого что Большая Таисия на него навела порчу. Потому что он Тайный Проход молитвой закрыл. И меня как обухом: не та ли это Таисия, о которой эрзя поют свои песни – их вечная, вечноживущая богиня? Мы местных взяли, потрясли, и они на дознании – ну, пришлось, пришлось, – показали: та. Та самая. И сейчас живет – на Последнем Дворе. С мужем-доктором и сыном Кириллом. Я в ту же неделю в Москву к Берии – его только после Ежова наркомом назначили – и доложил догадки. Лаврентий Павлович – плохой, плохой был человек, правда плохой, но чуткий: все понял. Сразу. Получил от него постановление на арест и поместил Послединых у себя в колонии. А через год мне Розенцвейга привезли – он в Дальлаге под Экибастузом до этого содержался, их как раз расформировали.
Я не верил: Розенцвейг, который пришел в мои мысли ниоткуда, был, жил – реальный человек. И Последины были, а ведь это я их придумал. И написал о них первую страницу. Одну. Никаких Послединых быть не могло нигде, кроме как в моей голове. И на компьютерном диске.
– Кеша, – сказал я, – Ангелина. Это ерунда: ваши Последины жили на экране моего монитора, а не на Последнем Дворе. Вы прочли мою первую страницу и сочинили эту глупую, невозможную историю. Только зачем?
Ангелина одним движением сбросила длинные ноги со спинки и села на диване. Не стала поправлять подол юбки, уселась, подтянув коленки к подбородку. Губы сердечком.
Черные глаза – две пули; давно меня застрелили.
– Ты прав, – вздохнула Ангелина. – Глупость, конечно. Какое Старое Городище? Какой Тайный Проход? Куда? Какие Последины, живущие здесь с древних времен? Невозможно. Только я с ними выросла. С ними и своим отцом – доктором Розенцвейгом. Старым Доктором. И сама уже сколько живу.
Я молчал. Ждал.
– Ты думаешь, почему именно здесь в 46-м ядерный центр построили? Потому что место такое. Здесь из Прохода сила идет. Берия решил соединить оба проекта. Оба потенциальных оружия. – Слонимский сел на подлокотник кресла и тут же вскочил, будто ожегся. – Он-то знал, чем мы здесь занимаемся. После Хиросимы и Нагасаки наши испугались, поняли, для кого американцы японцев бомбили, кому это сигнал. Так здесь и возник секретный объект Арзамас-16 – из филиала Лаборатории № 2: выполнить постановление правительства о создании ядерного оружия. Но мало – даже из начальства мало кто знал, что под Арзамасом-16 лежит еще более секретное место – 66.
– На самом верху знали, – добавила Ангелина. – Ну, на самом-самом.
– На самом-самом знали, – согласился Слонимский. – Потому Ландау здесь, у нас, в 66, и разработал МЕРЦАНИЕ. А МЕРЦАНИЕ, Алан дорогой, МЕРЦАНИЕ – это похлеще атомной бомбы. В разы.
– Пострашнее, – согласилась Ангелина. – Поокончательнее. Без Послединых, конечно, ничего у Ландау не вышло бы.
Она взглянула на Слонимского. Тот кивнул.
Рассвело, и солнце медленно просыпалось, наливаясь оранжевым, становясь похожим на большой, раскаленный, испещренный черными точками будущей гнили, апельсин. Окна стояли раскрытые, распахнутые настежь, и был слышен утренний шепот высоких лип, заполнивших листвой ближнее небо.
– Ничего этого нет, – сказала Ангелина, проследив мой взгляд. – Алан, мы тебе врать не хотим: ничего, что ты видишь, нет. Ни деревьев, ни солнца, ни неба.
Я закрыл глаза. Снова открыл. Оранжевое солнце светило на бледно-голубом небе. Липы шелестели ветвями, полными зеленых листьев.
Взглянул на свою жену.
– Это правда, Алан, – вздохнул Слонимский, словно не хотел признаваться, а нужно: – мы решили тебе не врать. Мы глубоко под землей. Все, что ты видишь вокруг, что кажется тебе нормальной жизнью – небо, солнце, зелень, – иллюзия. Для того, чтобы жизнь казалась нормальной.
– А ее у тебя больше нет, любимый. – Ангелина подошла ко мне, присела на корточки, обняла мои ноги. – Ты останешься здесь, с нами. Ты можешь думать, что мы ведем себя жестоко, но это для тебя же: чтобы ты быстрее понял – прежняя жизнь кончилась. Ты к ней никогда не вернешься. Чтобы не было надежды. Без надежды легче.
– Зачем? – Я и вправду не мог понять.
– Чтобы ты дописал свои романы. Закончил.
– Для чего? – Я не понимал, почему им это так важно. – При чем тут мои романы? Вы и так уже оттуда – из моих первых страниц – понатаскали свои мифы: я же МЕРЦАНИЕ и придумал. Войну с Новороссией. Всю эту историю с 66. Только не дописал.
– Ты ничего не придумал, Арзумский, – покачал головой Слонимский. – Ты вспомнил, что случится. Что произойдет.
Хотелось пить. Слонимский заметил, что у меня кончилась вода, и подлил из графина с узким горлышком. Я видел этот графин, уже видел, но не мог понять где.
– А если откажусь? Не стану дописывать?
Ангелина засмеялась – мелодично, словно музыка в лифте небоскреба.
Она всегда так смеялась.
Потянулась, взяла мое лицо в теплые ладони и поцеловала меня в губы.
– Начнем заново. – Слонимскому тоже было весело. – У нас много времени. А теперь и у тебя. Останешься жить – если не вечно, то долго. Ты этот разговор все равно не будешь помнить, так что начнем заново. Как уже начинали. Мы же не первый раз с тобою об этом говорим.
Неправда: первый. Первый?
– Алан, родной… – Ангелина, антрациты глаз – страшно. Но страшно не так, чтобы убежать, а от того, что хочется остаться и видеть эти глаза. Страшно, потому что не убежать. – Алан, тебе здесь будет не так уж плохо: мы же здесь живем. Мы с Кешей, правда, часто выходим в другой – ваш – мир, а ты не будешь. И вся разница.
Я допил воду. Хотел встать, но отчего-то не было сил. Словно долго-долго не спал.
– Если послушаешь, – продолжала Ангелина, – сможешь жить здесь неплохо. Хочешь, девочка эта, Даша, будет приходить? Она же тебе нравится.
Они знают про Дашу? Откуда они про все знают?
– Я тоже могу к тебе приходить, – предложила Ангелина. – Вместе с Дашей. Ты раньше так любил – втроем, помнишь? Ты же знаешь, я не ревнива.
Я знал.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Чего?
Слонимский сел на диван, на самый край, подавшись вперед, будто готов в любой момент вскочить и побежать по комнате.
Ангелина встала, выпрямилась и села рядом с ним. Затем легла и свернулась клубочком, как котенок.
– Папа ушел, – сказала Ангелина. – В туннель.
Я молчал. Я ничего не знал про туннель. А и знал бы, что я мог сделать?
– Старый Доктор ушел в туннель. – Слонимский поднялся, но остался стоять на месте, не побежал по комнате вслед за чем-то, что невозможно поймать. – Туннель уже был. Он всегда был.
– Папа ушел туда с другими людьми. – Ангелина села, спустила ноги на пол и, не глядя, отыскала узкими ступнями черные туфли на высоком тонком каблуке. Надела. – Никто не знает, что там случилось. Ушли и пропали. Исчезли.
– Понимаешь, Алан? – Слонимский встал, подошел близко, взял высокий стул, развернул его и сел ко мне лицом, опершись локтями на спинку. – Зашли в туннель, закрыли проход и пропали. Зашли и не вышли. Словно их и не было.
– Ну и что? – не понял я. – Так пойдите и посмотрите.
Они переглянулись.
Ангелина потянулась – заломленные руки с вывернутыми ладонями наверх.
– Алан, любимый, туда нельзя заходить. Никому. Никогда. И не нужно. Мы и так видим, что там. Мы сквозь землю шурфы прокопали и камеры спустили. Камеры все показывают.
– Камеры ничего не показывают, – сказал Слонимский. – Ничего. Там ничего нет. Никого. Пустой черный экран. Зашли и пропали. Потому камеры эти мы давно отключили: нечего смотреть.
– Почему он ушел? – спросил я. – Что он хотел там найти?
Пауза. Словно молча совещаются, отвечать мне или нет.
– Он думал, что туннель выведет его к месту, откуда появились Последины. Вернее, куда ушли другие, как они. Раньше таких было много. Но они ушли, а Последины остались. А теперь никого нет: ни Послединых, ни Старого Доктора.
Слонимский замолчал. Я тоже молчал – не понимал, что я могу сделать: никого так никого.
– Нас не устраивают пустые экраны, – медленно сказал Слонимский. – Сам знаешь, ты же пишешь шоу: нужен зрительный ряд. Нам нужно знать, что происходит в этом туннеле. Куда оттуда можно выйти. Можно ли. И кому.
Мы молчали.
Я начал понимать, зачем им нужен. Но не мог в это поверить. Безумие.
– Кеша, – начал я, – не можете же вы серьезно думать…
– Ты должен написать, что произойдет, – прервал меня Слонимский. – Шоу должно продолжаться. – Он посмотрел наверх и пообещал: – Шоу будет продолжаться.
СЦЕНА 1
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
Черный микроавтобус “Мерседес” с джипом охраны останавливаются перед высокой – метров в шесть – гладкой, матово-серой металлической стеной. Неожиданно часть стены отъезжает в сторону, оказываясь воротами, которых не было видно. Микроавтобус и джип въезжают на территорию ПАВИЛЬОНА.
СЦЕНА 2
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Микроавтобус останавливается у БУДКИ ОХРАНЫ. Его встречают КАВЕРИН и АНГЕЛИНА. За ними одноэтажное длинное здание.
Из джипа высыпает охрана. Один из охранников открывает двери микроавтобуса.
СЦЕНА 3
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На мониторе КАВЕРИН, НАЙМАН, ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК, СТРОКОВ и КЛЯЙНБЕРГ идут по невозможно белому коридору. За ними идет АНГЕЛИНА.
ГОЛОС КЛЯЙНБЕРГА
Ты тоже в машине заснул? Я всю дорогу проспал.
ЛОГГЕР 1 впечатывает тег: 2/13:10/ИНТ/ПРЗД.
СЦЕНА 4
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН
Друзья дорогие, вам нужно сдать телефоны, бумажники, вообще все личные вещи.
ПОКРОВСКИЙ
Для чего?
КАВЕРИН
Для полного погружения.
СЦЕНА 5
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕР 1 следит за идущими через двор к двухэтажному зданию олигархами. На мониторе перед ЛОГГЕРОМ 2 качели с ДЕВОЧКАМИ-БЛИЗНЕЦАМИ. Они молча качаются, глядя перед собой.
ТЗ КАВЕРИНА: Монитор, на котором олигархи проходят мимо качелей.
КАВЕРИН
Я так и не понимаю, зачем они вам.
(поворачивается к СЛОНИМСКОМУ)
СЛОНИМСКИЙ
Вам не нужно понимать зачем.
Пауза.
СЛОНИМСКИЙ
Кстати, о другой вашей просьбе.
(смотрит на часы)
Через три минуты как раз время.
КАВЕРИН кивает и выходит из АППАРАТНОЙ в СТЕКЛЯННЫЙ КОРИДОР. СЛОНИМСКИЙ поворачивается, подходит к сидящей у мониторов АНГЕЛИНЕ. Кладет руки ей на плечи. Гладит.
АНГЕЛИНА
(не оборачиваясь)
Ожидаешь, что я буду мурлыкать?
СЛОНИМСКИЙ
Скорее, царапаться.
АНГЕЛИНА
(переключает изображения на мониторах)
Просил сказать зачем?
СЛОНИМСКИЙ
Ему себя оправдать нужно: а вдруг он их сюда заманил для важной цели?
(вздыхает)
Скучные люди.
Пауза.
АНГЕЛИНА
Кеша, а правда – зачем?
СЛОНИМСКИЙ
Только ты не начинай. Сама знаешь: если Алан написал шоу с олигархами, значит, в нем должны быть олигархи. Значит, они должны быть здесь, в Павильоне. Точка.