Автор книги: Роберт Стивенсон
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
– Но в этом нет ничего нового и ничего особо опасного, – возразила моя мать. – Тебя обвинят в сокрытии доходов. В будущем тебе велят уплатить больше налогов да наложат на тебя денежное взысканье. Я не спорю, поневоле встревожишься, поняв, что за каждым твоим шагом неусыпно следят и узнают любые подробности твоей жизни, сколь бы ты ни тщился их скрыть. Но в чем же тут новость? Разве мы не боимся уже давно и не подозреваем в слежке каждую травинку?
– Да, мы боимся даже собственной тени! – воскликнул отец. – Но все это пустое. Прочти лучше письмо, которое прилагалось к списку.
До меня донесся шелест переворачиваемых страниц; потом моя мать на некоторое время замолчала.
– Понятно, – произнесла она наконец и продолжала, судя по всему, читая вслух послание: – «От верующего, коего Провидение столь обильно благословило земными дарами, церковь, при сохранении абсолютной тайны, ожидает выдающегося пожертвования, свидетельствующего о его благочестии». Так вот к чему они клонили? Разве я не права? Вот чего ты боишься?
– Вот именно, – отвечал отец. – Люси, ты помнишь Пристли? За два дня до своего исчезновения он привел меня на вершину одинокого холма; оттуда открывался вид на десять миль во все стороны света; уверен, если хоть где-то в этих краях можно было не опасаться соглядатаев и наушников, то именно там; но он поведал мне свою историю в приступе безумного, лихорадочного страха, и, охваченный ужасом, я ее выслушал. Он получил такое же письмо и спросил моего совета, как поступить; сам он решил передать церкви треть всего своего состояния. Я убеждал его, если жизнь дорога ему, увеличить размеры дара, и, до того как мы расстались, он удвоил пожертвование. Что ж, два дня спустя он исчез, пропал с главной улицы города в ясный полдень, и пропал бесследно. Боже мой! – воскликнул отец. – Посредством какого искусства уносят они в небытие крепкое, полное жизни тело? Какой смертью, не оставляющей следа, они повелевают? Как этот прочный остов, эти сильные руки, этот скелет, способный сохраняться в могиле веками, можно в один миг вырвать из вещественного, материального мира? Эта мысль внушает мне больший ужас, чем сама смерть.
– Нет ли надежды на Грирсона? – спросила мать.
– Забудь о нем, – отвечал отец. – Теперь он знает все, чему я могу его научить, и не станет спасать меня. Кроме того, возможности его ограниченны, пожалуй, ему самому угрожает опасность не меньшая, чем мне, ведь он тоже живет особняком, пренебрегает своими женами и не следит за ними, его открыто обвиняют в безбожии, и если он не купит право на жизнь куда более страшной ценой… Но нет, я не хочу в это верить: я не люблю его, но не хочу в это верить.
– Верить во что? – спросила мать и внезапно изменившимся тоном воскликнула: – Ах, да не все ли равно? Авимелех, нам остается только бежать!
– Все тщетно, – возразил он. – Бросившись в бегство, я только навлеку на тебя печальную судьбу. Эту страну нам не покинуть, все безнадежно: мы заключены в ней, словно люди в собственной жизни, и выход из нее существует только один – в могилу.
– Что ж, тогда нам придется умереть, – отвечала мать. – Умрем же по крайней мере вместе. Мы с Асенефой не переживем тебя. Подумай только, на какой мрачный жребий мы будем обречены, если останемся в живых!
Отец мой не в силах был противиться ее нежному принуждению, и, хотя я понимала, что он не питает никаких надежд, он согласился бросить все свое имение, кроме нескольких сотен долларов, что были в то время у него при себе, и бежать этой же ночью, которая обещала выдаться темной и облачной. Как только слуги заснут, он нагрузит провизией двух мулов, еще на двух поедем мы с матерью и, отправившись через горы неезженой тропой, наша семья совершит отчаянную попытку вырваться на свободу. Как только они приняли это решение, я показалась у окна, и, признавшись, что слышала все до последнего слова, уверила их, что они могут положиться на мою осторожность и преданность. Я и вправду не испытывала никаких страхов и боялась только оказаться недостойной своего происхождения; я готова была расстаться с жизнью без трепета; и когда мой отец со слезами обнял меня, благословляя Небо, пославшее ему столь смелое дитя, я стала ожидать ночных опасностей с гордостью и радостью, подобно воину в преддверии битвы.
До полуночи, под мрачным, беззвездным небом, мы покинули долину с ее плантациями и вошли в один из каньонов, прорезающих холмы, узкий, изобилующий крупными валунами и оглашаемый ревом стремительного потока, бежавшего по его дну. Речные каскады один за другим грохотали, размахивая в ночи своим белым флагом, или низвергались с камней, на ветру обдавая наши лица брызгами. На этом пути нас повсюду подстерегала опасность сорваться вниз, а вел он в гибельные, бесплодные пустыни; тропу эту давным-давно забросили, предпочтя ей более удобные маршруты, и теперь она пролегала в местности, где годами не ступала нога человека. Можете представить себе наш ужас и отчаяние, когда, выйдя из-за скалы, мы внезапно увидели одинокий костер, ярко горящий под нависающим утесом, а на самом утесе – грубо изображенное углем огромное отверстое око, символ мормонской веры. Мы беспомощно смотрели друг на друга в свете костра, моя мать, не сдержавшись, разрыдалась, но никто не произнес ни слова. Мы повернули мулов и, оставив великое око сторожить опустелый каньон, безмолвно отправились в обратный путь. Еще до рассвета мы вернулись домой, осужденные на казнь и не смеющие просить о пощаде.
Какой ответ дал мой отец старейшинам, мне не сказали; но спустя два дня, перед закатом, я увидела, как к нашему дому медленно подъезжает в облаке пыли всадник, человек по виду простой и невзрачный, но честный. Он был одет в домотканый сюртук и широкую соломенную шляпу и носил бороду, по обычаю патриархов; все обличало в нем простого крестьянина-фермера, и это вселило в меня некоторую уверенность в том, что не все потеряно. Воистину, он оказался честным человеком и благочестивым мормоном, ибо не испытывал радости от возложенного на него поручения, хотя ни он, ни кто бы то ни было в Юте не осмелились бы ослушаться; не без некоторой застенчивости отрекомендовавшись мистером Аспинволлом, он вошел в комнату, где собралось наше несчастное семейство. Мою мать и меня он неловко отпустил и, едва оставшись наедине с моим отцом, предъявил ему бумагу, подписанную президентом Янгом и дожидавшуюся его собственной подписи, и предложил на выбор либо отправиться миссионером к диким племенам на берега Белого моря, либо на следующий же день в составе отряда Ангелов Смерти вы́резать шестьдесят немецких иммигрантов. О втором варианте отец не мог даже помыслить, а первый счел пустой уловкой, ведь даже если бы он согласился оставить свою жену без всякой защиты и вербовать новые души в жертву тираническому режиму, который угнетал его самого, то был совершенно уверен, что ему никогда не позволят вернуться. Он отверг оба предложения, и Аспинволл, по его словам, выслушал его, обнаружив искреннее чувство: отчасти диктуемый религией страх при встрече с подобным неповиновением, отчасти простое человеческое сострадание моему отцу и его семье. Вестник умолял отца передумать и, наконец поняв, что не сможет его переубедить, дал ему времени до восхода луны уладить все свои дела и попрощаться с женой и дочерью. «Ведь тогда, и ни минутой позже, вам надлежит уехать со мной».
Не буду останавливаться подробно на последовавших затем часах; они пролетели слишком быстро, и вот уже луна взошла над восточной горной грядой, и мой отец вместе с мистером Аспинволлом бок о бок отправились в путь и исчезли в ночи. Моя мать, хотя и держалась с героической стойкостью, поспешила запереться в комнате, делить которую ей отныне было не с кем, а я, оставшись одна в темном доме, мучимая скорбью и опасениями, бросилась седлать своего индейского пони, чтобы поскорей добраться до уступа горы, откуда последний раз могла взглянуть на удаляющегося отца. Мой отец и его спутник выехали неспешным шагом, да и я, доскакав до своего наблюдательного пункта, отстала от них совсем ненамного. Тем более я была поражена, когда передо мною открылся совершенно пустынный ландшафт, не оживляемый ни единым существом. Луна, по народному речению, сияла как днем, и нигде под широко раскинувшимся ночным небосводом не различить было ни растущего дерева, ни куста, ни фермы, ни клочка крестьянского поля – никаких признаков человеческой жизни, кроме одного. С моего уступа можно было разглядеть стену зубчатых утесов, скрывавших дом доктора, и, пролетая прямо над этими выстроенными природой «крепостными бастионами», стлались и вились, уносимые нежным ночным ветерком, кольца черного дыма. Что же надо было сжигать, чтобы чад от сгоревшего вещества рассеивался в сухом воздухе столь медленно и неохотно, и какая печь могла исторгать подобный дым столь обильно – понять я была не в силах; однако я точно знала, что дым этот валит из докторской трубы; я видела совершенно отчетливо, что отец мой уже исчез, и, вопреки разуму, мысленно связывала утрату моего дорогого защитника со струями смрадного дыма, извивавшимися над горами.
Шли дни, а мы с матерью тщетно ждали вестей; пролетела неделя, еще одна, а мы так ничего и не узнали о муже и отце. Подобно развеявшемуся в небе дыму или промелькнувшему без следа в зеркале образу, за те десять или двадцать минут, что я седлала лошадь и скакала к горному уступу, этот сильный и смелый человек исчез из жизни. Надежда, если она у нас еще оставалась, таяла с каждым часом; теперь не было никаких сомнений, что самая ужасная участь постигла моего отца и ожидает его беззащитную семью. Не выказывая слабости, со спокойствием отчаяния, которым я не могу не восхищаться, вспоминая то время, готовились вдова и сирота встретить свою судьбу. В последний день третьей недели, проснувшись утром, мы обнаружили, что дом наш, да и, как выяснилось после поисков, все наше поместье опустело; все наши слуги, точно сговорившись, бежали, а поскольку мы знали, как они преданы нам и какую благодарность всегда к нам испытывали, то сделали из их бегства самые мрачные выводы. Впрочем, день прошел, подобно прочим, но к вечеру нас вызвал на веранду приближающийся стук копыт.
В сад верхом на индейском пони въехал доктор, спешился и поздоровался с нами. Казалось, он сгорбился и поседел за то время, что мы с ним не виделись, однако вел он себя сдержанно, смотрел серьезно и говорил с нами весьма любезно.
– Сударыня, – проговорил он, – я прибыл по важному делу и хотел бы, чтобы вы расценивали как проявление благожелательности со стороны президента то обстоятельство, что он избрал в качестве посланца вашего единственного соседа и старейшего друга вашего мужа в Юте.
– Сэр, – отвечала моя мать, – меня волнует только одно, только одно меня терзает. Вы хорошо знаете, о чем я говорю. Скажите мне: жив ли мой муж?
– Сударыня, – произнес доктор, вынося на веранду стул, – если бы вы были глупенькой девочкой, я бы и вправду не знал, куда деться от мучительной неловкости. Но вы взрослая женщина недюжинного ума и немалой храбрости; благодаря моей предусмотрительности вам было отпущено три недели, чтобы сделать собственные выводы и примириться с неизбежным. Полагаю, продолжать было бы излишне.
Моя мать побледнела как смерть и задрожала как тростинка; я протянула ей руку, она спрятала ее в складках платья, вцепилась в нее и сжимала до тех пор, пока мне не показалось, что я вот-вот закричу от боли.
– В таком случае, сэр, – произнесла она наконец, – считайте, что я вас не слышала. Если все так, как вы сказали, со всеми земными делами для меня покончено. Чего мне просить у Неба, кроме смерти?
– Перестаньте, – перебил ее доктор, – возьмите себя в руки. Умоляю, оставьте все мысли о вашем покойном муже и подумайте здраво о собственном будущем и о судьбе этой молодой девицы.
– Вы умоляете меня оставить все мысли… – начала было моя мать и тут же вскрикнула: – Выходит, вы знаете!
– Да, знаю, – подтвердил доктор.
– Вы знаете? – вырвалось у несчастной. – Так, значит, вы совершили это злодеяние! Я сорвала с вас маску и теперь с ужасом и с отвращением вижу, кто вы есть на самом деле: это вас бедный беглец зрит в кошмарах и пробуждается, вне себя от страха. Вы – Ангел Смерти!
– Да, сударыня, и что с того? – отвечал доктор. – Разве судьбы наши не схожи? Разве мы оба не заключены в неприступной темнице, каковую являет собой Юта? Разве вы не пробовали бежать и разве не прекратили этих попыток, когда отверстое око устремило на вас свой взор в том пустынном каньоне? Кому под силу ускользнуть от неусыпности этого недреманного ока Юты? Уж точно не мне. Не скрою, на меня были возложены ужасные обязанности, и самой неблагодарной из них оказалась последняя, но, если бы я отказался повиноваться, неужели это спасло бы вашего мужа? Вам прекрасно известно, что нет. Я погиб бы вместе с ним, да к тому же не смог бы облегчить его страдания в его последние минуты и избавить сегодня его семейство от кары, уготованной ему Бригемом Янгом.
– Ах! – воскликнула я. – И вы могли спасать свою жизнь, поступившись всеми заветами добра и человечности?
– Юная барышня, – прервал меня доктор, – я мог спасти и спас таким образом свою жизнь, а вы еще когда-нибудь будете благодарить меня за эту низость. Я с удовлетворением отмечаю, Асенефа, что вы не робкого десятка. Впрочем, мы теряем время. Как вы, несомненно, понимаете, имение мистера Фонбланка отойдет церкви, но часть его состояния предназначается тому, кто вступит в брак с его вдовой и дочерью, и человек этот, скажу вам без промедленья, – не кто иной, как я сам.
Услышав это гнусное предложение, мы с матерью громко вскрикнули, бросились друг другу на шею и прильнули друг к другу, словно две погибшие души.
– Все, как я и ожидал, – возобновил свою речь доктор тем же ровным и неторопливым тоном. – Эта договоренность внушает вам ужас и отвращение. Думаете, я стану убеждать вас? Вам прекрасно известно, что я никогда не придерживался мормонских взглядов на положение женщин. Всецело погруженный в свои многотрудные исследования, я предоставил нерях, считающихся моими женами, самим себе: пусть живут, как им вздумается, сварливые строптивицы, а я обязан лишь кормить их, и только. Я никогда не желал подобного брака, и даже если бы имел досуг, не стал бы жить по брачным законам мормонов. Нет, сударыня, старинная моя подруга, – и с этими словами доктор поднялся с места и не без галантности поклонился, – вам незачем опасаться каких-либо дерзостей с моей стороны. Напротив, я с радостью замечаю в вас истинно римский несгибаемый дух, и если я вынужден просить вас немедленно последовать за мной, покоряясь не моему желанию, а полученным мной приказам, то надеюсь, вы не станете противиться.
Затем, велев нам облачиться в дорожное платье, он взял лампу, освещавшую веранду (ведь уже стемнело), и отправился в конюшню седлать нам лошадей.
– Что все это значит? Что станется с нами? – заплакала я.
– По крайней мере, не самое страшное, – содрогаясь, отвечала моя мать. – В этом мы можем ему доверять. Мне кажется, я иногда различаю в его словах какую-то, пусть и печальную, тень надежды. Асенефа, если я оставлю тебя, если я умру, ты же не забудешь своих несчастных родителей?
Тут мы залепетали наперебой, каждая о своем: я заклинала ее объяснить мне, что она имела в виду, а она, не отвечая на мои вопросы, продолжала уверять меня, что доктор нам друг.
– Доктор?! – наконец вскрикнула я. – Человек, который убил моего отца?
– Нет, – возразила она, – будем справедливы. Господь мне свидетель, я искренне верю, что он сыграл в судьбе твоего отца роль самую милосердную и сострадательную. И только он, Асенефа, способен защитить тебя в этом царстве смерти.
Тут вернулся доктор, ведя на поводу двух лошадей, а когда мы вскочили в седло, он велел мне ехать впереди, держась чуть поодаль, ибо хотел обсудить кое-что с миссис Фонбланк. Они пустили коней шагом и принялись нетерпеливо и страстно переговариваться шепотом, а когда вскоре затем взошла луна, я увидела, как они напряженно вглядываются в лицо друг другу, как мать моя кладет руку на плечо доктору, а сам доктор, вопреки всегдашней привычке, сопровождает свою речь энергичными жестами, то ли решительно отрицая что-то, то ли клятвенно заверяя ее в чем-то.
У подножия горы, по склону которой верховая тропа пролегала до самой его двери, доктор догнал меня рысью.
– Здесь мы спешимся, – объявил он, – а поскольку мать ваша хочет побыть в одиночестве, дальше мы с вами вместе пойдем к моему дому.
– Я еще увижу ее? – спросила я.
– Даю вам слово, – пообещал он, помогая мне спрыгнуть с лошади. – Коней мы оставим здесь, – добавил он. – Воров в этой глуши не водится.
Тропа шла в гору плавно, и мы не теряли дом из виду. Окна его снова ярко горели, труба опять изрыгала дым; однако окрест царило совершенное, полное безмолвие, и я была уверена, что, кроме моей матери, очень медленно шедшей за нами следом, поблизости на целые мили нет ни души. При мысли об этом я взглянула на доктора, с мрачным видом шагавшего рядом, сгорбленного и седого, а затем опять на его дом, ярко освещенный и извергающий дым, подобно неутомимо работающему заводу. И тут, не в силах одолеть любопытство, я не удержалась и воскликнула:
– Ради бога, скажите, что вы делаете в этой страшной пустыне?
Он со странной улыбкой взглянул на меня и отвечал уклончиво:
– Вы не в первый раз видите, как горят мои печи. Однажды ранним утром я заметил, как вы проезжаете мимо моего дома; сложный и рискованный эксперимент не удался, и я не ищу себе оправдания за то, что испугал тогда вашего кучера и вашу лошадь.
– Как! – воскликнула я, и перед моим внутренним взором живо предстала маленькая фигурка, подпрыгивающая и катающаяся по земле. – Выходит, это были вы?
– Да, – подтвердил он. – Но не думайте, что мною овладело тогда безумие. Я испытывал невыносимую боль, получив сильные ожоги.
Мы уже подошли к его дому, который, в отличие от большинства зданий в этой местности, был возведен из обтесанного камня и выглядел на редкость прочным. Выстроен он был на каменном фундаменте и упирался в каменную скалу. Ни одна травинка не пробивалась из трещин в его стенах, ни один цветок не радовал взгляд на его окнах. Над дверью в качестве единственного украшения взирало на входящих грубо вырубленное мормонское отверстое око; я привыкла видеть этот символ повсюду с раннего детства, но с той самой ночи, когда мы предприняли неудачную попытку к бегству, оно обрело в моих глазах новый, мрачный, зловещий смысл, и при виде его я невольно содрогнулась. Из трубы валили густые облака дыма, края их алели в отблесках пламени, а от дальнего угла дома, почти от самой земли, вздымались клубы раскаленного пара; белоснежные, взлетали они к луне и рассеивались без следа.
Доктор распахнул передо мною дверь, остановился на пороге и произнес:
– Вы спрашивали, что я здесь делаю? Здесь я всецело подчиняю себе Жизнь и Смерть.
И он поманил меня, приглашая войти.
– Я подожду мать, – сказала я.
– Дитя, – отвечал он, – поглядите на меня: разве я не стар и дряхл? Кто же из нас сильнее, юная девица или иссохший старик?
Я повиновалась и, пройдя мимо него, оказалась в холле или в кухне, освещенной весело горящим огнем и настольной лампой под абажуром. Всю ее обстановку составляли кухонный шкаф для посуды, грубо сколоченный стол и несколько деревянных скамей; на одну из них доктор жестом велел мне сесть и, пройдя через другую дверь, исчез где-то в комнатах, оставив меня в одиночестве. Вскоре откуда-то из глубины дома донесся металлический скрежет, сменившийся тем самым «биением сердца», которое некогда испугало меня в долине, но теперь оно раздавалось так близко, что едва ли не оглушало, а от его равномерных, грозных ударов пол словно сотрясался под ногами. Не успела я унять охватившую меня тревогу, как вернулся доктор, и почти в ту же минуту на пороге появилась моя мать. Но как описать безмятежность и упоение, читавшиеся в ее чертах? Во время этой краткой скачки для нее, казалось, прошли целые годы, чудесным образом вернув ей юность и красоту; глаза ее сияли; улыбка трогала до глубины души; она явилась мне точно уже и не женщиной, а ангелом, исполненным восторженной нежности. Я бросилась было к ней в некоем священном ужасе, но она слегка отпрянула и приложила палец к губам, жестом одновременно лукавым и вместе с тем неземным. Доктору, напротив, она протянула руку как другу и помощнику, и вся эта сцена столь потрясла меня, что я даже забыла обидеться.
– Люси, – сказал доктор, – все готово. Вы пойдете одна или ваша дочь будет сопровождать нас?
– Пусть Асенефа пойдет со мной, – отвечала она. – Милая Асенефа! В час, когда мне предстоит очиститься от всякого страха и скорби, забыть саму себя и все мои земные привязанности и склонности, я желаю быть рядом с нею, но не ради себя, а ради вас. Если же не допустить ее ко мне, то, боюсь, она превратно истолкует вашу доброту.
– Мама! – вне себя вскричала я. – Мама, что все это значит?
Но моя мать, со своей сияющей улыбкой, только проговорила: «Ш-ш-ш, тише!» – словно я вернулась в детство, заболела и мечусь в горячечном бреду, а доктор уговаривает меня успокоиться и более не тревожить ее.
– Вы сделали выбор, – продолжал он, обращаясь к моей матери, – который, как ни странно, нередко испытывал искушение сделать я. Вечно был я одержим двумя крайностями: все или ничего, никогда или сию же минуту – вот какие несовместимые желания меня терзали. Но избрать компромисс, удовлетвориться полумерой, тускло померцать немного и потухнуть – нет, такие помыслы никогда, с самого рождения, не могли утолить мое честолюбие.
Он пристально посмотрел на мою мать, с восхищением и не без зависти во взгляде, а потом, глубоко вздохнув, повел нас во внутреннюю комнату.
Она была очень длинна. От одного конца до другого кабинет этот освещали множество ламп, как я догадалась по их разноцветному свету и непрестанному потрескиванию, с которым они горели, электрических. В дальнем конце кабинета за открытой дверью виднелся вход в пристройку, род сарая, прилаженного возле печной трубы, и был он, в отличие от кабинета, освещен красными отблесками, падающими словно бы от печных заслонок. Вдоль стен стояли полки с книгами и застекленные шкафы, на столах громоздились приборы, потребные для химических исследований, в свете ламп поблескивали большие стеклянные аккумуляторные батареи, а через отверстие в коньке крыши возле двери в сарай внутрь был пропущен массивный приводной ремень, он двигался под потолком на стальных шкивах, медлительно и неуклюже, то и дело подрагивая, сотрясаясь и оглашая кабинет жутковатыми звуками. В одном углу я заметила стул, установленный на хрустальных ножках и обвитый проволокой, что показалось мне очень странным. К нему-то моя мать и проследовала быстрым, решительным шагом.
– Это он? – спросила я.
Доктор молча склонил голову.
– Асенефа, – произнесла моя мать, – завершая в скорби свой земной путь, я обрела одного заступника. Погляди на него, вот он: это доктор Грирсон. О дочь моя, будь благодарна нашему другу!
Она села на стул и обхватила руками шары, которыми заканчивались подлокотники.
– Я все делаю правильно? – спросила она, посмотрев на доктора таким сияющим взглядом, что меня невольно охватил страх за ее рассудок. Доктор еще раз кивнул, но на сей раз прильнув к стене. Вероятно, он дотронулся до какой-то тайной пружины. Едва заметная дрожь пробежала по телу моей матери, покойно сидевшей на стуле, черты ее на мгновение едва заметно исказились, и она откинулась на спинку, словно отдаваясь наконец усталости. Я тотчас же бросилась к ней, приникнув к ее коленям, но руки ее, когда я захотела прикоснуться к ним, бессильно упали; лицо ее все еще освещалось трогательной улыбкой, но голова опустилась на грудь; душа ее покинула тело.
Не помню, сколько прошло времени, прежде чем, подняв на миг заплаканное лицо, я встретилась глазами с доктором. Он устремил на меня взор столь испытующий, столь жалостливый, столь сострадательный, что, даже всецело поглощенная своим горем, я была поражена и невольно сосредоточила на нем внимание.
– Довольно предаваться скорби, – велел он. – Ваша мать отправилась на смерть, словно на брачный пир, и умерла там же, где и ее муж. Но теперь, Асенефа, пора подумать о живых. Идите за мной в соседнюю комнату.
Я последовала за ним точно во сне; он усадил меня у огня, дал мне вина, а потом, расхаживая туда-сюда по каменному полу, обратился ко мне со следующей речью:
– Теперь вы, дитя мое, остались одна на свете, да к тому же под непосредственной опекой Бригема Янга. В обычных обстоятельствах вам было бы суждено сделаться пятидесятой женой какого-нибудь гнусного старейшины или, если бы вам, по представлениям этой земли, особенно посчастливилось, обратить на себя взор самого президента. Такая участь для девицы вроде вас горше смерти; уж лучше умереть, как умерла ваша мать, чем с каждым днем все глубже погружаться в бездну низости и отчаяния, уготованную любой мормонской женщине, которая с рождения обречена постепенно и неумолимо утрачивать все лучшие свои качества. Но нельзя ли вырваться отсюда? Ваш отец попытался было, и вы сами видели, сколь уверенно действовали его тюремщики и сколь бдительным стражем стал на его пути к свободе рисунок, бегло начертанный на камне, неодушевленный предмет, которого одного довольно было, чтобы вселить в вашего отца смертельный страх и заставить отказаться от его намерения. Там, где потерпел неудачу ваш отец, поступите ли вы мудрее, окажетесь ли вы счастливее? Или вы тоже смиритесь с тем, что усилия ваши бесплодны?
Я следила за его речами, охватываемая попеременно самыми разными чувствами, но наконец, кажется, осознала, к чему он клонит.
– Я поняла! – воскликнула я. – Вы справедливо обо мне судили. Я должна последовать примеру своих родителей, и я не просто хочу поступить, как они, я жажду!
– Нет, – отвечал доктор. – Не стоит приговаривать себя к смерти. Мы можем разбить треснувший сосуд, но сосуд совершенный сбережем. Нет, не такую надежду лелеяла ваша мать, и я вместе с нею. Я вижу, – воскликнул он, – как девица окончательно превращается в женщину, как все ее задатки развиваются, как, подающая большие надежды, она превосходит все ожидания! Разве осмелился бы я задержать рост создания столь чудесного? Это ваша мать предложила, – добавил он уже иным тоном, – чтобы я сам на вас женился.
Боюсь, что на лице моем при одной мысли об уготованной мне судьбе изобразился настоящий ужас, потому что он поспешил меня успокоить:
– Не тревожьтесь, Асенефа. Как бы стар я ни был, я помню бурные фантазии юности, – уверил он меня. – Я прожил жизнь в лабораториях, но за бессонным бдением возле колб и реторт не забыл, как бьется молодое сердце. Старость смиренно просит избавить ее от невыносимых мук; юность, схватив удачу за косы, требует радости, положенной ей по праву. У меня еще живы в памяти блаженства молодости; нет никого, кто бы острее чувствовал их, кто бы завистливее наблюдал, как им предаются другие. Я лишь дал себе зарок не уступать своим желаниям до сего дня. Что же, подумайте: вы остались без всякой помощи и поддержки, единственный друг ваш – этот пожилой исследователь, наделенный хитроумием, коварством и изворотливостью старика, но сострадательностью и чувствительностью юноши. Ответьте мне на один только вопрос: избежали ли вы тенёт, которых мир именует любовью? Свободно ли ваше сердце, вольны ли вы еще в своих желаниях? Или ваши очи и слух ваш уже пребывают в сладком рабстве?
Я отвечала ему сбивчиво, вероятно сказав, что сердце мое упокоилось в могиле вместе с моими родителями.
– Довольно, – остановил он меня. – Часто, слишком часто судьба судила мне исполнять те обязанности, о которых мы говорили сегодня; никто в Юте не мог справиться с ними столь образцово, и потому я стал пользоваться определенным влиянием, которое сейчас отдаю всецело в ваше распоряжение, отчасти в память моих покойных друзей, ваших родителей, отчасти ради вас самих, ибо я испытываю к вам искреннее сочувствие. Я пошлю вас в Англию, в великий город Лондон, где вам предстоит ожидать жениха, которого я избрал для вас. Это будет мой сын, молодой человек, подходящий вам летами и не обойденный той пригожестью, какой требует ваша юность. Поскольку сердце ваше свободно, вы можете дать мне единственное обещание, что я вправе потребовать в обмен на большие расходы и еще больший риск, которому я себя подвергаю, оказывая вам помощь: обещайте же мне ожидать прибытия жениха со всей благопристойностью и тактом жены.
Какое-то время я сидела потрясенная, не произнося ни слова. Я вспомнила доходившие до меня слухи о том, что ни один из браков доктора не был благословлен детьми, и, озадаченная, тем более предалась горю. Впрочем, как он сказал, я осталась одна в царстве мрака, и довольно было всего лишь мысли о бегстве, о браке с равным мне, чтобы во мне затеплилась слабая надежда, и, сама не помню, в каких именно выражениях, я приняла его замысел.
Казалось, мое согласие тронуло его более, чем я могла ожидать. «Сейчас увидите, – воскликнул он, – сейчас увидите и сами убедитесь, что сделали правильный выбор». Поспешив в соседнюю комнату, он вернулся с небольшим, весьма неумело выполненным портретом, написанным маслом. Он изображал мужчину, одетого по моде сорокалетней давности: молодого, но вполне узнаваемого доктора.
– Нравится? – спросил он. – Это сам я в юности. Мой… мой мальчик будет похож на меня, но благороднее, здоровью его, снизойдя до смертного, могут позавидовать ангелы, а каким умом он наделен, Асенефа, могучим и властительным умом! Такого, мне кажется, не сыскать и одного на десять тысяч. Такой человек, сочетающий юношеские страсти со сдержанностью, силой, достоинством зрелости, обладающий несметными умениями и способностями, готовый занять любой пост и взять на себя любую ответственность, воплощение всех возможных достоинств, – скажите мне, разве он не удовлетворяет требованиям честолюбивой девицы? Скажите, разве этого не достаточно?
И он поднес портрет к самому моему лицу дрожащей рукой.
Я коротко сказала, что лучшего не смею и желать, ведь это проявление отцовских чувств глубоко потрясло меня, но слова благодарности еще не замерли у меня на устах, как я преисполнилась самого дерзкого, мятежного духа. Все внушало мне отвращение и ужас: он, его портрет, его сын, – и если бы у меня оставался какой-то выбор, кроме смерти и мормонского брака, то, клянусь Богом, я приняла бы его, не колеблясь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.