Электронная библиотека » Олег Радзинский » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 8 декабря 2021, 08:42


Автор книги: Олег Радзинский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Кирилл

Я не помню Сары Кылыч. Татарская крепость, XIII век. Не помню. Мать помнит.

Почему она выбрала слияние Саровки и Сатиса? Редкий сквозной лес, полустепь, жидкие поля. Травы много, но растет мало что путного. Она поселилась в этом скудном междуречье, и туда к ней пришел отец. Позвала его. Они никогда не говорят о тех временах.

Давно это было.

Что помню из самого старого? Помню князя Кугушева: я совсем маленький был. Двор лежал белый от снега и вдруг сделался черен от лошадей и нукеров. Кугуш в черной шубе. Холод, стужа зимняя, даже снег от мороза перестал падать, а он без шапки. Слезает с высокого гнедого жеребца, тот трясет длинной головой, пена серыми хлопьями через мундштук на проколотый конскими копытами твердый снег.

Кугуш кричит, путает русские слова с татарскими:

– Таисия! Таисия-матушка, подарил, подарил сезнең җир… землю свою под пустынь. Обитель будут строить. Сез кушканча – как велела. Благослови! Отпусти… җибәр, җибәр…

И в снег на колени. Мать на пороге, крыльцо засыпано ночной поземкой, детские следы, словно маленькие лодочки. Мать – в теплом пушистом платке, и вдруг сняла, сбросила на землю – стоит простоволосая. Я в крытом уделе играю с собаками, рядом Турташевых старшая девочка – Эряня. За мною присматривает.

Мать подняла руки и хрипло, утренним рассветным голосом:

– Стужа, стужа, ночь, неявье,

– Отступи от Кугуша…

Мы с Эряней – звонко, слышно:

– Лес и степь, река, потравье,

– В путь, свободная душа.

Откуда мы, маленькие, слова знали? Раньше никогда не читали. Оттуда же, откуда и всё.

Князь к ночи помер, как и просил.


Более всего мои музыкальные уроки нравились Тишке. Учительница приходила три раза в неделю: старая немка Луиза Генриховна, настоящая – из Лейпцига. Она появилась в нашем крае по приглашению богатого купца Райнерта – из немцев, расселенных Екатериной II в Нижнем Поволжье. Луиза Генриховна выучила райнертовских дочек казаться немками, девочки пошли замуж, она же задержалась в России на следующие сорок лет.

Отец, в ту пору губернский доктор, нанял Луизу Генриховну для уроков музыки, только к чему мне музыка? Звук рождается и тут же умирает, оставляя в тебе лишь зыбкое воспоминание о вибрации. Мы и сами жили, словно эти звуки, только выбирали, как зазвучать в следующий раз – после воскрешения. А как зазвучать следующий раз той же мелодии, выбирает музыкант. Оттого музыка казалась мне вторичной: я был и звук, и инструмент, и музыкант. Что могла добавить к этому чужая музыка?

Тишка музыку любил и жалел, что родители мои, хоть и проходили по дворянскому сословию, не держали крепостной театр с оркестром, как многие в уезде.

Тишка – дворовой мальчик, купленный матерью у Корниловых, задержался у нас недолго: стал замечать, что я не расту. Он-то рос.

Я любил жизнь в городе. Высокий просторный безалаберно построенный дом с окнами на тихую ленивую Тёшу, сад с яблонями и липами, хрипы лошадей на конюшне. Два вяза у задней калитки, что вела на речную излучину: получалось, будто река огибала дом и спереди, и сзади. Я уходил на́ реку, пока дом еще спал, и смотрел, как река просыпается и, просыпаясь, убыстряет свой ход на север – к Оке, будто хочет утечь от нашего города, от живших в нем людей и собак, оставив нам пустое русло, полное ила и мертвой рыбы. Утром собаки лаяли особенно отчаянно, словно звали реку остаться.

У задней калитки рос высокий крыжовник, и я ел его совсем зеленым, не дожидаясь июля, когда он наливался фиолетовой спелостью. Это я проживал каждый год, когда принимался жить заново, умерев на положенный срок. В сентябре умирал и крыжовник, но, как и я, оживал в отведенное ему время, завязавшись шариками ягод.

Мне хотелось знать, помнит ли крыжовник себя прежнего, прошлогоднего, или начинает жить совсем новый, для кого и сад, и калитка, и лай собак в первый раз. Я, очнувшись от смерти, все помнил. Перед тем как лечь и уйти, погрузиться в вязкую тьму, я, совсем маленький, решал, стану ли проживать следующий год в том же возрасте или шагну вперед, как случалось со всеми вокруг, всеми, кроме нас и Турташевых. Если казалось, что год прожит не полностью, не до конца, что будет славно задержаться пятилетним еще на год, на два, на сколько хочу, я оставался пятилетним.

Новый я, тот же я воскрешался на год моложе, чем умер. Мир шел по заведенному кем-то времени, и я шел вместе с миром, но сохраняя свой ритм. Оттого, когда мне исполнилось шесть в четвертый раз, Тишку снарядили в ученики к мастеровому Федоркину, жившему в разрядной слободе. Тишка, должно быть, скучал по Луизе Генриховне.

Мать же скучала по Сарову. Она жила там долго, выбрав место на жизнь. Жизнь ее не кончалась, и не могла кончиться, пока она того не пожелает. В Сарове все привыкли к Большой Таисии, и эрзя приходили с дарами; сколько я себя помню, столько и шли.

Мать – высокая, тонкостанная, молодая, зеленоглазая – принимала их летом на дворе, зимой в малой зале, слушая просьбы, шипящие мягкими “ж” и “ш”, и оттого более жалобные. Она знала стариков, когда они были детьми, знала и до рождения. Их жизни текли при ней, как текла мимо узкая Саровка, стремясь обернуться за городом болотом, словно устала быть рекой. Отец лечил, кого разрешалось лечить, и эрзя молчали о Послединых, которые не старели, не умирали навечно, а навечно оставались жить на Последнем Дворе. Молчали и жившие по соседству татары-мишари, оттого что знали, чем обязан Большой Таисии их первый князь мирза Акай – дед князя Кугуша.

Мать скучала по нашему дому на Последнем Дворе. Но решила уехать из тех мест в 1778-м, когда в Саровскую Пустынь пришел молодой паломник Прохор Мошнин. Мать поехала поговорить с ним и, вернувшись, рассказала нам с отцом о старце Иосифе и его новом послушнике. Турташевы уже спали, узнали утром.

“Уезжаем, – думала мать. – Пришел, но не тот, кого я ждала. Другой”.

Я слушал ее мысли – тяжелые, окрашенные в бурый призвук, тревожные. Я всегда слышал ее мысли как краски. Мысли отца я слышал, как картинки. Они же оба слышали мои мысли, как произнесенные вслух слова, хоть вслух мы говорили редко.

Мы уехали ранним утром, бросив Последний Двор и все, что было нашей в нем долгой жизнью, думая, что никогда не вернемся. Мы уехали от молодого паломника Прохора, не дожидаясь, пока он примет постриг и станет Серафимом Саровским. Иногда лучше убежать. Почти всегда.

Думали, не вернемся. Думали, не найдут. Ошиблись. И вернулись, и нашли. Вернее, нашли и вернули.

Слонимский, Слонимский.

Мерцание

Поле лежало пустое, колышась согласившейся умереть октябрьской пожухлой травой. Сколько ни гляди – пусто, лишь дальний почти облетевший от осени лес голубел голыми стволами. С другой стороны поля текла узкая река с подмытыми глинистыми берегами, поросшими хлыстами скользких кустов. Больше ничего не росло.

Рябина, клен. Редкий дуб. Россия.

Голодач положил уйти еще вчера, но решил дать Маме один лишний день. Пусть ищет. Он и раньше думал, что 66 – миф, ничего такого нет: да и как может такое быть? Широкова послали, чтобы задержать наступление Новоросской Освободительной армии на Москву, протолкнув дезу: ищите 66 – там чудеса. Там леший бродит. Только не было здесь ни лешего, ни русалок. Пожертвовали офицером; он-то, конечно, не думал, что посылают на́ смерть, а чины знали. Им звание дозволяет людьми смерть кормить.

6-я бригада 17-го полка 2-й Луганской стояла в этом поле четвертый день, и бойцы начали томиться: сухой паек, сырой холод, но главное – отсутствие движения, отсутствие заведенной инерции, ритма освоения пространства, лежащего перед ними как обещание. Армии существуют, чтобы или воевать, или удерживать завоеванное, а тут ни то, ни другое. Стояние в пустом поле, где их должен ждать чудный город, – сказочная небылица, избавление от войны и нужды – давило на бойцов как низкое тусклое небо, обещавшее пролиться дождем, да так и остававшееся предгрозовым.

Сколько в этом поле ни стой, 66 не появится. Нужно сняться и идти на Москву: цель там. И конец войны там. Люди воюют третий год: устали.

Он смотрел на сидящую перед ним Маму и – в который раз? – дивился ее красоте. Зачем она все это затеяла? Всю их шестилетнюю жизнь? Голодач чувствовал, с самого начала знал, что он – лишь часть ее плана, неведомого ему привидевшегося ей будущего. Она никогда не рассказывала о своем плане, но Голодач знал: план был. Мама появилась в его жизни из ниоткуда, в никуда пришла ей пора и уйти. Иначе так и будет заправлять его жизнью, а ему нужно свою прожить.

Он помнил, чем ей обязан. И оттого не любил ее еще больше.

Мама – в длинном темном шерстяном платье, в накинутой на узкие плечи теплой шали в крупных ярких цветах – сидела напротив, не спуская с Голодача васильковых глаз: ждала. “Кто носит платье в походе?” – думал Голодач. Он старался смотреть мимо Мамы, словно ища что-то в полутьме полкового шатра, слушая ветер, гнавший волну по полевому травостою. Трава в том поле росла все больше пустая, ненужная: вербейник, купальница, поручейник. И такими же ненужными были и само поле, и мечта о чудном-пречудном месте 66, и вся его жизнь, которую он провоевал за такую же придуманную кем-то мечту. “Поманили, протолкнули дезу, когда пацаном был, и я, как теленок за коровьей сиськой, побежал, да все и бегу. Тоже ведь отвлекли от чего-то главного, важного, от цели, настоящей цели, и вот всю жизнь простоял в пустом поле. Да еще и кровью его за́лил”. Он не мог вспомнить, от какой цели его отвлекли.

– Семен Иванович, – Мама всегда его так звала – с момента их бегства в Донецк; он привык. – Товарищ генерал.

Больше ничего не сказала. Все поняла.


Ранним утром следующего ненастного дня 6-я бригада ловко и скоро свернула лагерь и – под занявшейся было, но скоро поблекшей зарей – ушла на Москву. Уходили тихо, не включая фар боевых машин, потому что война все еще шла в тех местах, больше вылазками разрозненных вдоль линии фронта российских войск, чем организованным сопротивлением. Да и что сопротивляться: им же несли счастье и освобождение от путинских оккупантов.

Мама попрощалась с уходящими бойцами наскоро, накинув на плечи камуфляжный бушлат с цигейковым воротником, стискивая ворот на голой шее, но отчего-то не застегиваясь. Солдаты шли мимо нее, равняясь на высокую худую женщину, офицеры вскидывали руки в салюте. С вечера 6-я бригада узнала, как сразу узнается все в армии и тюрьме, несмотря на секретность: Мама остается. Бойцы загрустили и принялись чистить оружие.

Голодач вызвал добровольцев и долго смотрел на шагнувшую вперед шеренгу в камуфляже. Он выбрал двух, кому верил, и поручил им охранять Маму.

– Палатки перенесете в лес, БРДМ тоже туда загоните, чтобы с воздуха не обнаружили. Когда Мама устанет искать, доставите в штаб к Петровыґх, там ждут. Дальше заступите в распоряжение местного командования.

– Товарищ генерал! – Старший сержант Остоженков по кличке Угорь. Голодач знал, что Остоженков состоит в розыске в Украине, но у всех свое прошлое. Новороссия она потому и Новороссия, что дает шанс на новую жизнь. Ему ли не знать. – Разрешите обратиться!

– Обращайся.

– А если не устанет? Сколько ждать? Харчи-то скоро кончатся. И вообще: чего здесь сидеть.

– Устанет. – Голодач не был в этом уверен.


Из леса пустое поле казалось особенно грустным: поникшая трава-мурава. И ничего другого. Мама – в который раз – разглядывала карту Широкова, сверяя координаты крестика, помеченного красными цифрами 66, с показаниями полевого магнитного навигатора. Сходились. Она знала, что 66 – предмет ее поисков – таится здесь, рядом – невидимый, невидный, незамеченный. 66 – заколдованное Берендеево царство, и ей суждено расколдовать вход в эту сказку.

Она не жалела, что Голодач ушел, оставив ее в этом поле. Ушел и ушел. Она и сама так однажды ушла. Ушла из жизни, что, будто это поле, поблекла, пожухла и готовилась лечь под снег. А она повернулась и ушла.

Все предыдущее, все ее прошлые жизни были подготовкой к этому моменту: разгадать путь в 66. В ее судьбу.

Дневник Веры Мезенцевой

23 июня 1979 г.

Я помню, когда она появилась: в марте 68-го. Маленькая калмыцкая девочка шести лет. Неоперабельная: глиобластома 4-й стадии. “Лечение методом удаления пораженных опухолью участков нецелесообразно из-за обширного распространения рака в головном мозге”. Это из больничной выписки, с которой Слонимский привез ее в 66. Такая нам и была нужна.

Родителям сказали, что умерла. Тело выдать не могут, отправлено в Москву для научного обследования заболевания. Вместо тела выдали пятьсот рублей: компенсация. И припугнули, конечно.

До нее Розенцвейг пробовал свой метод на Слонимском и трех других. Слонимский выжил.

В середине 60-х Розенцвейг пересмотрел свою идею о выделении сыворотки как механизма передачи обновления клеток. Он решил искать ответ в геномном коде, позволяющем Послединым и семье Т останавливать процесс старения. Тут и я – со своими медузами Турритопсис. Очень даже кстати.

Элементарно, Ватсон.

Это Аристарх так говорил: элементарно, Ватсон. Он любил Шерлока Холмса: странный непроходящий рецидив детства. Я не любила Шерлока Холмса: он казался мне излишне самоуверенным, тревожно неуспокоенным и оттого опасным, стремящимся в никуда из своей уютной квартиры на Бейкер-стрит. Что не сиделось ему у камина? Почему не женился? Мужчин трудно понять.

Аристарх женился. И остался сидеть у семейного камина.

А-рис-тар-х. Дурацкое имя. А раньше нравилось.

Слонимский не бессмертен: стареет, только медленно. Очень. Процессы окисления теломеров и накопления остатков распада клеток в его организме проходят с улиточной скоростью, но однажды он умрет. Хотя будет жить долго-долго – вместо маленького ребенка Т4. Лучше не спрашивать, что они сделали с этой семьей: Слонимский дал сразу понять.

Я не спрашиваю.

Побочным действием нашего с Розенцвейгом эксперимента оказалось исчезновение у девочки опухоли мозга. Этого мы не ожидали.

– Интересно, – сказал Розенцвейг. – Возможно, злокачественные образования регулируются в результате изменения генома. Что думаете, Вера Леонидовна?

Очень даже возможно: организм очищает себя от всего мешающего оптимальному поддержанию клеточного баланса. Если так, понятно, почему Последины не болеют. Ничем. Никогда.

– Жаль, не можем опубликовать, – вздыхал Розенцвейг. – Получили бы мы с вами, Вера Леонидовна, Нобелевскую.

Засмеялся. Понял, что сказал глупость: если бы на Западе узнали про наши эксперименты, получили бы мы не Нобелевскую, а, в лучшем случае, международный скандал, каких не было. А в худшем… Спросите Слонимского: он знает ответ.

Выжившую девочку звали Айса. На калмыцком означает “мелодия”. Красиво. Она стала первой настоящей бессмертной – кроме Послединых. Я вчера видела ее в Центре: красивая, глаз не отведешь. А была – углы и кости. Да опухоль в мозгу.

Розенцвейг воспитал ее умной. Или она родилась умной? Стала умной в результате эксперимента? Меня интересовало, может ли наш метод передавать не просто органическое бессмертие, а присущие его единственным в мире носителям – Послединым – неорганические дары. У Послединых много даров. Я остановилась на очевидном: телепатии.

Последины общаются без слов. Молча. Когда хотят, могут, конечно, вслух, только редко хотят. Я бы тоже вслух не говорила, если б могла. Особенно при Слонимском.

Вчера приходил Айдар. Я привыкла. Даже нравится: жду, когда он постучит в дверь, никогда не звонит, всегда стучит – без предупреждения, не сговорившись заранее, а вдруг я не одна? Хотя глупость. Айдар – Наблюдатель, он знает, что я одна. Правда, для этого не нужно быть Наблюдателем: я всегда одна.

Что бы случилось с моей жизнью, если бы я не уехала из Москвы со Слонимским? Гадай, не гадай. Не случилось же, значит, и не случилось бы. Теперь ко мне ходит Айдар, нелюбимый и ненужный. Говорить с ним не о чем. Мы и не говорим.

Если что, Айдар не защитит. От Слонимского никто не защитит. Интересно, каким он был в 30-х, когда строили Центр? Комиссар в кожаной куртке? Нет, комиссары – это раньше. Скакали по полям войны на той единственной Гражданской. Затем склонились в пыльных шлемах и превратились в Слонимских.

Стала бы я со Слонимским, если бы он постучал в мою дверь? Конечно, стала бы. Любая здесь станет. Иногда, одна в постели, я представляю себя со Слонимским. Чаще я представляю себя со Слонимским, лежа в постели с Айдаром.

После того, что произошло с девочками Воронцовыми, Слонимский ничего не сказал. Еще страшнее. Молча прочел описание эксперимента, выслушал мои пояснения Розенцвейгу и ничего не сказал. Значит, пока считает меня нужной. Интересно, сколько я продержусь.

Девочки Воронцовы – моя вина. Моя ошибка. Где я ошиблась? При расчетах установки все выглядело абсолютно правильно: я активизировала у них тот же участок мозга, что работает у Послединых при телепатическом общении. Тот же. А результат другой.

Розенцвейг считает, что эксперимент все же удался, хотя бы частично: девочки общаются телепатически. Без слов. Сидят целый день на качелях и качаются – взад-вперед, взад-вперед. Молча. Перестали разговаривать. Медицинский осмотр не установил никаких показаний к немоте и глухоте, но близняшки Воронцовы не реагируют на звуки и не разговаривают. Выходят с утра во двор – и на качели. Зачем им этот ритм? Эта амплитуда раскачивания? Сколько можно молча, не участвуя в мире, качаться взад-вперед? Что я с ними сделала?

Мы поняли, что они общаются телепатически, когда их разделили: оставили Зою на качелях, а Нону забрали в Центр. Розенцвейг наложил электроды, ударил Нону током, она закричала, а во дворе Зоя соскочила с качелей и упала на землю. Забилась в судороге. Стало быть, эксперимент все-таки удался.

Мои девочки Воронцовы перестали расти. Уже четвертый год остаются такими же. Этот параметр я не задавала, получилось само. Нам кажется, что мы понимаем, как работают организмы Послединых, но на самом деле мы ничего не понимаем. Ничего не смыслим в богах.

Зачем мы работаем над бессмертием? Разве бессмертие – панацея? Последины бессмертны, но это не помогло им против Слонимского. Они общаются без слов, они, если верить Розенцвейгу, не только знают будущее, но и могут его создавать, а пришел Слонимский и запер их в 66. Они – боги, но боги против слонимских оказались бессильны.

Последины. Отец, мать и сын. Троица. Кто из них дух святой? Выясним. МЕРЦАНИЕ поможет. Главное, задать правильные параметры. Не ошибиться. А я ошиблась – с близняшками Воронцовыми.

Розенцвейг не ошибся со своей девочкой-калмычкой: выросла и установила себе оптимальный возраст. Будет такой вечно. Помогает ему во всем. Он ее удочерил, теперь она – молодая Мастер Розенцвейг. Возродилась из больной, умирающей, никчемной и стала вечной и прекрасной, как ангел. Потому, думаю, Розенцвейг и поменял ей имя на Ангелина.

Аня Найман

Там планки отошли, и ветер, скучая между нечасто поставленных вдоль воды домов, рвался в узкие щели сколоченных из тесаных досок сеней, заполняя темную пустоту пристройки сырым холодом. Изба была рублена из круглых сосновых бревен “в потай” – окнами на́ воду. Окна не открывались, и между кривыми рамами лежал бурый мох – от зимнего холода. Аня Найман помнила, что мох меняли каждое лето – раз в год: снимали внутреннюю раму, мыли внешнее стекло с обеих сторон, клали свежий мох, ставили раму на место и заново конопатили. Она помогала бабушке мыть окна, когда отец привозил ее на время каникул в деревню.

Осмотрев дом снаружи, Аня позвала соседских мужиков расколотить доски на окнах и низкой, словно стыдящейся себя, двери и стала жить.

Соседка, бабушкина тетка – тетка, а моложе бабушки, – была жива, хоть ей это и не нравилось: пенсии почти никакой, телевизор давно не работает, и смотреть на мир дальше казалось неинтересно.

Когда Аня Найман постучалась к ней, взойдя на высокое, чтобы не занесло снегом в зиму, крыльцо, тетя Доня спросила:

– Романа дочка? Чего приехала-то? Ты ж, говорили, в Москву замуж пошла. Твой, что ли, бросил или помёр?

– Помёр, – решила Аня.

Она теперь так и думала о Марке: помёр. С ним помёрла и вся прежняя жизнь.

– Избу, что ли, на продажу ставишь? – поинтересовалась тетя Доня. – Здесь покупать некому. Разве кто из Езерска.

– Сама буду жить.

– Живи тогда, – согласилась тетя Доня. – Может, изгородь мне починишь, а то совсем легла.

Аня знала, что с деревенскими просьб принимать нельзя: житье их горькое, нужды много, исполнишь одну просьбу, будет нельзя отказать в остальных. Нужно сразу себя обозначить.

– Мне свое чинить надо, дом-то нежилой.

– И то, – кивнула тетя Доня. – Сколько лет пустой стоит…

Она подтянула концы нечистого платка потуже и принялась смотреть в темный угол, показывая, что разговор закончился. Аня, вспомнив деревенский этикет, посидела немного молча, затем встала и пошла на свой двор: дел много, но сперва нужно переложить чадящую на всю избу печь – кирпич, верно, завалился – и перекрыть крышу до холодов. Она радовалась, что приехала в осень: зимой в таком доме не проживешь.

Аня Найман радовалась, что приехала.

Деревенские знали ее по девичьей фамилии, и Аня, съездив на стареньком автобусе в Езерск, нашла в паспортном столе женщину, взявшуюся за пятьсот евро выдать новый паспорт по свидетельству о рождении с ее прежней фамилией: Аня рассказала о муже-уголовнике, который вышел из лагеря и держит у себя ее документы – не отпускает уйти и грозится убить. А она полюбила другого. Женщина слушала, участливо кивала и дважды пересчитала деньги.

Еще за тысячу рублей женщина принесла в тот же вечер заполненную на Анину девичью фамилию трудовую книжку: последняя запись утверждала, что Аня три года проработала в том же паспортном столе. Аня Найман поняла, что переплатила.

Она знала, что денег – жить в деревне – ей хватит до конца жизни, но тратила осторожно, торгуясь за каждый рубль: деревенские не могли знать о ее богатстве, а то оберут. Или того хуже. История для местных была та же, что и для тети Дони: муж умер, был военный, ей за него платят пенсию. В городе на нее не проживешь, а в деревне можно. Если не тратить попусту. Местные кивали и старались урвать побольше.

Детей бог не дал.

Окна, пока не ударили морозы, Аня Найман расконопатила и перемыла сама, протерев старой ветошью насухо. Она решила заказать плотнику Федору Федоровичу новые рамы на следующее лето, но первую зиму придется жить со старыми. Федор Федорович был по причине желудочной болезни большей частью трезвый, и Аня Найман на него полагалась, но задаток платить отказалась до начала работ: она понемногу вживалась в деревенское житье и хотела себя в нем поставить, а то отношение так и останется – как к городской.

Прежнее Аня вспоминала мало. Прежнее – жизнь жены главного российского олигарха, прежнее – со своими самолетами и слугами, прежнее – окруженное охранниками и наполненное множеством ненужных людей – казалось сном, привидевшимся на берегу сонной, ленивой, чуть колышущейся воды, на которую Аня теперь глядела через мутное стекло своей нынешней жизни. Когда вспоминала прежнее, то отчего-то именно Марка, а не дочек, про которых не думала вовсе. Ей казалось, что никаких дочек у нее не было, только изредка – отчего-то утром, встав и затопив печь, – Аню подчас пронизывала острая, как рыбья кость, боль о почти прошедшей, об отданной этим чужим ей девочкам и мужу жизни. Словно спала и очнулась. И теперь станет жить только для себя.

Она не винила Марка за украденное у нее время: он с ней расплатился. Он ее любил, любил с первой минуты, как увидел – первокурсницу Московского вечернего металлургического: ей не хватило баллов поступить на дневной в Политех.

Марк Найман – самый знаменитый выпускник института – каждый год приезжал произнести речь перед вновь поступившими студентами. Речь Марка была каждый год одна и та же: вы все хотели поступить куда-то еще и стать кем-то еще; я тоже хотел, но поступил сюда, и неплохо получилось. Студенты смеялись, аплодировали, Марк улыбался, кивал и быстро уезжал. А в том сентябре Марк Найман увидел ее и остался. И она осталась с ним – пока не проснулась.

Так и случилось: Аня Найман проснулась холодным весенним утром в старой избе, поставленной то ли прадедом, то ли кем еще, и села в бабушкиной кровати. Бабушка в этой кровати умерла, а Аня Найман хотела жить. Она почувствовала, что зима окончилась, с ней окончился и зимний сон ее жизни. За окном еще не таяло, но таяло у нее внутри, словно в ней звенела капу́ль. Аня – гусеница, медленно, мучительно медленно выползающая из надоевшего, навязанного ей кокона, – прислушалась к ритму звеневшей в ней оттепели и услышала: время жить заново. Аня Найман расправила выросшие у нее прозрачные крылья и взлетела.

Она вспомнила, как, проходя по берегу рядом с маленькой покосившейся от северного ветра пристанью, встретила того же военного, с которым делила автобусное путешествие из родного города в деревню. Военный остановился и подождал, пока она с ним поравняется. Аня поравнялась и тоже остановилась.

Посмотрела ему в глаза.

Он смутился, не знал, что сказать. Аня не хотела ему помогать: не знает, и не знает. Значит, не стоит ее внимания.

– Я вас раньше видел. – Он отвел взгляд, затем посмотрел на нее. Решился: – Мы с вами в автобусе ехали.

Аня кивнула. Ехали. И приехали.

У него было славное некрасивое лицо: серые глаза и чуть скошенный влево нос. Он был немного ниже Ани и стеснялся от этого еще больше.

– У вас форма странная, – сказала Аня. – Как у летчиков, но другая. Вы летчик?

Военный засмеялся. Когда смеялся, он был еще некрасивее. Ане это понравилось.

– Здесь летать некуда. Сразу видно, что вы приезжая. Издалека к нам? Надолго?

– Насовсем, – сказала Аня. – Кто же вы, если не летчик? Где работаете?

– А здесь все в одном месте работают, – сказал военный. – Вы, кстати, работу не ищете? А то у нас как раз место освободилось: инспектор в декрет пошла.

Он кивнул на гранитный остров в середине большой воды. Аня знала, что раньше там был монастырь, а потом что-то страшное. Бабушка рассказывала.

– Это где расстреливают, что ли? – спросила Аня.

Мужчина сразу стал Ане интересен: вдруг он сам и расстреливает? Словно мурашки внутри.

– Уж давно не расстреливают… – Военный вздохнул, словно жалел о хороших, навсегда ушедших временах. – Теперь содержим пожизненно. Хотя и не стоило бы.

Он улыбнулся:

– Давайте знакомиться: начальник ИК-1.

Он назвался.

Аня тоже назвалась. Своим настоящим именем.

Марк в ее жизни все переиначил. Поменял. Даже имя ей дал другое: как вас зовут, спросил Марк в узком актовом зале института. Анастасия. Я вас буду звать Аня: ведь так вас никто не зовет.

Это был не вопрос: утверждение. Теперь все утверждения Марка Наймана о ее жизни закончились. Теперь Анастасия Кольцова носила свое имя и утверждала свою жизнь сама.

На следующей неделе, взяв купленные в Езерске паспорт и трудовую книжку, она пошла по деревянным мосткам туда, где одни люди держали других взаперти пожизненно. Это было правильное место для нее – бабочки, выпорхнувшей из себя самой и взмывшей в небо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации