Электронная библиотека » Освальд Шпенглер » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 14 сентября 2023, 10:40


Автор книги: Освальд Шпенглер


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 82 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

Шрифт:
- 100% +
II. Аполлоническая, фаустовская, магическая душа
6

Отныне я желал бы называть душу античной культуры, которая избрала чувственно-наличное единичное тело в качестве идеального типа протяженного, душой аполлонической. После Ницше такое обозначение понятно каждому. Против нее я выставляю фаустовскую душу, чей прасимвол – чистое безграничное пространство, а «тело» ее – западная культура, как она расцвела с рождением романского стиля в X в. на северных равнинах между Эльбой и Тахо. Аполлонической является статуя обнаженного человека, фаустовским – искусство фуги. Аполлоническими являются механическая статика, чувственные культы олимпийских богов, политически раздробленные греческие государства, рок Эдипа и символ фаллоса; фаустовскими – динамика Галилея, католически-протестантская догматика, великие династии эпохи барокко с их кабинетной политикой, судьба Лира и идеал Мадонны от Дантовой Беатриче до финала второй части «Фауста». Аполлонической оказывается та живопись, которая ограничивает отдельные тела контурами, фаустовской же – та, что формирует пространство посредством светотени: этим отличаются друг от друга фреска Полигнота и полотно Рембрандта. Аполлоническим будет существование грека, который обозначает собственное «я» как σώµά и у которого отсутствует идея внутреннего развития, а тем самым и действительная внутренняя или внешняя история. Фаустовское – то существование, которое проводится с глубочайшей сознательностью и которое отслеживает само себя, решительно личностная культура мемуаров, размышлений, итогов и перспектив, а также совести. А далеко в стороне – притом что она несет и посредническую миссию, занимая, перетолковывая и наследуя формы, – появляется магическая душа арабской культуры, которая пробуждалась во времена Августа на ландшафте между Тигром и Нилом, Черным морем и Южной Аравией со своими алгеброй, астрологией и алхимией, своими мозаиками и арабесками, халифатами и мечетями, таинствами и священными книгами персидской, иудейской, христианской, «позднеантичной» и манихейской религии.

«Пространство» есть духовное нечто (теперь я могу говорить, прибегая к фаустовскому словоупотреблению), четко отделенное от сиюминутного чувственного настоящего, которое и не должно было быть представлено на аполлоническом языке, т. е. по-гречески и по-латински. Однако сформированное пространство выражения столь же чуждо и всем аполлоническим искусствам. Крошечная целла раннеантичного храма представляет собой замалчиваемое, темное ничто, первоначально возводимое из наименее долговечных материалов, оболочку мгновения – в противоположность вечным сводам магических куполов и готических церковных нефов. А завершенная колоннада должна назидательно подчеркивать, что по крайней мере в этом теле никакой внутренности для глаза нет. Ни в какой другой культуре момент прикрепленности, цоколь не акцентируются с такой силой. Дорическая колонна ввинчивается в землю; античные сосуды неизменно воспринимаешь снизу вверх, между тем как в эпоху Возрождения они парят над основанием; основная проблема школ ваяния состоит во внутреннем закреплении облика. Поэтому в произведениях архаики суставы несоразмерно подчеркнуты, нога опирается на всю ступню, а по низу ниспадающих драпировок оставлен просвет, чтобы показать «опирание» ноги. Античный рельеф строго стереометрически надет на плоскость. Промежутки между фигурами оставлены, однако никакой глубины нет. Напротив того, пейзаж Лоррена – это лишь пространство. Все частные моменты призваны здесь служить его прояснению. Все тела обретают атмосферное и перспективное значение лишь в качестве носителей света и тени. Импрессионизм – это развоплощение мира, доведенное до конца во имя пространства. На основании этого мироощущения фаустовская душа должна была в свое раннее время прийти к архитектурной проблеме, центр тяжести которой лежал в пространственном своде мощного, устремляющегося от портала в глубину хоров собора. То было выражение ее переживания глубины. Однако, в противоположность пещерообразному магическому пространству выражения[130]130
  Выражение «ощущение пещеры» принадлежит Л. Фробениусу: Paideuma. S. 92.


[Закрыть]
, сюда еще присоединяется устремленность вовне, в дали Вселенной. Магические своды, будь то купола, бочарные своды или даже горизонтальные перекрытия базилики, перекрывают. Стржиговский совершенно справедливо назвал зодческие идеи Св. Софии перенесенными внутрь готическими контрфорсами с запахнутой внешней оболочкой[131]131
  Ursprung der christlichen Kirchenkunst (1920). S. 80.


[Закрыть]
. Напротив того, согласно готическому эскизу от 1367 г. купол Флорентийского собора опирается на продольный неф, а в наброске Браманте для Св. Петра всё еще возвышается – до нагромождения, великолепное «Excelsior!» [выше (лат.)] которого было доведено Микеланджело до совершенства, так что теперь купол парит над широкими сводами, высоко на свету. Этому пространственному чувству античность противопоставляет всецело телесный, охватываемый одним взглядом дорический периптер.

В связи с этим античная культура начинается с величественного отказа от уже имевшегося в наличии богатого, живописного, едва не перезрелого искусства, которому не следовало являться выражением ее новой души. Рядом с минойским искусством раннедорическое искусство геометрического стиля начиная с 1100 г. выглядит суровым и узким, скудным, на наш взгляд, и впадающим в варварство[132]132
  Ср. с. 587.


[Закрыть]
. Мы не имеем даже намека на какую-то архитектуру по итогам трех столетий, соответствующих расцвету готики. Лишь ок. 650 г., «одновременно» с переходом Микеланджело к барокко, появляется тип дорического и этрусского храма. Всякое раннее искусство религиозно, и это символическое «нет» следует трактовать в качестве такового в неменьшей степени, чем готическое и египетское «да». Идея трупосожжения совместима с культовым местом, но не с культовым зданием. Так что ранняя античная религия, скрывающаяся для нас позади весомых имен Калханта, Тиресия, Орфея, а возможно, также и Нумы[133]133
  Ср. с. 795.


[Закрыть]
, располагала для своих обрядов тем, что остается, если отвлечься от архитектурной идеи здания, а именно священной границей. Поэтому изначальным культовым сооружением был этрусский templum, разбитый авгурами только по поверхности земли священный участок с запретной для пересечения границей и приносящим удачу входом на востоке[134]134
  Müller-Deecke. Die Etrusker (1877) II. S. 128 ff. Wissowa, Religion und Kultus der Römer (1912). S. 527. Templum был древнейшим городским учреждением в Roma quadrata, контуры которого, вне всякого сомнения, зависели не от застройки, а от священных установлений, как это доказывает значение pomerium{714}714
  Roma quadrata – букв. «квадратный Рим», т. е. древний, изначальный, построенный прямоугольным в плане по этрусским образцам (Энний «Анналы», 157). Pomerium – «незастроенная полоса земли по обе стороны городской стены».


[Закрыть]
, т. е. этой самой границы, в более позднюю эпоху. Templum – это также и римский военный лагерь, прямоугольник которого прослеживается еще и по сегодняшний день в плане многих римских городов: это освященный участок, где войско пребывает под защитой богов, изначально не имеющий ничего общего с происходящим из эллинистического времени укреплением. Большинство римских каменных храмов (aedes) никакими templa не являлись; напротив того, древнейший греческий τέµενος{715}715
  Посвященный богам участок земли.


[Закрыть]
в гомеровскую эпоху означал нечто сходное.


[Закрыть]
. Templum создается там, где должны предприниматься культовые действия или же где пребывают носители государственного авторитета, сенат и войско. Он существует лишь на преходящее время пользования, а затем запрет снимается. Быть может, лишь ок. 700 г. античная душа преодолела себя в том отношении, чтобы воплотить линейную символику этого архитектонического ничто в теле сооружения. Евклидовское чувство было сильнее отвращения к длительности.

Напротив того, фаустовское зодчество большого стиля начинается с первых порывов нового благочестия (клюнийской реформы ок. 1000 г.) и нового мышления (что проявилось в эвхаристических разногласиях Беренгара Турского и Ланфранка ок. 1050 г.) и сразу вслед за этим с проектов, внушенных такой колоссальной волей, что вся община зачастую не была в состоянии заполнить собор, как в случае Шпейерского, или же он никогда не мог быть закончен. Страстный язык этой архитектуры повторяется в поэзии[135]135
  Ср. мое предисловие: Ernst Droem. Gesänge. S. IX; теперь Reden u. Aufsätze (1937). S. 54 ff.


[Закрыть]
. Как ни далеки друг от друга латинские гимны христианского Юга и «Эдда» оставшегося языческим Севера, по внутренней пространственной бесконечности просодии, по ритмике фраз и языку образов они тождественны. Прочитайте «Dies irae» сразу вслед за возникшей немногим раньше «Вёлуспой»{68}68
  О «Dies irae» см. коммент. 513, т. 2. О «Вёлуспе» см. коммент. 469.


[Закрыть]
: и здесь, и там одна и та же железная воля, преодолевающая и сокрушающая все препятствия со стороны зримого. Никогда не бывало ритма, который бы распространял вокруг себя столь исполинские пространства и дали, как древненордический:

 
         На горе будут – и слишком долго
         Мужи и жены – на свет являться.
         Но мы-то оба останемся вместе,
         Я и Сигурд.
 

Ударения гомеровского стиха – легкое дрожание листка на полуденном солнце, ритм материи; аллитерация же – подобно потенциальной энергии в картине мира современной физики – создает сдержанное напряжение в пустоте, безграничности, дальние ночные грозы над высочайшими вершинами. В ее бушующей неопределенности растворяются все слова и вещи – это языковая динамика, а не статика. То же самое можно сказать и об унылых ритмах «Media vita in morte sumus» [Посреди жизни мы пребываем в смерти (лат.)]{69}69
  См. коммент. 594.


[Закрыть]
. Здесь заявляют о себе цветовая палитра Рембрандта и инструментовка Бетховена. Безграничное одиночество воспринимается здесь как родина фаустовской души. Что такое Вальгалла? Неведомая германцам эпохи переселения народов и даже еще периода Меровингов, она была измышлена пробуждающейся фаустовской душой, вне всякого сомнения под впечатлением антично-языческого и арабско-христианского мифа обеих старших южных культур, повсюду вторгавшихся в новую жизнь со своими классическими или священными книгами, своими руинами, мозаиками, миниатюрами, со своими культами, обрядами и догматами. И все же, несмотря на это, Вальгалла парит по ту сторону всякой ощутимой действительности – в отдаленных, темных, фаустовских областях. Олимп покоится на близкой греческой почве; рай отцов церкви – это волшебный сад где-то в магической Вселенной. Вальгалла же нигде. Затерянная в безграничном, со своими нелюдимыми богами и витязями, она представляется колоссальным символом одиночества. Зигфрид, Парсифаль, Тристан, Гамлет, Фауст – самые одинокие герои всех культур. В Вольфрамовом «Парсифале» мы имеем изумительное повествование о пробуждении внутренней жизни. Возникающее в лесу томление, загадочное сострадание, несказанная покинутость – все это фаустовское, и исключительно фаустовское. Это ведомо каждому из нас. В «Фаусте» Гёте этот мотив встречается вновь во всей своей глубине:

 
         Непостижимые, возвышенные грезы
         Гнали меня сквозь лес, по пашне и стерне,
         Рыданья били в грудь, катились градом слезы,
         Я чувствовал: рождался мир во мне{70}70
  Часть I, «Ночь».


[Закрыть]
.
 

Как аполлонический, так и магический человек – ни Гомер, ни Евангелия – не знают о таком переживании мира ровным счетом ничего. Кульминацией поэмы Вольфрама является то чу́дное утро Страстной пятницы, когда герой, находящийся в разладе с Богом и с самим собой, встречает благородного Гавана. «Что, если я сыщу у Бога помощь?» И он отправляется в паломничество к Тревриценту. Здесь – источник фаустовской религии. Здесь становится понятным чудо евхаристии, объединяющее причастных к нему в мистическую общину, в церковь, которая одна способна даровать блаженство. Из мифа о священном Граале и его рыцарстве делается понятной внутренняя необходимость германско-нордического католицизма. В отличие от античного жертвоприношения, совершавшегося каждому отдельному божеству в его храме, здесь нам является одна бесконечная жертва, совершающаяся повсюду и ежедневно. Это фаустовская идея IX–XII вв., эпохи «Эдды», и англо-саксонские миссионеры, такие как Винфрид, ее предчувствовали, однако только теперь она достигла своей зрелости. Собор, главный алтарь которого скрывает в себе свершившееся чудо, является ее окаменевшим выражением[136]136
  Ср. с. 807.


[Закрыть]
.

Множественность отдельных тел, в которой предстает античный космос, требует такого же мира богов – вот в чем идея античного политеизма. Единственное пространство Вселенной, будь то мировая пещера или вселенская даль, требует единственного бога магического или фаустовского христианства. Афина и Аполлон могут быть изображены статуей, однако люди уже давно ощущали, что божество Реформации и Контрреформации может «явиться» только в буре органной фуги или в праздничной поступи кантаты либо мессы. От полноты образов «Эдды» или одновременных ей легенд о святых и вплоть до Гёте миф развивается в оппозиции античному. В последней – все углубляющийся вплоть до необозримого множества богов ранней империи распад божественного, в первом же – упрощение вплоть до деизма XVIII в.

Магическая небесная иерархия, пролегающая от ангелов и святых вплоть до Лиц Троицы, иерархия, которую церковь в области западного псевдоморфоза[137]137
  Ср. с. 702.


[Закрыть]
поддерживала всей мощью своего авторитета, распредмечивается, все больше блекнет, а с нею из числа возможностей фаустовского мироощущения незаметно пропадает и сатана, этот великий супостат в готической мировой драме[138]138
  Ср. т. 2, гл. 3, раздел 17; см. с. 792.


[Закрыть]
. Его, в которого еще Лютер запускал своей чернильницей, протестантские теологи уже давно обходят смущенным молчанием. Одиночество фаустовской души не способно мириться с двойственностью мировых сил. Сам Бог и является всем. В конце XVII в. эта религиозность перестает справляться с языком форм живописи, и инструментальная музыка становится единственным и последним средством религиозного выражения. Можно было бы сказать, что католическая и протестантская вера относятся друг к другу так, как картина в алтаре и оратория. Уже вокруг германских богов и героев распространяются недоступные дали, загадочная угрюмость; они погружены в музыку – по ночам, поскольку дневной свет создает границы для глаза, а значит, и телесные вещи. Ночь развоплощает; день обездушивает. Аполлон и Афина лишены «души». На Олимпе покоится вечный свет донельзя прозрачного южного дня. Аполлонический час – это самый полдень, когда спит великий Пан{71}71
  См. Ф. Ницше «Так говорил Заратустра».


[Закрыть]
. Вальгалла лишена света. Уже в «Эдде» дают о себе знать те глубокие полуночные часы, когда Фауст размышляет в своем кабинете, когда возникают офорты Рембрандта, в которых теряются звуковые цвета Бетховена. Вотан, Бальдур, Фрейя никогда не имеют «евклидовского» облика. Из них, как из ведических богов Индии, «не сделать ни идола, ни изображения»{72}72
  Исх. 20: 4.


[Закрыть]
. Эта невозможность содержит священность вечного пространства как высочайшего символа, в противоположность телесному изображению, которое низводит его до «окружения», лишает священности и отрицает. Этот глубоко прочувствованный мотив лежит в основе иконоборчества в исламе и в Византии (оба они имели место в VII в.), как и впоследствии в основе внутренне родственного им иконоборчества протестантского Севера. Не было ли иконоборчеством также и изобретение Декартом антиевклидовского анализа пространства? Античная геометрия оперирует с числовым миром дня, теория функций – это подлинно ночная математика.

7

То, что душа Запада выражала в необычайном богатстве выразительных средств, в словах, звуках, цветах, живописных перспективах, философских системах, легендах, а в неменьшей степени – в пространствах готических соборов и в формулах теории функций, а именно ее мироощущение, то же самое египетская душа, далекая от всякого теоретического и литературного честолюбия, выразила почти исключительно через непосредственный язык камня. Вместо того чтобы углубляться в словесные забавы относительно формы своей протяженности, своего «пространства» и своего «времени», вместо того чтобы создавать гипотезы, числовые системы и догматы, она безмолвно воздвигла свои колоссальные символы посреди нильского пейзажа. Камень – это великий символ ставшего безвременным. Пространство и смерть представляются связанными в нем друг с другом. «Люди были скорее склонны строить для мертвых, нежели для живых, – пишет Бахофен в автобиографии, – и если для того промежутка времени, который отведен последним, довольно недолговечного деревянного строения, то вечность первого жилища требует прочного земного камня. С камнем, обозначающим место погребения, связан древнейший культ, с могильным склепом – древнейшая храмовая постройка, с могильным украшением – возникновение искусства и орнаментики. В могилах оформился символ. То, о чем помышляют, что воспринимают, о чем безмолвно молятся у могилы, не может быть выражено никакими словами; на это может намекнуть только покоящийся в вечно неизменной искренности символ». Мертвец больше не стремится. Он больше не является временем, а остается теперь исключительно пространством, чем-то пребывающим или еще и исчезнувшим, но ни в коем случае не созревающим для будущего; и отсюда – пребывающее в строжайшем смысле этого слова, камень как выражение того, как отражается мертвец в бодрствовании живых. Фаустовская душа ожидала бессмертия после телесного конца, словно обручения с бесконечным пространством, и она развоплощала камень в готической системе раскосов (одновременно с унисонной последовательностью церковного пения), пока он не открывал взгляду исключительно пламенную устремленность этого самораспространения вглубь и ввысь. Аполлоническая душа желала видеть мертвеца сожженным, уничтоженным, и именно по этой причине на протяжении всего раннего времени она избегала строить из камня. Египетская душа представляла саму себя шествующей по узкому и безоговорочно предписанному жизненному пути, о котором ей некогда предстоит дать отчет судьям в загробном царстве (125 гл. «Книги мертвых»). То была ее идея судьбы. Египетское существование – это существование путника, двигающегося все в одном и том же направлении; весь язык форм его культуры служит воплощению одного этого мотива. Наряду с бесконечным пространством Севера и телом античности прасимвол египетского существования может быть лучше всего выражен через слово путь. Это и есть весьма чужеродный и труднодоступный для западного мышления способ подчеркивать в сущности протяженности исключительно одно направление вглубь. Погребальный храм Древнего царства, в первую очередь грандиозные храмы при пирамидах 4-го царства, в отличие от мечети и собора, не представляют собой осмысленно расчлененного пространства, а ритмически расчлененную последовательность пространств. Священная дорога, постоянно сужаясь, ведет от портала на Ниле через проходы, залы, аркадные дворики и пилонные залы – вплоть до могильного склепа[139]139
  Hölscher. Grabdenkmal des Königs Chephren; Borchardt. Grabdenkmal des Sahu-rê; Curtius. Die antike Kunst. S. 45.


[Закрыть]
, и точно также храмы Солнца 5-й династии вовсе не являются «зданиями», но охваченным мощной каменной оправой путем[140]140
  Ср. с. 793; Borchardt. Reheiligtum des Nowoserrê; Meyer Ed. Gesch. d. Altertums I, § 251.


[Закрыть]
. Рельефы и росписи постоянно даются рядами, которые с убедительной принудительностью препровождают зрителя в определенном направлении; на то же самое нацелены аллеи баранов и сфинксов в Новом царстве. Решающее для формы мира египтянина переживание глубины настолько усиленно подчеркивалось в отношении направления, что пространство, так сказать, оставалось в постоянном осуществлении. Эта даль не была оцепеневшей. Лишь поскольку человек движется вперед и тем самым сам делается символом жизни, он вступает в отношение с каменной частью этой символики. «Путь» означает судьбу и третье измерение в одно и то же время. Мощные стеновые поверхности, рельефы, ряды колонн, вдоль которых он ведет, являются «шириной и высотой», т. е. простым восприятием чувств, которое расширяет до мира лишь устремляющаяся вперед жизнь. Так что шагающий в процессиях египтянин переживает пространство, так сказать, в его все еще не объединенных элементах, между тем как приносивший жертву перед храмом грек вообще его не воспринимал, а молившегося в соборе человека готических столетий пространство окружало в покоящейся бесконечности. По этой причине данное искусство стремится к плоскостному воздействию, и ни к чему иному, даже там, где оно пользуется телесными средствами. Пирамида над гробницей царя была для египтянина треугольником, колоссальной, завершающей путь и господствующей над пейзажем плоскостью, наделенной величайшей силой выражения, откуда бы он к ней ни приближался; колонны внутренних проходов и дворов, на темном фоне, размещенные чрезвычайно тесно и покрытые украшениями, действовали исключительно как плоские вертикальные полосы, ритмически сопровождавшие жреческую процессию; рельеф скрупулезно (и в противоположность античности) сведен к плоскости; за период с 3-й по 5-ю династию он делается тоньше, переходя от толщины пальца к толщине бумажного лица, пока наконец вообще не погружается в поверхность[141]141
  Relief en creux [рельеф в углублении (фр.)], ср.: Schäfer H. Von ägyptischer Kunst (1919). I. S. 41.


[Закрыть]
. Господство горизонтали, вертикали и прямого угла, избегание всякого ракурса поддерживают принцип двухмерности и обособляют переживание пространственной глубины, которая совпадает с направлением пути и целью – самой гробницей. Это искусство не допускает никакого отклонения, которое облегчило бы напряжение души.

Однако не это ли как раз – будучи выражено в данном случае на самом возвышенном языке, который только можно мыслить, – и желает быть высказанным во всех наших пространственных теориях? Это метафизика в камне, рядом с которой метафизика письменная (например, Канта) производит впечатление беспомощного лепета.

И все же существовала одна культура, душа которой при всех глубинных отличиях пришла к родственному прасимволу, – это культура китайская с воспринимаемым всецело в смысле направления вглубь принципом дао[142]142
  Ср. с. 800.


[Закрыть]
. Однако, между тем как египтянин проходит предначертанный путь до конца с железной необходимостью, китаец блуждает по своему миру; и по этой причине к божеству или гробнице предков его препровождают не каменные теснины с гладкими, лишенными зазоров стенами, но сама приветливая природа. Нигде ландшафт не сделался до такой степени материалом самой архитектуры. «Величественная закономерность и единство всех зданий развились здесь на религиозной основе, которая повсюду сохранила схожую принципиальную схему портала, зданий по бокам, дворов и залов вместе со строго соблюдаемой во всех сооружениях осью север – юг, что привело в конце концов к выработке столь грандиозных проектов и к такому безраздельному господству над участками земли и пространствами, что можно с полным правом говорить о строительстве и оперировании с самим ландшафтом»[143]143
  Fischer О. Chinesische Landschaftsmalerei (1921). S. 24. Величайшая трудность, связанная для нас с китайским (а также и индийским) искусством, заключается в том, что все произведения раннего периода, а именно области Хуанхэ с 1300 по 800 г. до Р. X., как и добуддистской Индии, исчезли без следа. То, что мы называем теперь китайским искусством, соответствует египетскому приблизительно начиная с 20-й династии. Параллель великим художественным школам отыскивается в школах ваяния эпохи Саисской династии и Птолемеев, в том числе в перипетиях утонченных и архаизирующих вкусовых направлений без внутреннего развития. На примере Египта можно оценить, до какой степени допустимо строить заключения о прошлом, об искусстве ранней эпохи Чжоу и ведического периода.


[Закрыть]
. Храм вовсе не представляет собой отдельное здание, но является строением, в котором холмы и воды, деревья, цветы и целенаправленно сформированные и упорядоченные камни столь же важны, как ворота, стены, мосты и дома. Это единственная культура, в которой парковое искусство сделалось религиозным искусством большого стиля. Имеются парки, отражающие сущность определенных буддистских сект[144]144
  Glaser С. Die Kunst Ostasiens (1920). S. 181. Ср.: Gothein M. Geschichte der Gartenkunst (1914). II. S. 331 ff.


[Закрыть]
. Лишь исходя из ландшафтной архитектуры становится возможным объяснить архитектуру зданий, их плоское самораспространение и подчеркивание крыши как подлинного носителя выражения. И подобно тому, как запутанные пути приводят в конце концов к цели – через ворота и мосты, вокруг холмов и стен, так и живопись ведет зрителя от одной частности к другой, между тем как египетский рельеф властно указывает ему строгое направление. «Картина в целом не должна охватываться всего лишь одним взглядом. Временна́я последовательность предполагает последовательность пространственных частей, по которым, переходя от одной к другой, должен блуждать взгляд»[145]145
  Glaser С. S. 43.


[Закрыть]
. Египетская архитектура преодолевает образ ландшафта, китайская же прислоняется к нему; однако и в том и в другом случае именно направление вглубь неизменно поддерживает и хранит переживание пространственного становления.

8

Все искусство – это язык выражения[146]146
  Ср. с. 590 сл.


[Закрыть]
. Причем в наиболее древних приступах к нему, которые заходят глубоко в животный мир, это язык подвижного существа, обращенный лишь к самому себе. Нет и мысли о свидетелях, хотя в их отсутствие потребность к выражению умолкла бы сама собой. Еще на весьма поздних этапах зачастую вместо художников и зрителей существует лишь толпа творцов искусства. Все танцуют, изображают и поют, и «хор» как совокупность присутствующих так никогда и не исчезал вполне из истории искусства. Только высшее искусство – это исключительно «искусство перед свидетелями», прежде всего, как заметил однажды Ницше, перед высшим свидетелем – Богом[147]147
  Также и монологическое искусство весьма одиноких натур – это на самом деле диалог с самим собой как «ты». – Лишь в духовности больших городов потребность в выражении оказывается преодоленной потребностью в сообщении (с. 592). Отсюда возникает тенденциозное искусство, желающее наставлять, обращать и доказывать, будь то политико-социальные или нравственные воззрения, в выдвигаемой же против этого формулировке «l’art pour l’art» [искусство для искусства (фр.)] о себе заявляет не столько практика, сколько воззрение, которое по крайней мере напоминает об изначальном смысле художественного выражения.


[Закрыть]
{73}73
  См.: «Веселая наука», часть V, § 367.


[Закрыть]
.

Это выражение оказывается либо орнаментом, либо подражанием. Таковы высшие возможности, противоположность которых едва ощущается вначале. Причем подражание, безусловно, более изначально, как стоящее ближе к расе. Подражание исходит из физиономически понятого «ты», невольно заманиваемого к совместному резонированию в жизненном такте; орнамент же свидетельствует о сознающем собственную своеобычность «я». Первое широко распространено в животном мире, второй же принадлежит едва ли не исключительно одному только человеку.

Подражание возникает из тайного ритма всего космического. Бодрствующему существу единое представляется разбросанным и простертым: «здесь» и «там», собственное и чужое нечто; микрокосм по отношению к макрокосму как полюсы чувственной жизни, и эта раздвоенность оказывается перекрытой ритмом подражания. Всякая религия – это желание бодрствующей души переправиться к силам окружающего мира, и исключительно того же желает подражание, всецело религиозное в наиболее торжественные свои мгновения. Ибо это одна и та же внутренняя подвижность, в которой тело и душа здесь и окружающий мир там сливаются и становятся единством. Подобно тому как птица раскачивается в бурю и пловец отдается ласкающему биению волн, как при звуках марша в члены тела вливается необоримый такт, точно такое же заразительное воздействие оказывает и копирование чужой мимики и движений, где великими мастерами оказываются именно дети. Это может дойти до «уносящего» воздействия совместных песнопений, маршевых движений и танцев, которые создают из многих разнящихся единиц единство ощущения и выражения, единое «мы». Но и «удачный» портрет человека или пейзаж возникают из прочувствованного созвучия рисующего движения с потаенными колебаниями и движениями того живого, что нам противостоит. Это физиономический такт, который становится действенным, который предполагает знатока, обнажающего за поверхностной игрой идею, душу чужого. В определенные мгновения самозабвения все мы являемся знатоками такого рода, и тогда – когда мы с незаметным ритмом следуем музыке или мимике – перед нами внезапно разверзаются тайны зияющих глубин. Всякое подражание желает обмануть, а «обман» происходит от «обмена». Это перенесение себя в чужое «оно», подмена места и сущности, в соответствии с которым один живет теперь в другом, представляя или отражая его, пробуждает полноту чувства созвучия, которое восходит от молчаливого самозабвения до неудержимейшего смеха, доходя до последних оснований эротического элемента, который невозможно отделить от творческой силы. Так возникают народные танцы кружения – в качестве подражания любовному глухариному ухаживанию возник баварский шуплаттлер{74}74
  Распространенный главным образом в Верхней Баварии, Тироле и Каринтии народный танец, во время которого одетые в кожаные штаны мужчины подпрыгивают и ритмически хлопают себя ладонями попеременно по подошвам ботинок, коленям и бедрам.


[Закрыть]
; однако совершенно то же самое имеет в виду и Вазари, когда он хвалит Чимабуэ и Джотто, поскольку они первыми вновь взялись подражать «природе»{75}75
  Вазари Дж. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих. М.; Л., 1933. С. 126.


[Закрыть]
, а именно той самой природе ранних людей, про которую Майстер Экхарт сказал: «Бог истекает во всю тварь, и потому все созданное есть Бог»{76}76
  Meister Eckhart. Deutsche Predigten und Traktate. Zürich, 1979. S. 329.


[Закрыть]
. То, что мы наблюдаем как движение в этом окружающем мире и тем самым ощущаем в его внутреннем значении, мы воспроизводим через движение. Поэтому всякое подражание является игрой на публику в самом широком значении этого слова. Мы играем на публику через движение кисти или резца, через голосовую партию в песне, через тон рассказчика, стих, изображение, танец. Однако то, что мы, видя и слыша, переживаем, – это есть неизменно чужая душа, с которой мы воссоединяемся. Лишь разобьясненное и обездушенное искусство мировых столиц переходит к натурализму в современном значении: подражание сиюминутной привлекательности, научно доказываемому достоянию чувственных признаков.

От подражания четко отделяется орнамент, который не следует течению жизни, но жестко ему противостоит. Вместо физиономических черт, подсмотренных у чужого существования, он воспроизводит установленные мотивы, напечатленные на нем символы. Здесь желательно не обмануть, но заклясть. «Я» перевешивает «ты». Подражание – это лишь говорение, чьи средства рождены мгновением и больше не повторяются; орнаментика же пользуется отделенным от говорения языком, сокровищницей форм, обладающей длительностью и избавленной от произвола всякой единичной личности[148]148
  Ср. с. 616. К последующему см.: Worringer. Abstraktion und Einfühlung. S. 66 ff.


[Закрыть]
.

Подражать можно лишь живому, и лишь его можно воспроизводить, причем в движениях, через которые оно открывается чувствам художников и зрителей. В силу этого подражание принадлежит времени и направлению; все эти танцы, рисунки, представления, отображения для глаза и уха необратимо направлены, и поэтому высшие возможности подражания заключаются в воспроизведении судьбы, будь то в звуках, стихах, в портрете или разыгранной сцене[149]149
  Поскольку подражание – это жизнь, оно оказывается завершенным в самый миг своего свершения (падает занавес) и оказывается обреченным на забвение либо, когда результатом оказывается долговечное произведение искусства, входит в историю искусства. От песен и танцев древних культур ничего не сохраняется, от их картин и поэзии – немногое, и также это немногое содержит почти исключительно орнаментальную сторону изначального подражания, от великих постановок – лишь текст, а не картина и не звучание, от стихотворения – лишь слова, а не исполнение, от всей музыки – в лучшем случае ноты, а не звуковая окраска инструментов. Все существенное безвозвратно исчезает, и всякое «повторение» является чем-то новым и иным.


[Закрыть]
. Напротив того, орнамент – некое изъятое из времени, чистое, устойчивое, упорное протяжение. В то время как подражание выражает нечто постольку, поскольку оно реализуется, орнамент способен на это, лишь когда он, уже готовый, предстоит чувствам. Это есть само сущее, при полном игнорировании его возникновения. Всякое подражание имеет начало и конец, у орнамента же есть только длительность. По этой причине воспроизведена может быть лишь единичная судьба, как, например, Антигоны или Дездемоны. Посредством же орнамента, символа можно обозначить лишь идею судьбы вообще, например античную – через дорическую колонну. Подражание предполагает талант, орнамент же – сверх того еще и выучиваемое знание.

Существуют грамматика и синтаксис языка форм всех строгих искусств – со своими правилами и законами, с внутренней логикой и традицией. Это верно не только применительно к ложам строителей дорических храмов и готических соборов, к школам ваяния в Египте[150]150
  Относительно мастерской Тутмеса в Тель-эль-Амарне ср.: Mitt. d. Deutsch. Orient-Ges. N. 52. S. 28 ff.


[Закрыть]
, Афинах и школам скульпторов соборов Северной Франции, применительно к китайской и античной школам живописи, а также тем, что существовали в Голландии, на Рейне и во Флоренции, но также и к четким правилам скальдов и миннезингеров, которым выучивались и в которых практиковались, все равно как в ремеслах, причем не только в отношении членения фразы и строения стиха, но и языка жестов и подбора образов[151]151
  Burdach K. Deutsche Renaissance. S. 11. Также и все вообще изобразительное искусство готического периода строго типично и символично.


[Закрыть]
. Это верно и применительно к технике сказительства ведического, гомеровского и кельтско-германского эпоса, к строению фраз и интонации готической проповеди, как немецкой, так и латинской, и, наконец, к античной ораторской прозе[152]152
  Norden E. Antike Kunstprosa. S. 8 ff.


[Закрыть]
и правилам французской драмы. В орнаментальной стороне произведения искусства отражается священная каузальность макрокосма, какой она предстает восприятию и пониманию данной породы людей. В том и другом имеется система. Оба пронизаны базовыми чувствами религиозной стороны жизни: страхом и любовью[153]153
  Ср. с. 776.


[Закрыть]
. Подлинный символ способен внушить страх или освободить от страха. «Верный» освобождает, «ложный» терзает и угнетает. Напротив того, подражательная сторона искусства ближе к собственно расовым ощущениям: ненависти и любви. Отсюда возникает противоположность безобразного и прекрасного. Она всецело связана с живым, внутренний ритм которого отталкивает или увлекает за собой, даже если речь идет об облаках, окрашенных вечерней зарей или о приглушенных вздохах машины. Подражание прекрасно, орнамент значителен. В этом – различие направления и протяженности, органической и неорганической логики, жизни и смерти. То, что кажется прекрасным, «достойно подражания». Непринужденно вступая в резонанс, оно заманивает к воспроизведению, подпеванию, повторению; оно «заставляет сильней биться сердце», а члены тела приводит в движение. Оно опьяняет до преизбыточного ликования, но поскольку прекрасное принадлежит времени, ему также отведено «свое время». Символ пребывает; прекрасное же преходит с пульсом жизни того, кто воспринимает его в качестве такового исходя из космического такта, будь то отдельный человек, народ или раса. Не только «красота» античных скульптур и поэтических произведений была для античного глаза чем-то иным, нежели для нас, так что она безвозвратно утрачена вместе с античной душой – ибо то, что мы здесь «находим прекрасным», является свойством, верным исключительно для нас; не только то, что прекрасно для одного рода жизни, безразлично или безобразно для другого, как вся наша музыка для китайцев или мексиканская скульптура для нас; но и для одной и той же жизни привычное, заурядное, как нечто пребывающее, никогда не может быть прекрасным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации