Электронная библиотека » С. Фомичев » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 20:01


Автор книги: С. Фомичев


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Пушкинское у Гоголя. Гоголевское у Пушкина

Даниил Хармс как-то, по привычке, мрачно пошутил (возможно, имея в виду как раз литературоведческие штудии на тему «Пушкин и Гоголь»):

Гоголь падает из-за кулис на сцену и смирно лежит.

Пушкин (выходит, спотыкается об Гоголя и падает). Вот черт! Никак об Гоголя!

Гоголь (поднимаясь). Мерзопакостькакая! Отдохнуть не дадут. (Идет, спотыкается о Пушкина и падает.) Вот черт! Никак об Пушкина споткнулся!

Пушкин (Поднимаясь). Ни минуты покоя! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает.) Вот черт! Никак опять об Гоголя!

Гоголь (поднимаясь). Вечно во всем помеха! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает.) Вот мерзопакость! Опять об Пушкина!..

Etc., etc., etc..[253]253
  Ванна Архимеда. Л., 1991. С. 231–232.


[Закрыть]

Абсурдистское начало гоголевского творчества Хармсу было особенно близко. И в данном случае истина вывернута наизнанку. Творческое общение Пушкина и Гоголя было постоянным и непредсказуемым соревнованием.

Общеизвестно, например, что сюжеты двух главных произведений Гоголя были подарены ему Пушкиным. Но только Гоголь мог в основу этих сюжетов заложить вакуумную призрачность: ничтожество, принятое за грозного ревизора, и нечто несуществующее, обретшее коммерческую ценность.

В литературоведении неоднократно подвергалась сравнительному исследованию тема «маленького человека» и обычно подчеркивалось, что Гоголь здесь отталкивался от пушкинского опыта – в частности, от повести «Станционный смотритель». Это, конечно, справедливо, но в то же время гоголевская трактовка такого персонажа принципиально отлична от пушкинской. У Гоголя ничтожный по своему социальному положению герой всегда сохраняет стремление к неожиданному возвеличиванию. Таковы Поприщин – испанский король, Хлестаков – с тридцатью пятью тысячами курьеров, Башмачкин – вставший грозной тенью укора над Значительным лицом. Это ведет Гоголя к необходимости постоянно прибегать к условным формам искусства: к свободному освобождению от жестко детерминированной реальности, к гротесковому отображению противоречий жизни, к фантастическому сопряжению несопоставимого. Как это не похоже на Пушкина!

1

«Повести покойного Ивана Петровича Белкина» и первая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки» вышли в свет почти одновременно. «Гоголь усвоил для „Вечеров“, – замечает Г. А. Гуковский, – трехступенчатую композицию авторского образа, данную „Повестями Белкина“ и известную еще ранее, – например, у Вальтер Скотта».[254]254
  Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 41.


[Закрыть]
Е. Н. Купреянова возражает на это:

Гоголь решительно ничего из «Повестей Белкина усвоить не мог, поскольку написал и сдал в типографию первую часть „Вечеров“ до знакомства с Пушкиным, а вышла она несколько раньше „Повестей Белкина“.[255]255
  История русской литературы. Т. 2. Л., 1981. С. 531.


[Закрыть]

Казалось бы, сказано убедительно. Однако реальная жизнь, равно как и живое общение двух великих писателей (пусть даже один из них только начинает свое поприще), всегда таят в себе неожиданные ситуации, которые не подчиняются формальной логике.

Ведь косвенное влияние на окончательное оформление «Вечеров» Пушкин все же оказал. Первая часть их действительно получила цензурное разрешение 26 мая 1831 года, то есть через неделю после знакомства двух писателей. Между тем известно, что в построении своей книги Гоголь воспользовался советом П. А. Плетнева, который, чтобы «оградить юношу от влияния литературных партий и в то же время спасти повести от предубеждения людей, которые знали Гоголя (…), присоветовал ему „строжайшее инкогнито“ и придумал для его повестей заглавие, которое возбудило бы в публике любопытство».[256]256
  Отечественные записки. 1852. № 4. Отд. VIII. С. 200–201.


[Закрыть]
Это свидетельство П. А. Куллиша, появившееся в печати еще при жизни Плетнева, а потому в высшей степени авторитетное. Опасение же насчет предвзятого отношения «литературных партий» к книге молодого прозаика было, очевидно, подготовлено сходными пушкинскими размышлениями в письме к Плетневу от 9 декабря 1830 года:

Еще не всё (весьма секретно). Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется – и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает (XIV, 133).

Не менее знаменательно и указание на то, что Плетневым было даже придумано заглавие книги – «Вечера на хуторе близ Диканьки»; топоним, здесь употребленный, был известен русскому читателю из новой поэмы Пушкина «Полтава» (вышла в свет в марте 1829 года), где дважды упоминалось поместье Кочубея:

 
Мы знаем: не единый клад
Тобой в Диканьке укрываем (V, 41).
Цветет в Диканьке древний ряд
Дубов, друзьями насажденных;
Они о праотцах казненных
Доныне внукам говорят… (V, 64).[257]257
  Ср. в предисловии к первой части «Вечеров»: «Про Диканьку же, я думаю, вы наслушались вдоволь. И то сказать, что там дом почище какого-нибудь пасичникова куреня. А про сады говорить нечего: в Петербурге вашем, верно, не сыщете такого» (1, 106).


[Закрыть]

 

Гоголь вступал в литературу в атмосфере пушкинской эпохи. При этом нельзя не заметить по-своему разных направлений художественных исканий Пушкина и Гоголя на рубеже 1830-х годов. Окончательно оформленные в зоне непосредственных творческих контактов первые прозаические циклы Пушкина и Гоголя по сути принадлежат к разным эпохам русской литературы. В самом деле, их, казалось бы, самоочевидная типологическая общность сильно преувеличена. Принцип циклизации двух книг несхож: у Гоголя используется проверенный, обычный для практики русских писателей тех лет и освященный многовековой мировой традицией простейший способ объединения рассказов, якобы прозвучавших в дружеской компании, собравшейся в уединенном месте. Прием этот восходит к «Декамерону» Бокаччо. Отсюда, до некоторой степени, проистекает противопоставление мира рассказов (у Гоголя – идиллического, национально-колоритного, отнесенного в легендарное прошлое) современности, которая отбрасывается за пределы эстетического идеала. «Повести» же Пушкина строятся принципиально иначе: дружеского круга собеседников здесь нет, рассказчик Белкин – хронист, передающий истории, слышанные им в разное время от лиц, едва ли ему близко знакомых. Внимание его привлекает необычайное, возникшее в обыденных обстоятельствах, хорошо ему в общем известных. Собственно, единственная характеристическая черта Белкина, которая усматривается в собранных им чужих рассказах, и есть тяга к неординарному, противопоставленному скуке одиночества, бессобытийной поместной жизни. Что же касается издателя, то он человек совершенно другого круга, в руки которого случайно попали записанные анекдоты, любопытные для него не только сами по себе, но и интересом к ним Белкина. Личность хрониста тем самым становится также небезразличной для издателя, что и побуждает его собрать о покойном возможные сведения. Они, впрочем, оказываются довольно ничтожными. Здесь трехступенчатая иерархия: рассказчики – Белкин – издатель. Пушкин нащупывает здесь романный принцип отражения действительности – принцип неожиданных столкновений людей разного круга, с непредсказуемыми событиями.

У Гоголя же есть только рассказчики и близкий к ним Рудый Панько. Автор близок к миру своих героев, к тому же в первой части «Вечеров» условия «игры» им не реализованы до конца; вернее, они возникли позже самих рассказов, и потому в первой части «Вечеров» – вопреки установке на неавторские речь и образ мыслей – голос подлинного автора звучит прямо и непосредственно, вступая в противоречие с миропредставлением условного издателя. Как уже неоднократно отмечалось в литературе, Рудый Панько был бы не в состоянии передать напряженно-лирическую манеру рассказчика «Сорочинской ярмарки» и «Майской ночи» – поэта, мечтателя, в сущности, самого раннего Гоголя.

Это наглядно подтверждается сравнением стиля описаний в идиллии «Ганс Кюхельгартен»:

 
Какой же день! Веселые вились
И пели жаворонки; ходили волны
От ветру золотого в поле хлеба;
Сгустилися над ними дерева.
На них плоды на солнце наливались
Прозрачные; вдали темнели воды
Зеленые; сквозь радужный туман
Неслись моря душистых ароматов;
Пчела-работница срывала мед
С живых цветов; резвунья-стрекоза
Треща вилась; разгульная вдали
Неслася песнь – то песнь гребцов удалых (1, 65).[258]258
  Произведения Гоголя здесь и ниже, с указанием тома и страниц текста, цитируются по изданию: ГогольН. В. Полн. собр. соч. Т. 1–14. М., 1937–1952.


[Закрыть]

 

и в повести «Сорочинская ярмарка»:

Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!.. Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине дрожит жаворонок… Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами, охраняемыми статными подсолнечниками. Серые стога сена и золотые снопы хлеба станом располагаются в поле и кочуют по его неизмеримости. Нагнувшиеся от тяжести плодов широкие ветви черешен, слив, яблонь, груш; небо, его чистое зеркало – река в зеленых, гордо поднятых рамах (…) как полно сладострастия и неги малороссийское лето (1, 111–112).

В таком рассказчике «Сорочинской ярмарки» и «Майской ночи» Гоголь в 1831 года иронически персонифицировал себя самого, каким он был всего два года назад. Не желая жертвовать двумя самыми поэтичными повестями первой части своих «Вечеров», Гоголь уже в предисловии обнажает конфликтную несовместимость двух стилистических пластов книги. Выясняется, что нечетные повести рассказывает приезжий из Полтавы, а четные – дьячок Диканьской церкви. Два эти оригинала находятся в ссоре, и Рудый Панько явно держит сторону дьяка:

А один из гостей… Ну, тут же был такой панич, что хоть сейчас нарядить в заседатели и подкормии. Бывало, поставит перед собой палец и, глядя на него, пойдет рассказывать вычурно да хитро, как в печатных книжках! Иной раз слушаешь, слушаешь, да и раздумье нападет. Ничего, хоть убей, не понимаешь. Откуда он слов поднабрался таких! Фома Григорьевич раз ему насчет этого сплел присказку. (1, 105).

Во второй части «Вечеров» полтавский краснобай изгоняется с хутора, а тем самым – из книги.

2

Первоначально Гоголь считал, что, обладая запасом «малороссийских былей», он может продолжать «Вечера» в течение нескольких выпусков, а потому обещал в предисловии: «Лишь бы слушали да читали, а у меня, пожалуй, только лень рыться, наберется и на десять таких книжек» (1, 106). Однако в начале второй части он уже заявлял: «Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя» (1, 106). Мир предания уже прямо сталкивается с современностью и в конечном счете оказывается незащищенным, призрачным, условным.

Даже в «Ночи перед Рождеством», сюжетно наиболее близкой к «Майской ночи», рассказ не обособлен вовсе от прозаической повседневности. Как можно догадаться, ведет этот рассказ приезжий из Миргорода:

Приехал еще… вот позабыл, право, имя и фамилию… Осип… Осип… Боже мой, его знает весь Миргород! Он еще когда говорит, то всегда щелкнет наперед пальцем и подперетсяв боки… (1, 196).

Повествуя о забавной небывальщине, он не может, однако, отрешиться от живых впечатлений:

… ноги у черта были так тонки, что если бы такие имел яресковый голова, то он переломал бы их в первом казачке. Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды (1, 202).

Попутно, хотя и некстати, вспоминаются и сорочинский заседатель, и судья, и городничий, и подкормий, и канцелярист волостного писаря и проч. Современные подробности по-гоголевски (как у зрелого Гоголя) здесь представлены чрезмерно, но сам опыт бытописания писатель не в последнюю очередь черпает в пушкинских повестях, доводя его до гротесковых пределов.

Стремительное мужание таланта Гоголя не в последнюю очередь объяснялось тем, что с 1831 года он очутился в среде ведущих русских писателей. «Все лето я прожил в Павловске и в Царском Селе, – пишет он 2 ноября 1831 года А. С. Данилевскому. – Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная „Кухарка“, в которой вся Коломна и петербургская природа живая. – Кроме того, сказки русские, народные – не то, что „Руслан и Людмила“, но совершенно русские. Одна даже писана без размера, только с рифмами и прелесть невообразимая…» (1, 214). В полной мере воссоздать эти контакты невозможно, но все-таки стоит попытаться выделить пушкинское начало в повестях, которые Гоголь писал летом 1831 года и которые вошли потом во вторую часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Может показаться случайным некоторая сюжетная перекличка «Ночи перед Рождеством» с лицейской поэмой Пушкина «Монах», где использовано житие Иоанна Новгородского, слетавшего на бесе в Иерусалим. Но в том, что, изображая одураченного Вакулой черта, Гоголь вспоминал забавного бесенка из сказки о Балде, сомневаться, как нам кажется, не приходится.

Дополняя в рукописи эпизод встречи Вакулы с царицей, Гоголь более подробно прорабатывает образ Потемкина, отмечая, в частности, жалобу на него императрице за ущемление прав запорожцев, а также вводит в свиту Екатерины II Дениса Фонвизина. Вспомним в этой связи, что один из первых анекдотов о Потемкине, записанных Пушкиным в «Table-Talk», касается также столкновения светлейшего князя с казаками. Фонвизиным же в 1831 году Пушкин был особо увлечен: он недавно познакомился с рукописью о нем П. А. Вяземского, оставив на ней обширные пометы. Эти совпадения вовсе не покажутся случайными, если мы будем иметь в виду, что Гоголь наверняка читал Пушкину свои новые повести. Такое чтение предполагало отклик Пушкина. И было бы странно, если бы он не коснулся интересовавших его тем.

Нельзя не обратить внимания и на то, насколько строже становится Гоголь в описаниях («напряженность» его стиля была отмечена всеми критиками, откликнувшимися на первую часть «Вечеров»):

Последний день перед Рождеством прошел. Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа… (1, 201).

Здесь несомненны уроки пушкинской прозы (может быть, даже прямая пушкинская правка), как их понимал Гоголь. Вспомним его замечание, что Пушкин принялся за прозу, чтобы «не отвлекаться по сторонам и быть проще в описаниях».

Возможно, в обстановке царскосельских бесед произошло окончательное оформление повести «Страшная месть». Судя по некоторым намекам, замысел ее относился к поре работы Гоголя над первой частью «Вечеров»,[259]259
  Во вступлении к повести, сохранившемся в черновом автографе (см. 14, 299–300), упоминается Фома Григорьевич, что позволяет отнести первоначальную работу над повестью еще до появления Рудого Панька.


[Закрыть]
но туда не попала, подвергшись окончательной обработке летом-осенью 1831 года. Стилизованная под народную легенду повесть, как известно, не имеет сюжетных аналогов в украинском (и русском) фольклоре. Вместе с тем вполне ощутимо в ее готическом сюжете балладное начало, и здесь следует вспомнить, что именно в 1831 году после большого перерыва вновь обращается к балладам Жуковский. Случайно ли в его новых балладах, которые Гоголь мог в то время слышать только от автора, мы находим ряд мотивов, отразившихся в «Страшной мести»? Так, в балладе «Доника» (из Саути) упоминается об иконах, обличающих нечестивца.

Тот же мотив развит и в балладе «Покаяние», в которой мы находим между прочим словосочетание «страшное мщение».[260]260
  Этот мотив в черновом автографе Гоголя (см. 14, 301) еще отсутствовал; заглавия повести там также нет.


[Закрыть]

Безрезультатными оказались и поиски народно-поэтических мотивов песни бандуриста, венчающей повесть. Между тем уже запев «Воевал король Стефан с турчином» отчетливо ориентирует песню на книгу П. Мериме «Гузла», анонимно изданную в 1827 году и сразу же приобретшую общеевропейскую известность в качестве «иллирийских песен», хотя подлинное их авторство в начале 1830-х годов было уже раскрыто. «Впрочем, – походя, как общеизвестный факт, отмечалось в рецензии на книгу Н. Маркевича „Украинские мелодии“, – еще скорее можно быть подражателем старине в стихотворениях, чем в мелодиях. И знаток ошибется иногда, читая таких подражателей, как Мериме, но еще не нашелся Мериме для напевов народных».[261]261
  Московский телеграф. 1832. № 13. С. 74.


[Закрыть]

Именно потому, вероятно, Гоголь в «Страшной мести» использует не сюжетику «Гузлы», а лишь прием: стилизует под народную песню (пересказанную в повести прозой, как и у Мериме) легендарное повествование, объясняющее предысторию и суть изложенных им событий. Можно понять, почему Гоголю оказался особенно близким мотив побратимства. В истолковании французского писателя нарушение этого обряда тоже величайший грех.[262]262
  Ср.: «Часто можно наблюдать случаи, когда побратимы жертвуют жизнью друг за друга, а если бы между ними возникла ссора, это было бы принято всеми с возмущением, как у нас – дурное обращение сына с отцом» (Мериме П. Собр. соч. Т. 1. М., 1963. С. 95).


[Закрыть]
Для Гоголя же предательство названного брата – не только попрание моральных норм, но и гибельный отрыв от национальных корней, сопоставимый с изменой христианской вере, что подчеркнуто в обрисовке колдуна, прямого потомка предателя-побратима Петра. Проблематика «Страшной мести» отзовется в «Тарасе Бульбе», а позже в совершенно неожиданном качестве прозвучит и в «Шинели»:

И долго потом, среди веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкой на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой» (3, 13–14).

Трудно отделаться от впечатления, что впервые возник этот генеральный для творчества Гоголя мотив в зоне пушкинско-гоголевских контактов, имея в виду позднее созданные Пушкиным «Песни западных славян», стимулированные той же «Гузлой». Сейчас невозможно решить, кто из них первым обратил внимание на книгу, сыгравшую важную роль в творчестве обоих писателей.

Несмотря на видимое неравенство литературных отношений в 1831 году неофита Гоголя и мэтра Пушкина, их общение было плодотворным для каждого из них.

Внимание исследователей давно останавливало довольно загадочное замечание Пушкина о своих болдинских повестях, «от которых Баратынский ржет и бьется». Своеобразной материализацией этого, нам уже недоступного впечатления от белкинских историй[263]263
  Ср. эпиграф из «Недоросля» Фонвизина к «Повестям Белкина»:
  Г-жа Простакова.
  То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник.
  Скотинин.
  Митрофан по мне (VIII, 57).


[Закрыть]
служит гоголевская повесть о Шпоньке и его тетушке, предельно утрирующая пушкинский стиль повествования о заурядных героях и их «свершениях». Отметим, что и характером своим, и социальным положением, и биографией Иван Федорович Шпонька удивительно сходен с Иваном Петровичем Белкиным.

Сама неоконченность повести о Шпоньке могла быть подсказана пушкинским рассказом. В «письме ненарадовского помещика» говорилось:

Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлого зимою все окна ее флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не кончил (VIII, 61).

Гоголь подхватывает этот прием:

С этой историей случилась история: нам рассказывал ее приезжавший из Гадяча Степан Иванович Курочка. Нужно вам знать, невозможно сказать, что память у меня за дрянь; хоть говори, хоть не говори, все одно. То же самое, что в решето воду лей. Зная за собой такой грех, нарочно просил его списать ее в тетрадку. Ну, дай бог ему здоровья, человек он был всегда добрый для меня, взял и списал. Положил я ее в маленький столик. (…) Старуха моя, с которой я живу уже лет тридцать вместе, грамоте сроду не училась; нечего греха таить. Вот замечаю я, что она пирожки печет все на какой-то бумаге. Пирожки она, любезные читатели, удивительно хорошо печет; лучших пирожков вы нигде не будете есть. Посмотрел я как-то на сподку пирожка, смотрю: писаные слова. Как будто сердце у меня знало: подхожу к столику – тетрадки и половины нет! Остальные листки все растаскала на пироги. Что прикажешь делать? На старости лет не подраться же! Прошлый год случалось проезжать через Гадяч. Нарочно еще, не доезжая до города, завязал узелок, чтобы не забыть попросить об этом Степана Ивановича. Этого мало: взял обещание с самого себя, как только чихну в городе, то чтобы вспомнить и о нем. Все напрасно. Проехал через город, и чихнул, и высморкался в платок, а все позабыл; да уж вспомнил, как верст за шесть отъехал от заставы. Нечего делать, пришлось печатать без конца… (1, 283–284).

Любопытно, что гоголевская неоконченная история об Иване Федоровиче Шпоньке была воспринята одним из язвительнейших литераторов пушкинской эпохи О. И. Сенковским в качестве пародии на пушкинскую прозу. Свидетельством того служит его «Повесть, потерянная для света» (1834), опубликованная в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом «А. Белкин». В ней описывается (с мельчайшими бытовыми подробностями) загородный обед петербургских обывателей, один из которых в изрядном подпитии рассказал «любопытный случай по провиантской части». Однако наутро никто из приятелей так и не мог вспомнить, о чем шла речь, и его повесть так и осталась навсегда «потерянной для света». Тем самым, намеченая в письме «ненарадовского помещика» история о пропавших рукописях Белкина, развитая Гоголем, доводится Сенковским до абсолютного абсурда.[264]264
  Отметим попутно, что произведения Хармса, как правило, также перенасыщены бытовыми деталями, но минус-сюжетны. А. А. Александров справедливо отмечает, что наиболее частый хармсовский мотив – исчезновение: «Исчезают предметы („Потеря“), сон („Сон дразнит человека“), жизнь („Охотники“), люди („Молодой человек, удививший сторожа“)» (Александров А. А. Эврика оберэутов // Ванна Архимеда. С. 21).


[Закрыть]
Замечено, что «Сенковский склонен здесь видеть насмешку над реалистическими тенденциями русской прозы, предвестием „натуральной школы“, с которой редактор „Библиотеки для чтения“ будет вскоре бороться зло и планомерно».[265]265
  Фомичева В. Театральность в творчестве О. И. Сенковского. Ювяскюля, 2001. С. 51.


[Закрыть]

Комическое воодушевление было яркой чертой дарования Гоголя. «Читатели наши, – писал в 1836 году Пушкин, – конечно помнят впечатление, произведенное над ними появлением „Вечеров на хуторе“: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы (…) не смеявшиеся со времен Фонвизина!» (XII, 27).

Ю. М. Лотман, отмечая идиллический тон «Вечеров», сближает эту оценку с изречением Екатерины II: «Народ, поющий и пляшущий, зла не мыслит».[266]266
  Лотман Ю. М. Из наблюдениий над структурными принципами раннего творчества Гоголя // Уч. зап. Тартуского гос. университета. Тр. по русской и славянской филологии. Т. 15. Тарту, 1970. С. 34.


[Закрыть]
Возможно, это и так, но важно понять и толкование самим Пушкиным подобного выражения. В романе о царском арапе читаем:

(…) старая женщина (…) вошла припевая и подплясывая (…) – «Здравствуй, Екимовна, – сказал к.(нязь Лыков) – каково поживаешь?» – «По добру, по здорову, кум: поючи и пляшучи и женишков поджидаючи» (VIII, 20).

«Поючи и пляшучи» здесь – признак народного балагурства, восходящего к скоморошеству.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации