Электронная библиотека » Освальд Шпенглер » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 14 сентября 2023, 10:40


Автор книги: Освальд Шпенглер


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 82 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как отвлеченная от жизни математическая величина, «три измерения» не имеют никакой естественной границы. Это путают с плоскостью и глубиной пережитого впечатления, совершая таким образом вслед за одной гносеологической ошибкой другую, а именно что наблюдаемая протяженность неограниченна, хотя нашим взглядом охватываются лишь освещенные куски пространства, границы которых всякий раз образует световая граница, будь то небосвод неподвижных звезд или же атмосферная освещенность. «Зримый мир» – это совокупность световых сопротивлений, поскольку зрение связано с наличием излучаемого или отраженного света. На этом воззрении греки и остановились. Лишь западное мироощущение создало идею безграничного мирового пространства с бесконечными системами неподвижных звезд и удалениями, которая выходит далеко за пределы всяких оптических возможностей, – создание внутреннего взгляда, которое бежит всякой реализации с помощью глаза и даже в качестве мысли остается чуждым и неисполнимым для людей иначе чувствующих культур.

4

Результатом совершенного Гауссом открытия, которое изменило путь современной математики вообще[125]125
  Как известно, Гаусс из страха «ропота профанов» молчал о своем открытии едва ли не до самого своего смертного часа.


[Закрыть]
, оказалось, таким образом, доказательство, что имеется несколько в равной степени истинных структур трехмерной протяженности, и вопрос о том, какая из них соответствует реальному созерцанию, доказывает лишь то, что суть проблемы осталась непонятой. Математика, вне зависимости от того, пользуется ли она как средствами наглядными картинами и представлениями, занимается всецело отделенными от жизни, времени и судьбы, чисто рассудочными системами, мирами форм чистых чисел, истинность которых (не фактичность) не связана со временем и, как и все лишь познанное, а не пережитое, подчинена каузальной логике.

Тем самым делается очевидным отличие живого созерцания от математического языка форм, и тайна пространственного становления раскрывается.

Подобно тому как становление лежит в основе ставшего, безостановочно живущая история – в основе завершенной и мертвой природы, органическое – в основе механического, судьба – в основе каузального закона, объективно узаконенного, так и направление является источником протяжения. Затронутая словом «время» тайна самоусовершенствующейся жизни образует основание того, что, достигнув завершения, посредством слова «пространство» делается не столько понятным, сколько обозначенным для внутреннего чувства. Всякая реальная протяженность осуществляется лишь в переживании глубины и посредством этого переживания; и как раз это удлинение в глубину и в даль (вначале для восприятия, в первую очередь для глаза, и лишь затем для мышления), шаг от лишенного глубины чувственного впечатления к макрокосмически упорядоченной картине мира с таинственно вырисовывающейся в ней подвижностью есть то, что прежде всего обозначается словом «время». Человек воспринимает себя, и это есть состояние подлинного, напряженно-взрывного бодрствования, «в» окружающей его со всех сторон протяженности. Следует только проследить за этим пра-впечатлением миросообразности, чтобы убедиться в том, что на самом деле существует лишь одно подлинное измерение пространства, а именно направление от себя в даль, «туда», в будущее, и что абстрактная система трех измерений является механическим представлением, а никаким не фактом жизни. Переживание глубины растягивает восприятие до мира. Направленность жизни была с глубоким смыслом обозначена как необратимость, и остаток этой решающей особенности времени содержится в потребности также и глубину мира воспринимать исключительно от себя, никогда не от горизонта – к себе. Именно к такому направлению склонны подвижные тела всех животных и человека. Мы двигаемся «вперед» – навстречу будущему, приближаясь с каждым шагом не только к цели, но и к старости, а всякий взгляд назад воспринимаем как взгляд на нечто прошедшее, уже ставшее историей[126]126
  Лишь исходя из этого направления в строении тела мы припоминаем о различии правого и левого, ср. сноска 121 «Перед» вообще не имеет для тела растения никакого смысла.


[Закрыть]
.

Если обозначить основную форму понятого, каузальность, в качестве застывшей судьбы, то пространственную глубину можно назвать застывшим временем. То, что не только человек, но уже животное ощущает вокруг себя как властное господство судьбы, воспринимается ими на ощупь, на взгляд, нюхом, как движение, каузально застывшее перед напряженным вниманием. Мы чувствуем: приближается весна, и мы заранее ощущаем, как вокруг нас распространяется весенний пейзаж; однако мы знаем, что Земля движется в космическом пространстве, обращаясь вокруг собственной оси, и что продолжительность весны «составляет» девяносто таких обращений, т. е. дней. Время порождает пространство, однако пространство умерщвляет время.

Если бы Кант острее мыслил, он, вместо того чтобы рассуждать о «двух формах созерцания», назвал бы время формой созерцания, а пространство – формой созерцаемого, и тогда, быть может, ему открылась бы взаимосвязь того и другого. Логик, математик и естествоиспытатель знает в мгновения напряженного размышления только ставшее, отделенное от однократного происшествия именно посредством размышления о нем, истинное, систематическое пространство, в котором все обладает свойством математически определимой «продолжительности». Однако здесь имеется намек на то, как безостановочно становится пространство. Пока мы задумчиво устремляем взгляд вдаль, все вокруг пребывает в движении. Если нас внезапно выведут из задумчивости, перед сфокусированным взором тут же растягивается незыблемое пространство. Это пространство есть; тем фактом, что оно есть, оно пребывает вне времени, будучи оторванным от него, а тем самым – и от жизни. В качестве признанного свойства вещей в нем господствует продолжительность, отрезок умершего времени; и поскольку мы познаем самих себя как сущих в этом пространстве, мы знаем о своей собственной продолжительности и ее границах, о которых безостановочно напоминают стрелки наших часов. Однако и косное пространство, которое само преходяще и исчезает из красочной протяженности окружающего нас мира с каждым послаблением духовного напряжения, именно в силу этого является знаком и выражением самой жизни, наиболее изначальным и могущественным из ее символов.

Ибо не оставляющий возможности выбора смысл глубины, который с энергией элементарного события господствует в бодрствовании, знаменует одновременно с пробуждением внутренней жизни еще и границу между ребенком и взрослым. Символическое переживание глубины – вот что отсутствует у ребенка, который хватается за Луну, еще не ведает никакого смысла внешнего мира и, подобно душе первобытного человека, грезит в сновидческой связанности со всем имеющим форму восприятия. Не то чтобы у ребенка не имелось никакого простейшего рода опыта в отношении протяженного; однако мировоззрения здесь еще нет; даль воспринимается, но она еще не обращается к душе. Лишь с пробуждением души также и направление возвышается до живого выражения. И античным оказывается здесь закрытое для всего далекого и будущего успокоение в ближайшем настоящем, фаустовской – энергия направления со взглядом, прикованным лишь к отдаленнейшим горизонтам, китайским – бесцельное блуждание, все же приводящее однажды к цели, а египетской – решительная поступь по однажды проложенному пути. Так во всякой жизненной черте о себе заявляет идея судьбы. Лишь в силу этого мы принадлежим одной-единственной культуре, членов которой связывает между собой общее мироощущение, а на его основе – общая форма мира. Глубинная тождественность связывает между собой то и другое: пробуждение души, ее рождение к яркому существованию во имя данной культуры, и внезапное постижение дали и времени, рождение внешнего мира посредством символа протяжения, который отныне остается прасимволом этой жизни и придает ей свой стиль и форму своей истории как последовательному осуществлению своих внутренних возможностей. Лишь из способа направленности следует протяженный прасимвол, а именно для античного воззрения на мир – близкое, четко очерченное, замкнутое в себе тело, для западного – бесконечное пространство с напором из глубины третьего измерения, для арабского – мир как пещера. Древний вопрос философии разрешается здесь в ничто: это прирожденный праобраз мира, поскольку он является изначальным достоянием души этой культуры, выражение которой формирует всю нашу жизнь; он унаследован, поскольку всякая отдельная душа еще раз повторяет для себя этот акт творения и развертывает предопределенный ее существованию символ глубины в раннем детстве, подобно вылупившейся бабочке, раскрывающей свои крылья. Первое постижение глубины – это акт рождения, не только телесного, но и душевного. С ним культура оказывается рожденной на свет из собственного ландшафта, и на всем ее протяжении то же самое повторяет всякая отдельная душа. Это-то и назвал «припоминанием» Платон, опиравшийся на древнее греческое верование{66}66
  См. диалоги «Федр», «Федон», «Менон».


[Закрыть]
. Определенность той формы мира, которая внезапно возникает для всякой пробуждающейся души, объясняется исходя из становления, между тем как систематик Кант с его понятием априорной формы исходит при истолковании той же самой загадки из мертвого результата, а не из живого пути к нему.

Отныне способ протяженности следует называть прасимволом культуры. Из него следует выводить весь язык форм ее действительности, ее физиономию, отличную от всякой иной культуры и прежде всего от почти безликого окружающего мира первобытного человека; ибо истолкование глубины возвышается теперь до поступка, до формирующего выражения в делах, до преобразования действительности, которое больше не служит жизненным потребам, как у животных, но должно утвердить символ жизни, пользующийся всеми элементами протяжения, материи, линий, цветов, звуков, движений, и зачастую уже по миновании столетий, когда он проявляется и творит свои чары в картине мира позднейших существ, это свидетельствует о том способе, каким понимали мир его творцы.

Однако прасимвол не реализуется сам по себе. Он действует в ощущении формы всякого человека, всякой общины, временно́го периода и эпохи и диктует им стиль всех вообще жизненных проявлений. Он заложен в государственном устройстве, в религиозных мифах и культах, нравственных идеалах, в формах живописи, музыки и поэзии, в фундаментальных понятиях всякой науки, однако он не изображается ими. Следовательно, он не может быть изображен также и словами в понятийной форме, ибо языки и формы познания сами являются производными символами. Всякий отдельный символ говорит о нем, однако говорит внутреннему чувству, а не рассудку. Если впредь о прасимволе античной души будет говориться как о единичном материальном теле, о прасимволе души западной – как о чистом, бесконечном пространстве, при этом никогда не следует упускать из виду то, что понятия не изображают того, что не может быть понято, что звучания слов скорее могут пробудить лишь ощущение соответствующего смысла.

Бесконечное пространство – это идеал, который вновь и вновь отыскивала западная душа в окружающем ее мире. Она желала увидеть его непосредственно воплощенным в этом мире, и только это придает глубокий смысл, как симптомам определенного мироощущения, бесчисленным теориям пространства последнего столетия, вне зависимости от всех их мнимых результатов. В какой степени в основе всего вещественного лежит безграничная протяженность? Вряд ли отыщешь другой вопрос, который был бы продуман с такой серьезностью, так что можно было бы едва ли не уверовать в то, что всякий другой вопрос о мире зависит от этого – о сущности пространства. А разве это на самом деле не так – для нас? Почему никто так и не заметил, что вся античность не проронила ни слова на эту тему, да что там – у нее даже и слова-то не было для того, чтобы точно обрисовать данную проблему?[127]127
  Ни в греческом, ни в латыни: τóπος (= locus) – это место, местность, а также положение в социальном смысле; χώρα (= spatium) – отстояние («между»), дистанция, ранг, а также земля и почва (τὰ ἐκ της χώρας – плоды земледелия); τò κενóν (= vacuum) совершенно недвусмысленно обозначает пустое тело, причем ударение стоит на оболочке. В литературе императорского времени, стремившейся воспроизвести магическое ощущение пространства с помощью античных слов, прибегали к таким беспомощным выражениям, как ὁρατòς τóπος («чувственный мир») или spatium inane («бесконечное пространство», но также и «обширная поверхность»; корень слова spatium означает «набухать», «толстеть»). В подлинно античной литературе не было и потребности в иносказательном описании, поскольку полностью отсутствовало само представление.


[Закрыть]
Почему безмолвствуют великие досократики? Не упустили ли они из виду в своем мире чего-то такого, что представляется нам загадкой всех загадок? Не следовало ли нам еще давно понять, что как раз в этом-то молчании и кроется разгадка? Как объяснить, что в соответствии с нашим глубочайшим ощущением «мир» представляет собой не что иное, как это совершенно своеобразно рожденное переживанием глубины мировое пространство, благородная пустота которого еще раз удостоверяется затерянной в нем системой неподвижных звезд? Смог ли бы кто-либо донести это ощущение мира до античного мыслителя хотя бы лишь на понятийном уровне? Тут же бы выяснилось, что эта «вечная проблема», которую Кант трактовал от имени человечества со всей страстью символического деяния, является чисто западной и вообще отсутствует в духе прочих культур.

Что же тогда представлялось в качестве первичной проблемы всего бытия античному человеку, чей взгляд на его окружающий мир был, несомненно, не менее проясненным? Вопрос об ἀρχή, о материальной основе всех чувственно-воспринимаемых вещей. Если мы поймем это, мы вплотную подойдем к смыслу факта – не пространства, а вопроса о том, почему пространственная проблема с фатальной необходимостью должна была стать проблемой западной души, и лишь ее одной[128]128
  Это содержится, не будучи признано до сих пор, в знаменитой аксиоме Евклида о параллельных линиях («Через точку можно провести лишь одну прямую, параллельную данной»), единственном из всех античных математических высказываний, оставшемся недоказанным, – недоказуемом, как это известно нам сегодня. Однако именно это делает его догматом, в противоположность всему опыту, а тем самым – метафизическим центром, носителем данной геометрической системы. Все прочие, как аксиомы, так и постулаты, – лишь подходы или следствия. Это единственное высказывание, которое необходимо и общезначимо для античного духа – и тем не менее невыводимо. Что это значит? Что это символ высшего разряда. Он содержит структуру античной телесности. Именно это теоретически слабейшее звено античной геометрии, против которого выдвигались возражения уже в эллинистическую эпоху, раскрывает ее душу, и именно это само собой разумеющееся для повседневного опыта высказывание было тем, на которое оперлось сомнение происходящего из бестелесных пространственных далей фаустовского числового мышления. К глубочайшим симптомам нашего бытия относится то, что мы противопоставили евклидовой геометрии не одну, но несколько других геометрий, которые для нас в равной степени истинны и непротиворечивы. Подлинная направленность этой группы геометрий, которые следует понимать как антиевклидовы (где через одну точку вовсе нельзя провести прямую, параллельную данной, либо можно провести две параллельные или бесчисленное их множество), заключается в том, что именно своей множественностью они полностью упраздняют телесный смысл протяженного, объявленного священным посредством евклидовского постулата, так как множественность эта противоречит воззрению, требуемому всей телесностью, однако отрицаемому всей чистой пространственностью. Вопрос о том, какая из трех неевклидовых геометрий является «правильной», лежащей в основе действительности (хотя сам Гаусс и занимался всерьез его проверкой), античен по своему мироощущению, а значит, вообще не должен был бы ставиться мыслителями нашей культуры. Он загораживает взгляд в подлинный глубинный смысл следующего соображения: специфически западный символ заключается не в действительности той или другой геометрии, но в множестве в равной степени возможных геометрий. Лишь с помощью группы пространственных структур, среди изобилия которых античное понимание образует просто граничный случай, остаток телесности оказывается растворенным в чистом ощущении пространства.


[Закрыть]
. Именно эту-то всемогущую пространственность, которая всасывает в себя субстанцию всех вещей и вновь порождает ее из себя, это наиболее подлинное и высочайшее с точки зрения нашей Вселенной античное человечество, вовсе не знающее слова, а значит, и понятия «пространства», единогласно низводит до τò µὴ ὄν, т. е. того, чего вовсе нет. Невозможно проникнуть в значение пафоса этого отрицания на достаточную глубину. С его помощью вся страстность античной души символически отгородилась от того, что она не желала воспринимать в качестве действительного, чему не следовало быть выражением ее существования. Нашему взгляду внезапно раскрывается мир, окрашенный в иные тона. Античная статуя в ее великолепной телесности, всецело фронтальный вид и выразительная поверхность без каких бы там ни было бестелесных дополнительных соображений, содержит для античного глаза всецело, без какого-либо остатка, то, что называется действительностью. Вещественное, зримо ограниченное, осязаемое, непосредственно присутствующее – этим исчерпываются характеристики данного рода протяжения. Античная Вселенная, космос, упорядоченное множество всех близких и полностью обозримых вещей, замыкается телесным небосводом. Более ничего не существует. Наша потребность вновь мыслить «пространство» за пределами этой чаши напрочь отсутствовала в античном мироощущении. Стоики объявили телами даже свойства и отношения вещей. Божественная пневма для Хрисиппа – это тело; для Демокрита зрение заключается в проникновении материальных частиц того, что видится. Государство – это тело, состоящее из суммы всех тел граждан; право признает лишь телесные лица и телесные вещи. Наконец, это ощущение находит возвышенное выражение в каменном теле античного храма. Лишенное окон внутреннее пространство заботливо скрыто за колоннадой; однако снаружи не отыскать ни одной прямой линии. Всем ступеням основания придана легкая, обращенная наружу кривизна, причем каждой – своя. Фронтон, коньки, боковые стороны изгибаются. Каждой колонне придано легкое вздутие; ни одна из них не стоит совершенно вертикально и не отстоит на равное расстояние от соседних. Однако вздутия, наклоны и промежутки меняются от углов к середине стороны исходя из тщательно продуманной пропорции. Так все тело обретает вид чего-то таинственно кружащегося вокруг центра. Искривления столь малы, что глазу они, так сказать, невидимы, а лишь ощутимы. Однако именно вследствие этого направление в глубину оказывается снятым. Готический стиль устремляется, дорический трепещет. Внутреннее пространство собора с первобытной силой стремится вверх и вдаль; храм располагается на месте в величественном покое. Однако то же самое может быть сказано и применительно к фаустовскому и аполлоническому божеству, и о соответствующих картинах фундаментальных понятий физики. Принципам положения, материи и формы мы уже противопоставили понятия устремленного движения, силы и массы, причем последняя определяется как постоянное отношение силы и ускорения, с тем чтобы наконец заклясть их обоих в уже всецело пространственных элементах емкости и напряженности. Из этого способа постижения действительности с необходимостью должна была возникнуть в качестве господствующего искусства инструментальная музыка великих мастеров XVIII в., единственное меж всех искусств, мир форм которого внутренне сродни созерцанию чистого пространства. В нем, в противовес статуям на участке античного храма или на базарной площади, имеются бестелесные царства звуков, звуковые пространства, звуковые моря; оркестр бушует, швыряется волнами, стихает; вырисовываются дали, световые лучи, тени, бури, проплывающие облака, молнии, совершенной запредельности цвета; на ум приходят пейзажи инструментовки Глюка и Бетховена. «Одновременно» с «Каноном» Поликлета, сочинением, в котором великий скульптор изложил строгие правила строения человеческого тела, сохранявшие господство вплоть до Лисиппа, ок. 1740 г. Стамицем был завершен строгий канон четырехчастной сонатной формы, который соблюдается с меньшей неукоснительностью лишь начиная с поздних квартетов и симфоний Бетховена, пока наконец в одиноком, всецело «инфинитезимальном» мире звуков музыки «Тристана» не утрачивается всякая земная осязаемость. Это прачувство освобождения, спасения, высвобождения души в бесконечность, избавления души от всякой материальной тяжести, которое неизменно пробуждают высшие моменты нашей музыки, высвобождает также и порыв фаустовской души вглубь, между тем как действие античных произведений искусства связывает, ограничивает, закрепляет телесное чувство, отвлекает взгляд от дали к уже насыщенным близи и покою.

5

Так что каждая из великих культур пришла к тайному языку мироощущения, который всецело внятен лишь тому, чья душа принадлежит к данной культуре. Ибо не будем обманывать самих себя. Быть может, мы еще в состоянии сколько-то читать в античной душе, поскольку язык ее форм представляет собой едва ли не полную противоположность западному; с весьма непростого вопроса о том, в какой степени это возможно и насколько это было достигнуто до сих пор, должна начинаться всякая критика Возрождения. Но когда мы слышим, что, вероятно (переосмысление столь чужеродных жизненных проявлений при всех условиях остается весьма проблематичной попыткой), индусы измыслили такие числа, которые, по нашим понятиям, не обладали ни значением, ни величиной, ни качеством отношения и которые лишь в зависимости от положения становились положительными и отрицательными, большими и малыми единицами, мы вынуждены признать, что у нас отсутствует возможность в точности пережить то, что в душевном плане лежит в основе данной разновидности чисел. 3 для нас – это всегда нечто, будь то положительное или отрицательное; для грека это была безусловно величина, +3; для индуса же это есть лишенная значения возможность, к которой пока еще неприменимо слово «нечто», пребывающая по ту сторону бытия и небытия, которые оба являются лишь дополнительными свойствами. Так что +3, –3, 1/3 – это эманирующие реальности более низкого порядка, покоящиеся в загадочной субстанции (3) совершенно недоступным для нас способом. Для того чтобы воспринять эти числа как само собой разумеющиеся, как идеальные знаки совершенной в себе формы мира, необходима брахманская душа; нам же они непонятны точно так же, как брахманская нирвана, которая, пребывая по ту сторону жизни и смерти, сна и бодрствования, страдания, сострадания и бесстрастности, все же оказывается чем-то реальным, для чего у нас самих отсутствуют языковые средства выражения. Лишь из этой душевности могла произойти величественная концепция ничто как подлинного числа, нуля, причем нуля индийского, для которого реальность и иллюзорность – в равной степени поверхностные обозначения[129]129
  Этот нуль, который, быть может, дает некоторое представление об индийской идее протяженного, об этой рассматриваемой в «Упанишадах», всецело чуждой нашему пространственному сознанию пространственности мира, само собой разумеется, отсутствовал в античности. Через арабскую математику, кружным путем, будучи полностью переосмысленным, нуль дошел до нас, где его впервые ввел в 1544 г. Штифель, причем, что коренным образом изменило его сущность, в качестве середины между +1 и –1, как сечение в линейном числовом континууме; это означает, что нуль был усвоен западным числовым миром в совершенно неиндийском смысле отношения.


[Закрыть]
.

Когда арабские мыслители наиболее зрелой эпохи (a среди них были такие первоклассные умы, как аль-Фараби и аль-Каби) в своей полемике против учения Аристотеля о бытии доказывают, что существование тела как такового не обязательно предполагает пространство, и выводят сущность этого пространства, т. е. арабского вида протяженности, из свойства «пребывания на месте», это свидетельствует не о том, что они находились в заблуждении в отличие от Аристотеля и Канта или же (как мы с излишне большой легкостью обозначаем то, что не может уместиться в наших головах) что они неясно мыслили, но о том, что у арабского духа – свои собственные категории мира. Исходя из собственного понятийного языка, они опровергли бы Канта с той же утонченностью ведения рассуждений, как сам Кант проделал бы это с ними, и всякий бы остался при убеждении о правильности своих воззрений.

Когда мы рассуждаем сегодня о пространстве, мы все, без всякого сомнения, мыслим в приблизительно одном и том же стиле, подобно тому как мы пользуемся одним языком и одними словесными знаками, будет ли идти речь о пространстве математики, физики, живописи или действительности, хотя всякое философствование, которое взамен этого родства смысловых ощущений желает (и должно) настаивать на тождестве понимания, остается несколько проблематичным. Однако ни один грек, ни один египтянин, ни один китаец не ощущал чего-то подобного этому, и никакое произведение искусства или система идей не смогли бы им недвусмысленно указать, что означает «пространство» для нас. Античные изначальные понятия, происходящие из совершенно иной внутренней жизни, такие как ἀρχή, ὕλη, µορφή, исчерпывают содержание иначе устроенного мира, остающегося чуждым и далеким для нас. То, что мы со своими языковыми средствами переводим с греческого как «первоначало», «материя», «форма», представляет собой плоское уподобление, слабую попытку проникнуть в мир ощущений, который тем не менее остается немым в том, что в нем наиболее утонченно и глубоко. Это все равно как если бы кто вздумал положить скульптуры Парфенона на струнную музыку или отлить в бронзе бога Вольтера. Принципиальные особенности мышления, жизни, миросознания столь же различны, как и черты лица отдельных людей; имеются «расы» и «народы» также и в данном отношении, хотя они и догадываются об этом не больше, чем способны обратить внимание на то, является ли «красное» или «желтое» для другого тем же самым или же чем-то принципиально иным; общая символика в первую очередь языка питает иллюзию однородно устроенной внутренней жизни и тождественной формы мира. Великие мыслители отдельных культур подобны в данном отношении не догадывающимся о своем положении дальтоникам, каждый из которых подсмеивается над ошибками другого.

Перехожу к выводам. Существует множество прасимволов. Переживание глубины, посредством которого становится мир, посредством которого восприятие расширяется до мира, значительное для души, которой оно принадлежит, и только для нее одной, происходит всякий раз иначе при бодрствовании и грезах, при приятии и наблюдении, иначе у ребенка и старика, у горожанина и крестьянина, у мужчины и женщины, – вот это-то переживание и осуществляет, причем с глубочайшей необходимостью для всякой высшей культуры, возможность формы, на которой основывается все ее существование. Все базовые слова, такие как масса, субстанция, материя, вещь, тело, протяжение и тысячи иных сохраняемых в языках других культур словесных знаков соответствующего рода, представляют собой не оставляющие выбора, предопределенные судьбой знаки, которые во имя отдельной культуры выделяют из бесконечного изобилия мировых возможностей единственно значимые и потому необходимые. Ни одно из них непереносимо с точностью в переживание и познание другой культуры. Ни одно из этих праслов больше не повторяется. Все определяется выбором прасимвола в то самое мгновение, когда душа культуры пробуждается к самосознанию посреди своего ландшафта, причем выбор этот сопровождается определенным потрясением для всякого, кто способен так же рассматривать всемирную историю.

Культура как олицетворение чувственно-ставшего выражения души в жестах и деяниях, как ее тело, смертное, преходящее, подвластное закону, числу и причинности; культура как исторический спектакль, как картина в совокупном облике всемирной истории; культура как олицетворение великих символов жизни, чувства и понимания – вот единственный язык, с помощью которого душа способна высказать, что ее мучит{67}67
  Ср. у Гёте: «Когда немеет в муке человек, мне Бог дает сказать, как я страдаю (Und wenn der Mensch in seiner Qual verstummt, Gab mir ein Gott zu sagen, wie ich leide)» («Торквато Тассо», акт 5; взято самим Гёте в качестве эпиграфа к «Мариенбадской элегии», 1823, с заменой «wie» на «was»).


[Закрыть]
.

Также и макрокосм – это достояние отдельной души, и мы никогда не узнаем, как обстоит дело с макрокосмом другого. То, что, выходя за рамки всех возможностей понятийного взаимопонимания, призвано означать «бесконечное пространство», – это творческое истолкование переживания глубины нами, людьми Запада, и нами одними, этот вид протяжения, который греки называли ничем, мы же – всем, окрашивает наш мир в цвет, которого не было на палитре античной, индийской, египетской души. Одной душе переживание мира слышится в ля-бемоль мажоре, другой – в фа миноре; одна воспринимает его евклидовски, другая контрапунктированно, третья магически. От чисто аналитического пространства и от нирваны целый ряд прасимволов приводит к наителеснейшей аттической телесности, и каждый из них способен на то, чтобы выстроить из себя совершенную форму мира. Подобно тому как далек, необычен и зыбок индийский или вавилонский мир по своей идее для людей пяти или шести последующих культур, так же непостижимым некогда станет и западный мир для людей еще неродившихся культур.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 1 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации