Электронная библиотека » Освальд Шпенглер » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 14 сентября 2023, 10:40


Автор книги: Освальд Шпенглер


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 82 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Уже одно только создание имени «время» было беспримерным освобождением. Назвать что-либо по имени – значит приобрести над ним власть: это важнейшая часть прачеловеческого колдовства. Называя злые силы по имени, человек покоряет их. Человек ослабляет или убивает своего врага, проделывая с его именем определенные магические процедуры[82]82
  Ср. с. 47 сл.


[Закрыть]
. Нечто от этого наиболее раннего выражения мирового страха сохранилось в стремлении всей систематической философии разделаться с неуловимым, с чересчур могущественным для ума – если не получалось по-другому – посредством понятия, посредством простого именования. Мы называем нечто «абсолютом» и уже чувствуем свое над ним превосходство. «Философия», любовь к мудрости, представляет собой, в глубиннейшем своем основании, защиту от непостижимого. Все, что названо, постигнуто, измерено – преодолено, закоснело, сделалось «табу»[83]83
  Ср. с. 548.


[Закрыть]
. Скажем это еще раз: «Знание – сила». В этом – одно из коренных различий между идеалистическим и реалистическим мировоззрением. Оно соответствует двойному значению слова «робкий» (scheu). Одни происходят из робкого благоговения, другие – из отвращения (Abscheu) к недоступному. Одни созерцают, другие желают покорить, механизировать, обезвредить. Платон и Гёте смиренно покоряются тайне, Аристотель и Кант желают ее обнажить и уничтожить. Глубочайшим примером этого подспудного смысла всякого реализма является проблема времени. То жуткое, что содержится во времени, – сама жизнь – должно быть здесь заклято и снято понятийной магией.

Все, что было высказано о времени в «научной» философии, психологии и физике, – мнимый ответ на вопрос, который и ставить-то не следовало, а именно что «есть» время, – никогда не затрагивает самой тайны, а лишь пространственно сформированный, замещающий призрак, в котором живость направления, ее судьбоносная черта, подменяется образом отрезка (сколь бы ни был он перенесен внутрь человека) – механическим, измеримым, делимым и обратимым отображением того, что на самом деле отображать не следует; это время, которое может быть математически представлено через такие выражения, как √t, t2, –t, которые по крайней мере не исключают допущения времени величиной в нуль или отрицательных его величин[84]84
  Теория относительности, эта рабочая гипотеза, которая намеревается ниспровергнуть механику Ньютона (в сущности говоря, ее понимание проблемы движения), допускает случаи, когда обозначения «раньше» и «позже» меняются местами; в математическом обосновании этой теории Минковским для целей измерения применяются мнимые единицы времени.


[Закрыть]
. Нет сомнения в том, что область жизни, судьбы, живого, исторического времени вообще не принимается здесь в расчет. Речь идет об отвлеченной, даже изолированной от чувственной жизни системе обозначений. Попробуйте в каком-либо философском или физическом тексте заменить слово «время» словом «судьба» – и вы тут же почувствуете, в какие дебри забрело понимание, отделенное языком от восприятия, и до какой степени невозможна связка «пространство и время». Все, что не переживается и не ощущается, что лишь мыслится, неизбежно принимает пространственные свойства. Этим-то и объясняется, почему ни один философ-систематик ничего не смог поделать с этими окутанными тайной, манящими вдаль звучными символами: «прошлое» и «будущее». В Кантовых рассуждениях насчет времени они вообще не встречаются. Да и не видно, в каком отношении могли бы они находиться к тому, о чем здесь идет речь. Но только это и делает возможным привести «пространство и время» как величины одного порядка к функциональной зависимости друг от друга, как это особенно явственно обнаруживает четырехмерный векторный анализ[85]85
  Измерениями являются х, у, z и t, предстающие в ходе преобразований совершенно равнозначными.


[Закрыть]
. Уже Лагранж ничтоже сумняшеся назвал (в 1813 г.) механику четырехмерной геометрией, и даже осторожное, введенное Ньютоном понятие tempus absolutum sive duratio [абсолютное время или длительность (лат.)] не удерживается от этого логически неизбежного превращения живого в простое протяжение. Лишь в старинной философии отыскал я одно-единственное глубокое и благоговейное обозначение времени. Принадлежит оно Августину (Conf. XI, 14): Si nemo ex me quaerat, scio; si quaerenti explicare velim, nescio [Пока у меня никто про него не спрашивает, знаю, что оно такое; а как соберусь объяснить спросившему – знать перестаю (лат.)].

Когда современные западные философы (а так поступают они все) высказываются в том смысле, что вещи пребывают «во времени», как в пространстве, и «вне» его ничто не может «мыслиться», они всего-навсего, наряду с обыкновенной пространственностью, вводят другую ее разновидность. Это все равно как если бы кто-то пожелал сказать, что во Вселенной действуют две силы: надежда и электричество. Когда Кант рассуждал об «обеих формах» созерцания, от него не должно было ускользнуть то обстоятельство, что мы способны спокойно-научно объясняться друг с другом относительно пространства (пускай даже не объясняя его в обычном смысле слова, что лежит за пределами доступного науке), между тем как рассмотрение в том же стиле времени абсолютно немыслимо. Читатель «Критики чистого разума» и «Пролегомена» отметит, что, между тем как Кант тщательно доказывает взаимосвязь пространства и геометрии, он старательно уклоняется от того, чтобы проделать то же самое в отношении времени и арифметики. Здесь все так и остается при голом утверждении, и постоянно повторяемая аналогия замазывает брешь, незаполнимость которой должна была бы открыть несостоятельность его схемы. В отличие от «где» и «как», «когда» формирует себе особый мир – вот что отличает метафизику от физики. Пространство, предмет, число, понятие, причинность так близко связаны друг с другом, что невозможно, как доказывают это бесчисленные неудачные системы, исследовать одно независимо от другого. Механика является отображением существующей на данный момент логики, и наоборот. Описываемая психологией картина мышления представляет собой точный слепок пространственного мира, который рассматривает современная ему физика. Понятия и вещи, причины и следствия, выводы и процессы настолько совпадают друг с другом в представлении, что как раз таки абстрактные мыслители вновь и вновь не могли устоять перед искушением представить мыслительный «процесс» в непосредственной графической и табличной форме (можно вспомнить о Кантовой и Аристотелевой таблицах категорий). Где нет схемы, там нет и философии – вот потаенный предрассудок всех записных систематиков в отличие от «созерцателей», которых, как им кажется, они внутренне намного превосходят. Поэтому Кант в раздражении и назвал стиль платонического мышления «искусством пространной болтовни»{42}42
  «Критика чистого разума», ч. II, гл. 3.


[Закрыть]
, и потому же официальная философия до сих пор хранит молчание насчет философии Гёте. Всякая логическая операция может быть вычерчена. Всякая система – это геометрический способ управляться с мыслями. Поэтому времени не находится места в «системе» либо оно становится жертвой ее метода.

Тем самым оказывается опровергнутым то недоразумение, которое заключается в поверхностном соотнесении времени с арифметикой, геометрии – с пространством: заблуждение, в которое не следовало бы впадать Канту, пускай даже от Шопенгауэрова непонимания математики вряд ли можно было ожидать чего-то другого. Поскольку живой акт счета некоторым образом соотносится с временем, число то и дело путали с временем. Однако счет – это никакое не число, как не является чертежом черчение. Счет и черчение – это становление, числа же и фигуры – ставшее. Кант и прочие рассматривали в одном случае живой акт (число), в другом же – его результат (отношения уже готовых фигур). Но одно принадлежит к сфере жизни и времени, другое же – к сфере протяжения и причинности. То, что я считаю, подвластно органической логике, то же, что я считаю, – логике неорганической. Вся целиком математика, именуемая в народе арифметикой и геометрией, отвечает на как и что, т. е. на вопросы о естественном порядке вещей. Противоположностью этому является вопрос о когда вещей, специфически исторический вопрос, вопрос о судьбе, о будущем и прошлом. Все это заключается в словах исчисление времени, совершенно недвусмысленно понимаемых простыми людьми.

Никакой противоположности между арифметикой и геометрией нет[86]86
  Кроме как в элементарной математике, под впечатлением которой, впрочем, подходит к этим вопросам большинство философов, начиная с Шопенгауэра.


[Закрыть]
. Любая разновидность числа (что должна была в достаточной мере доказать первая глава) всецело принадлежит области протяженного и ставшего, будь то евклидова величина, будь то аналитическая функция. А к какой из двух областей отнести циклометрические функции, теорему о биноме, римановы поверхности, теорию групп? Схема Канта была опровергнута Эйлером и Д’Аламбером еще до того, как он высказал ее, и лишь незнакомство философов, следовавших за ним, с математикой своего времени (что резко отличает их от Декарта, Паскаля и Лейбница, которые сами создавали математику своего времени на основании глубин собственной философии) могло привести к тому, что дилетантские воззрения на связь, существующую между временем и арифметикой, почти не встречая возражений, продолжали передаваться из рук в руки и дальше. Однако становление никак не соприкасается с какой бы то ни было областью математики. Не смогло удержать своих позиций даже имевшее глубокое обоснование убеждение Ньютона, в котором скрывался незаурядный философ, что с принципом своего дифференциального исчисления (или исчисления флуксий) он непосредственно подошел к разрешению проблемы становления, а значит, проблемы времени (причем в куда более утонченной формулировке, нежели Кантова) – пускай даже такое воззрение находит себе приверженцев по сегодняшний день. Решающую роль в возникновении учения Ньютона о флуксиях сыграла метафизическая проблема движения. Однако с тех пор, как Вейерштрасс доказал, что существуют непрерывные функции, которые могут дифференцироваться лишь частично или вообще дифференцированию не подлежат, на этой глубочайшей из всех когда-либо предпринимавшихся попытке подойти к проблеме времени математически поставлен крест.

11

Время – понятие, противоположное пространству, подобно тому как в противоположность мышлению первым делом является не факт жизни, но ее понятие, а в противоположность смерти – не факт, а понятие возникновения, порождения[87]87
  Ср. с. 515–518.


[Закрыть]
. Это имеет глубинное обоснование в сущности всякого бодрствования. Подобно тому как всякое чувственное впечатление оказывается замеченным лишь тогда, когда оно вызвано кем-либо другим, так и любой вид понимания как специфически критической деятельности[88]88
  Ср. с. 517–518.


[Закрыть]
возможен лишь вследствие оформления какого-то нового понятия, противовеса понятию уже существовавшему, или в результате обретения реального существования парой понятий, заряженных внутренней противоположностью – так сказать, вследствие их размежевания. Не подлежит сомнению то, о чем догадывались уже давно, а именно что все праслова – не важно, обозначают ли они вещи или свойства, – возникали попарно. Однако и позднее, и в наши дни всякое новое слово обретает собственное содержание в качестве отблеска другого слова. Руководимое языком понимание, неспособное включить в собственный мир форм внутреннюю достоверность судьбы, создало на основе пространства, в качестве его противоположности, – «время». В противном случае у нас бы не было ни слова, ни его содержания. Между тем данный способ оформления идет настолько далеко, что исходя из античного стиля протяжения возникло специфически античное понятие времени, настолько же отличное от индийского, китайского и западного, насколько это имело место в случае пространства.

Вопрос относительно области значимости причинно-следственных взаимосвязей внутри картины природы или, что отныне то же самое, относительно судеб этой картины природы становится, однако, куда более затруднительным, когда мы приходим к тому воззрению, что для изначальных людей и для ребенка полностью упорядоченного в каузальном смысле окружающего мира вовсе еще не существует и что мы, поздние люди, чье мышление пребывает под давлением превосходящего, отточенного языком мышления, даже в мгновения наиболее напряженного внимания (единственные, в которые мы находимся «в фокусе»{43}43
  Ср. коммент. 213, т. 2.


[Закрыть]
в строго физическом смысле слова) можем в лучшем случае утверждать, что этот каузальный порядок содержится в окружающей нас действительности также и вне этих мгновений. Бодрствуя, мы физиономически принимаем это действительное, «ткань Бога живую»{44}44
  «Фауст». Часть I, «Ночь» (слова Духа).


[Закрыть]
, – непроизвольно и на основе глубинного, достигающего до источников жизни опыта. Систематические характеристики представляют собой выражение выделившегося из нынешнего восприятия понимания, и с их помощью мы подчиняем картину представлений всех отдаленных от нас времен и людей сиюминутной картине упорядоченной нами самими природы. Способ же этого упорядочивания (у него имеется собственная история, на которую мы не можем повлиять даже в самой наималейшей степени) – это не результат действия причины, но судьба.

На этом же основании и понятие художественной формы (также «противопонятие») возникает лишь тогда, когда мы осознаем «содержание» произведений искусства, т. е. когда выразительный язык искусства в совокупности своих воздействий перестает восприниматься в качестве чего-то вполне естественного и само собой разумеющегося, как это, несомненно, еще продолжалось во времена строителей пирамид, микенских крепостей и раннеготических соборов. Мы в одночасье начинаем замечать то, как происходит возникновение произведений искусства. Лишь теперь для понимающего глаза происходит разделение каузальной и судьбоносной стороны всякого живого искусства.

Во всяком произведении, раскрывающем цельного человека, цельный смысл бытия, страх и томление тесно прилегают друг к другу, однако не смешиваются. К страху, к каузальной стороне, принадлежит вся «табу-сторона» искусства: его сокровищница мотивов, как они разрабатываются в строгих школах в ходе долгой ремесленной муштры, как они заботливо сохраняются и без искажений передаются из рук в руки, все понятийное, выучиваемое, сообразное числу, вся логика в цвете, линии, звуке, строении, порядке, т. е. «родной язык» всякого дельного мастера и всякой великой эпохи. Другая же сторона, противостоящая как направленное – протяженному, как развитие и судьба искусства – основаниям и следствиям в пределах его языка форм, выступает в качестве «гения», а именно в форме всецело личностной формирующей силы, творческой страсти, глубины и полноты отдельного художника – в отличие от всякого простого владения формой, и еще сверх этого в преизобилии расы, которое обусловливает как взлет, так и падение целых искусств. Эта «тотемная сторона» приводит к тому, что всей эстетике вопреки не существует какого-то вневременного и единственно истинного рода художества, но есть история искусства, которой, как и вообще всему живому, присуща черта необратимости[89]89
  Ср. т. 2, гл. 2, раздел 7; см. с. 613.


[Закрыть]
.

Архитектура большого стиля, которая единственная из всех искусств имеет дело с самим чуждым и внушающим страх, с непосредственно протяженным, с камнем, является по этой причине само собой разумеющимся ранним искусством всех культур, наиболее математичным из всех, которое лишь постепенно, шаг за шагом уступает свое первенство городским обособившимся искусствам статуи, картины, музыкальной композиции с их более светскими формальными средствами. Микеланджело, меж всех великих художников Запада тяжелее всех страдавший под постоянным кошмарным бременем мирового страха, именно по этой причине – единственный из всех мастеров Возрождения – так никогда и не освободился от архитектонического элемента. Он и красками-то писал так, словно цветовые поверхности были камнем, ставшим, косным, ненавистным. Манера его работы была ожесточенной борьбой с враждебными силами космоса, которые противостояли ему в форме материала, между тем как цвета томящегося Леонардо воздействуют на нас как добровольное овеществление душевного элемента. Однако во всякой проблеме великого зодчества находит выражение неумолимая каузальная логика, даже математика, будь то в ордерах античных колонн – евклидово соотношение опоры и нагрузки – или в «аналитически» замысленной системе контрфорсов готических сводов – динамическое соотношение силы и массы. Традиция строительных лож, существовавшая здесь и там, без которой немыслима также и египетская архитектура (традиция эта развивается во всякую раннюю эпоху и в позднее время, как правило, оказывается утраченной), полностью содержит всю совокупность этой логики протяженности. Однако символика направления, судьбы пребывает вне всякой «техники» великих искусств и вряд ли вообще доступна для формальной эстетики. Она содержится, к примеру, в неизменно ощущавшемся, однако так и никогда – ни Лессингом, ни Геббелем – не проясненном отчетливо противоречии античного и западного трагизма, в последовательности сцен древнеегипетских рельефов, вообще в линейном выстраивании египетских статуй, сфинксов, храмовых помещений. Та же символика – не в способе обработки, но в отборе материала от твердейшего диорита до податливейшего дерева, что ведет к утверждению или отрицанию будущего; она не в формальном языке, но в появлении и исчезновении отдельных искусств, в победе арабесок над изобразительным искусством раннехристианского времени, в отступлении масляной живописи барокко перед камерной музыкой, в совершенно разных целях, ставившихся перед египетским, китайским и античным ваянием. Все это принадлежит к сфере необходимости, а не возможности, и потому ключи к проблеме времени (которая вряд ли может быть разрешена на почве одной лишь истории) даются нам не математикой и отвлеченным мышлением, но великими искусствами как ближайшими родичами одновременной им религии.

12

Из того значения, которое было здесь придано культуре как прафеномену и судьбе как органической логике бытия, следует, что всякая культура неизбежно должна обладать своей собственной идеей судьбы, причем этот вывод содержится уже в самом ощущении, что всякая великая культура является не чем иным, как осуществлением и образом одной-единственной, неповторимой судьбы. То, что мы зовем роком, случаем, Провидением, судьбой, что человек античности называл Немесидой, Ананкой, Тихэ, Фатумом, что арабы называют «кисмат»{45}45
  Судьба, доля, участь; корень – делить.


[Закрыть]
, а все прочие народы называют каждый по-своему, что никто не может вполне прочувствовать у другого человека, жизнь которого является выражением как раз таки его собственной идеи, и что не поддается дальнейшему словесному описанию, – представляет собой именно эту однократную, никогда более не повторяющуюся конфигурацию души, которую каждый вполне отчетливо сознает у себя самого.

Я отваживаюсь на то, чтобы назвать античную формулировку идеи судьбы евклидовской. В самом деле, то, что гнала и чем помыкала судьба Эдипа, была его чувственно-данная личность, его «эмпирическое я», более того – его σµα [тело (греч.)]. Эдип жалуется, что Креонт нанес вред его телу[90]90
  «Эдип-царь», 242; ср. Hirzel R. Die Person (1914). S. 9.


[Закрыть]
, что оракул напророчествовал его телу[91]91
  «Эдип в Колоне».


[Закрыть]
. А Эсхил в «Хоэфорах» (704) говорит об Агамемноне как о «флотоводящем царском теле». Это все то же самое слово σµα, которое математики неоднократно использовали применительно к своим телам. Судьба же короля Лира, судьба аналитическая (напомним также и здесь о соответствующем числовом мире), всецело покоится во тьме внутренних отношений: на поверхность выходит идея отцовства; душевные нити – бестелесные, потусторонние – выпрядаются по драме и получают своеобразное освещение со стороны второй, контрапунктно разработанной трагедии в доме Глостера. Лир – это, в конце концов, просто имя, центр чего-то не имеющего границ. Такая трактовка судьбы является «инфинитезимальной», распространяющейся в бесконечном пространстве через не имеющее конца время; она вовсе не касается телесного, Евклидова бытия; она затрагивает лишь душу. Безумный король в окружении юродивого и нищего в бурю на вересковой пустоши – вот противоположность группе Лаокоона. Вот фаустовская манера страдания в противоположность аполлонической. Софокл написал также и драму о Лаокооне. Нет сомнения в том, что там не было речи о чисто душевном страдании. Антигона гибнет как тело, потому что она предала погребению тело брата. Достаточно назвать имена Аякса и Филоктета, а рядом – принца Гомбургского{46}46
  Герой одноименной драмы г. Клейста.


[Закрыть]
и Гётева Тассо, чтобы ощутить различие в величинах и отношениях вплоть до самых глубин художественного творчества.

Тем самым мы подходим к иной взаимозависимости, исполненной великой символики. Западную драму называют драмой характеров, и по этой причине драму античную следовало бы называть драмой положений. Этим подчеркивается, что́ именно воспринимали люди обеих культур в качестве базовой формы собственной жизни, а тем самым ставили под вопрос посредством трагики, судьбы. Стоит нам произнести слово «необратимость» применительно к направлению жизни, стоит погрузиться в чудовищный смысл слов «слишком поздно», посредством которых мимолетный отрезок настоящего достается вечному прошлому, и мы ощущаем бездну этого трагического поворота. Время – это и есть трагическое, и отдельные культуры различаются по ощущаемому ими смыслу времени. Поэтому и трагедия большого стиля получила развитие лишь в тех двух из них, которые наиболее страстно отрицали или утверждали время. Перед нами античная трагедия мгновения и трагедия западная – развития целых биографий. Так воспринимают сами себя аисторическая и крайне историческая душа. Наш трагизм возник из ощущения неумолимой логики становления. Грек чувствовал алогичность, слепую случайность момента. Жизнь короля Лира внутренне вызревает в направлении катастрофы; жизнь царя Эдипа внезапно наталкивается на внешние обстоятельства. Теперь становится понятно, почему одновременно с западной драмой расцвело и угасло могучее портретное искусство (его высшей точкой явился Рембрандт), своего рода историческое и биографическое искусство, которое именно по этой причине строжайше преследовалось в классической Греции во времена расцвета аттического театра. Можно в связи с этим припомнить запрет посвящать в храм статуи, имеющие портретное сходство, как и о том, что со времен Деметрия из Алопеки (ок. 400) робкая разновидность идеализирующего портретного искусства возобладала как раз тогда, когда легкие светские пьесы «средней комедии» оттеснили великую трагедию на задний план. Вообще говоря, все греческие статуи носят одну и ту же маску, подобно актеру в театре Диониса. Все они выражают телесные позы и положения в наиболее строгой форме из всех мыслимых. Физиономически все они немы, телесно все по необходимости наги. Характерные бюсты отдельных конкретных личностей, причем уже после жизни, создал только эллинизм. Нам же это вновь напоминает об обоих соответствующих числовых мирах, в одном из которых ставка делалась на достижение ощутимого результата, между тем как в другом проводится морфологическое исследование характера групп отношений функций, уравнений, вообще формальных элементов одного порядка, и в качестве таковых они фиксируются посредством закономерных выражений.

13

Способность переживать современную историю и тот способ, которым она (но в первую очередь – собственное становление) проживается, чрезвычайно различна от человека к человеку.

Всякая культура уже располагает в высшей степени индивидуальным способом видеть мир в качестве природы и его познавать или, что то же самое, у нее имеется ее собственная своеобразная природа, которой в точно таком же виде не может обладать никакая иная разновидность людей. Однако в куда более значительной степени всякая культура, а в ней, с различиями меньшего порядка, – всякий отдельный человек обладает своей собственной разновидностью истории, в картине которой, в стиле которой он непосредственно созерцает, ощущает и переживает всеобщее и личное, внутреннее и внешнее, всемирно-историческое и биографическое становление. Так, пристрастие западного человечества к автобиографии, какое настойчиво является на свет в символе индивидуальной исповеди еще в эпоху готики[92]92
  Ср. с. 809.


[Закрыть]
, совершенно чуждо античности. Крайняя осознанность истории Западной Европы противостоит почти сновидческой бессознательности истории индийской. И что предстояло взору магических людей от первых христиан до мыслителей ислама, когда они произносили слова «всемирная история»? Однако, если чрезвычайно тяжело оказывается составить точное представление даже о природе, о каузально упорядоченном окружающем мире других людей (притом что специфически познаваемое в нем воссоединено в систему, доступную для передачи), полностью пронизать силами собственной души картину становления, сформированную душой всецело иного склада, уже совершенно невозможно. Здесь мы всегда имеем дело с недоступным остатком, который тем больше, чем более скудны собственное историческое чутье, физиономический такт, собственное знание людей. Тем не менее решение этой задачи является предпосылкой всего углубленного миропонимания. Исторический окружающий мир иных людей – это часть их существа, и никого невозможно понять, если не знаешь его ощущения времени, его идеи судьбы, стиля и степени сознательности его внутренней жизни. Так что то, что невозможно здесь обнаружить непосредственно в форме признаний, нам следует заимствовать из символики внешней культуры. Лишь так и становится доступным непостижимое, и это придает неизмеримую ценность историческому стилю культуры и относящимся к ней великим временны́м символам.

В качестве одного из этих вряд ли когда-либо понятых знаков можно назвать хотя бы часы, творение высокоразвитых культур, которое делается тем таинственнее, чем больше о нем размышляешь. Античное человечество умело обходиться без них, и не без умысла; еще много после Августа оно оценивало время дня по длине тени, отбрасываемой собственным телом[93]93
  Diels. Antike Technix (1920). S. 159.


[Закрыть]
, хотя солнечные и водяные часы постоянно использовались в обоих более древних мирах египетской и вавилонской души в связи со строгим исчислением времени и глубоким взглядом на прошлое и будущее[94]94
  Ученые круги в Аттике и Ионии примерно начиная с 400 г. сооружали безыскусные солнечные часы; наряду с этим начиная с Платона имеет место использование еще более примитивной клепсидры, однако обе эти формы – подражание куда более совершенным образцам Древнего Востока, они нисколько не затрагивают античное жизнеощущение; ср.: Diels. S. 160 ff.


[Закрыть]
. Однако античное бытие – Евклидово, безотносительное, точечное – всецело содержалось в настоящем моменте. Ничто не должно было напоминать о прошлом и будущем. Археология столь же чужда подлинно античной душе, как и ее душевное обращение, астрология. Античные оракулы и сивиллы, как и этрусско-римские гаруспики и авгуры, нисколько не желают узнавать отдаленное будущее, а лишь дать указание в отношении единичного, непосредственно предстоящего случая. Не было и никакого проникшего в повседневное сознание летоисчисления, ибо счет по Олимпиадам был исключительно литературным паллиативом. Речь не о том, хорош или плох календарь, но о том, кем он употребляется, протекает ли по нему жизнь нации. Ничто в античных городах не напоминает о длительности, о былом и о грядущем: ни одной с благочестивой заботливостью сохраняемой руины, никаких замышленных для еще не рожденных поколений творений, никакого избранного со смыслом, несмотря на технические трудности, материала. Дорический грек оставил без внимания микенскую технику камня и вновь строил из дерева и глины, несмотря на микенские и египетские образцы и несмотря на богатство собственного ландшафта в части лучших горных пород. Дорический стиль – это деревянный стиль. Еще во времена Павсания в храме Геры в Олимпии можно было видеть последнюю, еще не смененную деревянную колонну. В античной душе просто отсутствует собственный орган истории, память в постоянно подразумеваемом здесь смысле, которая неизменно поддерживает в наличии картину личного, а за ним и национального, и всемирно-исторического прошлого[95]95
  Для нас оно упорядочено христианским летоисчислением и схемой «Древний мир – Средневековье – Новое время»; на этом основании со времени ранних дней готики получали развитие также картины религиозной истории и истории искусства, в которых постоянно обитает большое число людей на Западе. Предполагать то же самое для Платона или Фидия – притом что это уже в высшей степени справедливо для художников Возрождения и постоянно господствует над их ценностными суждениями – абсолютно невозможно.


[Закрыть]
, как и ход собственной, и не только собственной, внутренней жизни. Никакого времени не существует. Для взирающего на историю прямо позади собственного настоящего высится уже неупорядоченный во временно́м, а значит, и в историческом смысле фон, к которому для Фукидида относятся уже Греко-персидские войны, а для Тацита – уже гракховские смуты[96]96
  Ср. введение, разд. 4; см. с. 23.


[Закрыть]
, и то же самое справедливо для истории великих римских родов, чья традиция была не чем иным, как романом: можно вспомнить о цезареубийце Бруте и его глубокой вере в собственных знаменитых предков. То, что Цезарь реформировал календарь, следует воспринимать едва ли не как освобождение от античного жизнеощущения. Однако Цезарь помышлял еще и о том, чтобы отказаться от Рима и превратить город-государство в династическую, т. е. подчиненную символу длительности, империю с центром тяжести в Александрии, откуда и происходит его календарь. Его убийство явилось последним протестом именно этого, враждебного длительности жизнеощущения, которое воплощается в полисе, в Urbs Roma [город Рим (лат.)].

Всякий час, всякий день проживался тогда как самодостаточный. Это справедливо как применительно к отдельным грекам и римлянам, так и к городу, нации, культуре в целом. Исполненные мощи и горячей крови пышные процессии, дворцовые оргии и цирковые схватки при Нероне и Калигуле (которые Тацит, как настоящий римлянин, только и описывает, между тем как у него недостает ни зрячести, ни слов для постепенного продвижения вперед в жизни обширного ландшафта провинций) – вот последнее великолепное выражение этого евклидовского мироощущения, обожествляющего тело, настоящее. Индусы, чья нирвана также выражена через отсутствие какого-либо исчисления времени, тоже не имели никаких часов, а значит, никакой истории, никаких жизненных воспоминаний, никаких забот. То, что мы, преимущественно исторически предрасположенные люди, называем индийской историей, было осуществлено без малейшего самосознания. Тысячелетие индийской культуры от вед и до Будды производят на нас впечатление телодвижений спящего человека. Здесь жизнь на самом деле была сном{47}47
  «Жизнь есть сон» – заглавие пьесы Кальдерона (1635).


[Закрыть]
. Нет на свете ничего более удаленного от этого индусского духа, чем тысячелетие западной культуры. Никогда еще, даже в «одновременном» Китае эпохи Чжоу с его высокоразвитым ощущением периодов и эпох[97]97
  Ср. с. 914 слл.


[Закрыть]
, человек не бывал пробужденнее, сознательнее; никогда время не ощущалось глубже и с полным сознанием его направления и чреватой судьбой подвижности. История Западной Европы – это судьба желанная, история индийская – судьба случайно приключившаяся. В античном бытии никакой роли не играют годы, в индийском – даже десятилетия едва ли значимы; для нас же важны часы, минуты, наконец, секунды. Ни грек, ни индус не могли иметь никакого представления о трагическом напряжении исторических кризисов, когда гнетущее воздействие оказывает уже одно мгновение, как в августовские дни 1914 г. Однако глубокие натуры на Западе способны переживать такие кризисы также и внутри самих себя, подлинный же грек – никогда. Днем и ночью над нашим ландшафтом разносится бой часов с тысяч башен, который постоянно связывает будущее с прошлым и растворяет летучий момент «античного настоящего» в колоссальном отношении. Эпоха, знаменующая рождение этой культуры, время саксонских императоров, увидела также и изобретение колесных часов[98]98
  Можно ли набраться смелости и высказать предположение о том, что «одновременно», т. е. на пороге 3-го тысячелетия дохристианской эры, возникли также и вавилонские солнечные, и египетские водяные часы? Историю часов не следует отделять от внутренне связанной с ними истории календаря, а потому изобретение и внедрение процедур по измерению времени следует предположить также и для китайской и мексиканской культуры с их углубленным ощущением истории.


[Закрыть]
. Западный человек вообще немыслим без скрупулезнейшего измерения времени – хронологии происходящего, которая полностью соответствует нашей колоссальной потребности в археологии, т. е. в сохранении, раскапывании, собирании всего происшедшего. Эпоха барокко довела готический символ башенных часов до уже гротескного – часов карманных, которые постоянно сопровождают каждого человека[99]99
  Надо представить себе ощущения грека, который узнал бы вдруг об этом обычае.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 1 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации