Текст книги "Пушкинская перспектива"
Автор книги: С. Фомичев
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
III
Рыцарь бедный в романе Ф. М. Достоевского «Идиот»
Одной из ключевых сцен романа Достоевского «Идиот» является описание происшествия на даче в Павловске – с чтением стихотворения Пушкина о рыцаре бедном. Во всех изданиях романа текст этот приведен явно не в том виде, в каком его вдохновенно продекламировала Аглая. Стихотворение здесь напечатано по тексту второй, сокращенной редакции, известной в ту пору в качестве романса из неоконченных «Сцен из рыцарских времен».
Заметим, что с самого начала это дает непростое соотношение драматических ситуаций, воссозданных двумя писателями. В пушкинской пьесе романс исполняет Франц, получивший возможность перед казнью поведать о любви к Прекрасной Даме, ему внимающей. У Достоевского стихотворение с «вдохновенным восторгом» произносит Аглая, защищая «бедного князя Мышкина».[352]352
Именно так называется герой самим автором в начале второй части романа: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 8. Л., 1973. С. 155. Далее ссылки на сочинения Достоевского даются в тексте статьи.
[Закрыть] И реакция слушателей в обоих случаях прямо противоположна: в «Сценах» рыцари и дамы (за исключением, скорее всего, Клотильды) не подозревают ни о каких откровениях. В романе же они понятны всем, кроме простодушных Епанчиных-старших. То есть романная ситуация по отношению к оригиналу почти травестийна. Внимательным читателям того времени был, наверное, внятен комизм ее, тем более что он был оттенен возникшей по ходу сцены (возбуждающей читательскую активность восприятия текста) перепалкой между Колей Иволгиным и Аглаей Епанчиной:
Правда, есть там (то есть в стихотворении. – С. Ф.) какой-то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем…
– А. Н. Д.,[353]353
В сознании Достоевского данная пушкинская строка, очевидно, запечатлелась с аббревиатурой А. N. D. – то есть «Ave Notre-Dame»: роман В. Гюго «Notre-Dame de Paris» в произведении русского писателя был одним из творческих ориентиров, наряду с «Дон-Кихотом» Сервантеса.
[Закрыть] —поправил Коля.– А я говорю А. Н. Б. и так хочу говорить, – с досадой перебила Аглая… (8, 207).
Странным образом процитированный в романе поэтический текст в изданиях сочинений Достоевского, тем не менее, содержит подлинные пушкинские строки:
и чуть ниже специально отмечено:
Что была насмешка, в том он (князь Мышкин. – С. Ф.) не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б.[355]355
В академическом издании здесь введена конъектура А. М. D. – в соответствии с пушкинским текстом. Но едва ли бы было не корректнее ввести конъектуру Н. Ф. Б. – в прочитанное Аглаей стихотворение, объяснив обстоятельства дела в соответствующем примечании. Нам кажется, что дважды ошибиться в написании этих букв Достоевский не мог.
[Закрыть]
Правильно оценить заданную комическую тональность данного эпизода совершенно необходимо. Заметим, что писатель загодя готовил читателей именно к такому восприятию. Вспомним, что, передавая Аглае записку князя, Коля «нарочно для этого случая выпросил у Гани, не объясняя ему причины, надеть его совершенно еще новый шарф» (8, 158),[356]356
Пушкинский «рыцарь бедный», как мы помним, «четки вместо шарфа повязал».
[Закрыть] – и это произошло явно до первого разговора у Епанчиных о «рыцаре бедном». Само же чтение стихотворения Пушкина предварено в романе спором Коли и Аделаиды:
Портрет не хотели нарисовать – вот в чем виноваты! (…)
– Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что «рыцарь бедный»
С лица стальной решетки
Ни пред кем не подымал.
Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним? (8, 205–206).
И это еще не все. Постараемся понять, кому из персонажей принадлежало первое отождествление князя Мышкина с «рыцарем бедным»? На первый взгляд, – самой Аглае: именно она месяц назад, как вспомнил Коля, перебирая страницы «Дон-Кихота» (между которыми, как мы знаем, была заложена записка князя), воскликнула, что «нет лучше „рыцаря бедного“» (8, 205). Но недаром сама сцена декламации в романе прерывается приходом на террасу Евгения Павловича Радомского (лишь походя упомянутого в самом начале второй части), и тут же специально отмечено:
Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во все время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про «рыцаря бедного».
«Может быть, сам и выдумал», – подумал князь про себя (8,208).
Как всегда у Достоевского, князь Мышкин гениально прозорлив, и потому его предчувствиям читатель непременно должен доверять. Действительно, прежнее восклицание Аглаи о рыцаре, как выясняется, вырвалось у нее по ходу «длинного разговора», в котором участвовал и Евгений Павлович (см.: 8, 205).
Может показаться, что вполне оформившаяся лишь 17 апреля 1868 года[357]357
См.: 9, 263.
[Закрыть] идея о «рыцаре бедном» брезжила в сознании Достоевского чуть ли не с самого начала его работы над новым романом. Самая ранняя запись о замысле произведения предварена пометой «14 сентября 67. Женева» – Достоевскому было известно[358]358
См.: 9, 403.
[Закрыть] принципиально важное, проясняющее имя «Прекрасной Дамы» четверостишие из первой, пространной редакции стихотворения:
В этой связи может показаться значащим и имя женщины, участие в судьбе которой принял еще в Швейцарии князь Мышкин – Мари (здесь, несомненно, содержался своеобразный пролог к главной фабульной коллизии романа).[360]360
Отмечено, что упоминание о бедной Мари, покинутой любовником после какого-то жестокого и неоправданного действия священника и сошедшей с ума, Достоевский заметил в произведениях Стерна «Тристрам Шенди» и «Сентиментальное путешествие»: Иванов М. В. Судьба русского сентиментализма. СПб., 1996. С. 323–324.
[Закрыть]
Однако, по всей вероятности, в замысле романа намечалась несколько иная литературная генеалогия образа князя Мышкина, что проясняется его рассказом у Епанчиных о Швейцарии:
Сначала, с самого начала, да, позывало, и я впадал в большое беспокойство. Все думал, как я буду жить; свою судьбу хотел испытать. (…) Тоже иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы, кругом сосны, старые, большие, смолистые, вверху на скале замок средневековый, развалины. (…) Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то… (8, 51).
Это внятная отсылка к балладе Жуковского «Двенадцать спящих дев»:
Уже двадцатая весна
Вадимова настала;
И чувства тайного полна
Душа в нем унывала.
«Чего искать? В каких странах?
К чему стремить желанье?»
Но все – и тишина в лесах,
И быстрых вод журчанье,
И дня меняющийся вид
На облаке небесном,
Все, все Вадиму говорит
О чем-то неизвестном.[361]361
Жуковский В. А. Сочинения. М., 1954. С. 153–154.
[Закрыть]
И далее:
И реплика «Ведь у него 12 спящих дев» (9, 270), зафиксированная среди черновых набросков, проецирует сюжетную перспективу романа. Герой баллады Жуковского, отбив у злодея киевскую княжну, устремлен душой от нее к зачарованному замку с невинными девами и обретает свою судьбу в спасении их, одна из которых ему провидением предназначена. Так и князь Мышкин от Настасьи Филипповны устремляется к одной из сестер Епанчиных. Пророческое видение преследует его и позже:
О, как бы он хотел очутиться теперь там и думать об одном – о! Всю жизнь об этом только – и на тысячу лет бы хватило! И пусть, пусть здесь совсем забудут его. О, это даже нужно, даже лучше, если б и совсем не знали его и все видение было бы только в одном сне. Да не все ли равно, что во сне, что наяву! (8, 287)
Ср. у Жуковского:
И снова потом на «зеленой скамейке» непосредственно перед свиданием с Аглаей, «одно давно забытое воспоминание зашевелилось в нем» и вдруг разом выяснилось:
(…) Он раз зашел в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Перед ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. (…) Мучило его то, что всему этому был он чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать… (8, 351).
Князь забывается на скамейке сном, в котором ему предстает «знакомая до страдания» женщина (Настасья Филипповна?), у которой было «теперь как будто не такое лицо, какое он всегда знал» (курсив мой. – С. Ф.), «он чувствовал, что тотчас произойдет что-то ужасное». «Он встал, чтобы пойти за нею, и вдруг раздался подле него чей-то светлый, свежий смех (…) Перед ним (наяву. – С. Ф.) стояла и громко смеялась Аглая» (8, 352).
Любовь к Аглае – проявление наметившегося было физического выздоровления князя, здоровое светлое чувство, выход из мрака:
В моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю, как подумал о вас первой (8, 363).
Это, однако, еще не вся истина. В критической литературе обычно резко противопоставляются «любовь-сострадание» князя к Настасье Филипповне и «любовь-восхищение» – к Аглае. Но вспомним первое впечатление его об Аглае: «Вы так хороши, что на вас боишься смотреть (…) почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое!..» (8, 66. Курсив мой. – С. Ф.). Случайно ли эти слова отзываются эхом во сне князя на «зеленой скамейке»? Только ли Настасья Филипповна ему мерещилась?
Вполне очевидно, что любовь Мышкина к Аглае также возникает из состраданья, пророческого беспокоящего предчувствия, желания защитить ее – прежде всего от нее самой: «…мне ужасно бы желалось, чтобы вы были счастливы. Счастливы ли вы?» (8, 157).
И здесь еще большая ответственность: несчастья, ломающего судьбу Аглаи, пока не произошло, но и не должно произойти. Однако оно уже грезится не только Мышкину, но и ее матери: «О Господи, как она будет несчастна» (8, 273). «Положительно прекрасным» героем в романе остается один Мышкин – все остальные, и Аглая в том числе, в чем-то все же ущербны.
И с этой точки зрения мы должны снова вернуться к ключевой сцене романа, в которой князь окрещен «рыцарем бедным». «Припоминая всю эту минуту, – замечает автор, – князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явного и злобною насмешкой?» (8, 209). Речь здесь идет о замене здравицы Богоматери «Ave Mater Dei» намеком на воплощение Марии Магдалины: Н. Ф. Б. – Настасьи Филипповны Барашковой. Именно в этот момент «что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя» (8, 210). В возрастающем чувстве Аглаи к «рыцарю бедному» ясно различима гордыня, как бы желание заменить в интерпретированном ею по-своему стихотворении Пушкина аббревиатуру Н. Ф. Б. на А. И. Е. (Аглая Ивановна Епанчина).
Определение «рыцарь бедный» ни разу не употреблено в романе в собственно авторской речи, но лишь в разных по тону отзывах о князе различных персонажей: от издевательского (у Евгения Павловича Радомского) до восторженно-патетического (у Аглаи). Но и в последнем случае, как нам представляется, это не более чем приблизительное толкование «положительно прекрасного человека». По справедливому замечанию Вяч. Иванова, князь Мышкин не Дон-Кихот и не «рыцарь бедный». Он – князь Христос,[364]364
Исследуя литературные и фольклорные источники «Братьев Карамазовых», В. Е. Ветловская отметила, что именование «князь», которым наделяет Алешу Грушенька, идет или из «Жития Алексея, божиего человека», или же, скорее всего, из духовных стихов о нем (см.: Достоевский и русские писатели. Традиции, новаторство, мастерство. Сб. статей. М., 1971. С. 201). И в планах «Идиота», возможно, аналогичное происхождение определения «князь» в сочетании с «Христом». В дефинитивном же тексте романа несомненно нарочито проведено постоянное употребление вплотную наименований «князь Мышкин» и «князь Ш.» (последним наименованием пользуется не только автор, но и персонажи).
[Закрыть] по мнению Достоевского, зарегистрированному в черновых наметках (по вполне понятной причине это определение не попало в окончательный текст романа).
В толковании Аглаи пушкинского стихотворения следует увидеть предвестие ее судьбы (отрыва от почвы), не менее трагической, нежели у Настасьи Филипповны (так, по крайней мере, дело представлялось самому автору).
Косвенным свидетельством этого послужит признание Дмитрия Карамазова:
Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит у него сердце его, и воистину, воистину горит… (14, 100).
Не таков князь Мышкин. В Аглае же, как окажется в итоге, уголек «содомского огня» подспудно давно тлел.
Акын Пушкин
«Причины особой популярности „Письма Татьяны“, – заметил академик М. П. Алексеев, – подлежат, очевидно, специальному анализу. Нельзя не припомнить в этой связи широко известную у нас историю перевода отрывков из „Евгения Онегина“ на казахский язык Абаем Кунанбаевым (1889), из которых один – именно „Письмо Татьяны“ – приобрел необычайно широкую популярность в Казахстане в самой широкой среде».[365]365
Алексеев М. П. Пушкин и мировая литература. Л., 1987. С. 358.
[Закрыть]
Беспрецедентному культурному феномену, здесь отмеченному, действительно посвящена обильная литература на казахском и русском языках.[366]366
См.: «…И назовет меня всяк сущий в ней язык…». Наследие Пушкина и литературы народов СССР. Ереван, 1975. С. 330–336.
[Закрыть] Однако абаевские переводы рассматривались вне общего контекста разноязычного «Евгения Онегина».
Если в странах Западной Европы имя Пушкина стало известно еще при его жизни, то даже на Ближнем Востоке первые следы такого знакомства относятся к самому концу XIX века. Инициатива при этом шла из России. Первым, наверное, так и не дошедшим до Турции (совершенно неудачным), опытом стали переводы «Бахчисарайского фонтана» и «Талисмана», выполненные востоковедом Иосифом Зраком и изданные в Петербурге литографическим способом в 1868 году. В 1890 году в Стамбуле вышли «Метель» и «Пиковая дама» в переводах выпускницы восточного факультета Казанского университета О. С. Лебедевой («Гюльнар де Лебедефф»), отредактированных турецким писателем Ахмедом Митхадом.[367]367
Белова К. А. Из истории переводов Пушкина в Турции // Творчество Пушкина и зарубежный Восток. М., 1991. С. 85. Те же произведения в переводе на татарский язык крымского наречия были изданы в Петербурге в 1899 году. См. также: Драганов П. Д. Пятидесятиязычный Пушкин. СПб., 1899. С. 35, 42–43, 46 и др.
[Закрыть] Столетие русского поэта, широко отмеченное по всей России, предопределило появление переводов из Пушкина на языках восточных народов, проживавших в пределах империи: на татарском языке был издан перевод Махамеда Салима Умидбаева «Бахчисарайского фонтана» (1899), чуть позже появился перевод Абдулмана Рахманкулова «Сказки о рыбаке и рыбке» (1901).[368]368
Гайнуллин М. X. Пушкин и дооктябрьская татарская литература//Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 481.
[Закрыть] Те же произведения по-узбекски были напечатаны в 1899 году в приложении к газете «Туркестанские ведомости» (Ташкент).[369]369
Грачева А.Д. Пушкин и туркменская литература// «…И назовет меня всяк сущий в ней язык…». С.154.
[Закрыть]
На этом фоне и следует воспринимать абаевские переводы, не связанные с юбилейным официозом и возникшие по внутреннему «вызову».[370]370
Определение Б. М. Эйхенбаума. См.: Эйхенбаум Б. М. Лермонтов. Л., 1924. С. 28.
[Закрыть] Они созданы не позже 1889 года и тем самым стали одним из истоков новой казахской литературы, родоначальником которой был Абай Кунанбаев.
Перу Абая принадлежат восемь онегинских фрагментов. Три из них достаточно близки к оригиналу: «Облик Онегина» (гл. 1, строфы X–XII), «Из слова Ленского» (гл. 6, строфа XXII), «Письмо Татьяны Онегину». Четыре фрагмента можно считать довольно свободным переложением соответствующих строк романа: «Ответ Онегина Татьяне» и «Слово Онегина» (гл. 4, строфы XIII–XVI), «Письмо Онегина Татьяне», «Слово Татьяны» (гл. 8, строфы XLIV–XLVII). И, наконец, «Предсмертное слово Онегина» является свободной импровизацией казахского поэта на онегинскую тему.[371]371
Пушкин А. С. Тандамалы шыгармалар. eki томды (Пушкин в казахских переводах). Алматы, 1975. С. 216–232.
[Закрыть]
Так что же все это в совокупности? Лишь первые подступы к переводу романа в стихах, из разных глав которого выбрано в качестве заготовок впрок несколько фрагментов? Свободная вариация онегинского сюжета, который, по мысли Абая, должен привести к гибели героя? Или ряд самостоятельных стихотворений, не претендующих на фабульную увязку?
Впервые опубликованные посмертно в 1909 году, едва ли в том порядке, в каком они появились из-под пера Абая или в котором он предполагал разместить их сам, эти отрывки плохо выстраиваются в связный сюжет. Вполне очевидно (это в исследовательской литературе до сих пор не было отмечено), что они отражают два разных этапа работы казахского поэта над онегинской темой.
В самом деле, для чего иначе нужно было дважды, несколько по-разному, перелагать строфы из гл. 4, содержащие отповедь Онегина Татьяне («Ответ Онегина Татьяне» и «Слово Онегина»)? Столь же излишний параллелизм обнаруживается во фрагментах «Из слова Ленского» (едва ли Абай намечал самостоятельную разработку этого характера), «Письмо Онегина Татьяне» и «Предсмертное слово Онегина».
Если к тому же присмотреться к художественной форме абаевских фрагментов, то можно заметить, что половина из них строфически восходит к восточной традиции: «Из слова Ленского» и «Слово Онегина» написаны строфой рубай (ааБа), «Облик Онегина» и «Предсмертное слово Онегина» состоят из сочетаний рубай и газелей (в газели за первой зарифмованной парой стихов тянется несколько – в данном случае только два – двустиший с первым холостым стихом и вторым на ту же рифму: ааБаВа). Рубай и газели – излюбленные формы персидской лирической поэзии, причем в лирике Абая, когда в одном стихотворении используются обе эти традиционные строфы, газель всегда является итогом его (см., например, стихотворение «Вот и старость… Свершиться мечтам не дано!..» – одиннадцать строк рубай и итог: шестистрочная газель). В этом отношении особо интересна строфическая форма фрагмента «Облик Онегина», который, очевидно, был первым подступом Абая к «Евгению Онегину»: воспроизводя три неполные онегинские строфы, казахский поэт попытался дать их восточный метрический аналог. Здесь дважды повторяется четырнадцатистрочник, в каждом случае состоящий из двух рубай на одну рифму и газели {ааБа ааВа ггДгЕг). Форма эта была уже несколько сбита в «Предсмертном слове Онегина», которое мы даем в собственном стихотворном переводе, не претендуя, разумеется, на его точность и изысканность, преследуя лишь единственную цель – наглядно представить строфическую структуру отрывка:
Нарядом праздничным шурша,
Моя любимая вошла.
Безумен я? – ее объятья
Меня согрели, сна лиша.
И замер я, едва дыша,
Но птицей вознеслась душа…
Из жалости поцеловала,
Последним горем сокруша.
Жестокою как стать смогла? —
Не оглянувшись, вмиг ушла;
Взнуздав все силы, затушила
Ты, видно, страсть свою дотла.
А я люблю, люблю сильней!
Ну подскажи, что делать мне!
О мать моя, земля сырая,
Укрой меня – в бесстрастном сне
Душа моя навек остынет.
Нигде мне больше места нет…
Письма же героини и героя, а также «Слово Татьяны» состоят из четверостиший с перекрестными рифмами (абаб), то есть написаны строфой, впервые введенной Абаем в казахскую поэзию с несомненной ориентацией на поэзию русскую, прежде всего пушкинскую. Они встраиваются в самостоятельный лиро-эпический сюжет, своеобразный роман в письмах, и щедро насыщаются национальной образностью. Только казашка могла бы сказать любимому так:
Ты был раненым тигром,
Я – малюткой-серной
И осталась едва жива,
Задетая твоими когтями.
Но как подумаю,
Что ты будешь страдать из-за меня,
То кипит,
Как медный казан, душа моя.
Подстать ей и абаевский Онегин:
Я словно раненый жильбарс
Умираю, пронзенный твоею стрелою…
Именно эти письма были положены самим Абаем на музыку и ушли в народ. Уже в начале XX веке их слышали в казахских селениях, причем об истинных авторах (как русском, так и казахском) певцы-улейши даже не подозревали. Но и первый абаевский онегинский сюжет (заканчивавшийся «Предсмертным словом Онегина»), подхваченный сначала учениками Абая, потом свободно варьировался в импровизациях акынов.[372]372
См.: Исмаилов Е. Народные казахские варианты «Евгения Онегина» //Вестник АН Казахской ССР. 1949. № 6 (51). С. 32–34.
[Закрыть]
Все это свидетельствует об органическом усвоении казахской культурой романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин» – очевидно потому, что он был сближен Абаем с многовековой традицией лиро-эпических поэм о трагической любви, таких как «Козы-Корпеш и Баян-Слу», с одной стороны, а с другой – с традиционными айтысами (поэтическими песенными состязаниями) и жар-жар (свадебными обрядовыми песнопениями). Однако процесс культурных влияний всегда обоюден.
Размышляя над различными аспектами осмысления такого процесса, М. П. Алексеев напомнил:
Л. Н. Толстой признался однажды, что все удивительное совершенство пушкинских «Цыган» открылось ему тогда, когда он прочел поэму во французском переводе: сопоставление оказалось в данном случае причиной неожиданного открытия новых эстетических качеств в тексте хорошо знакомого подлинника. Это тонкое наблюдение могло бы быть положенно в основу целой программы исследований (…).[373]373
Алексеев М. П. Пушкин и мировая литература. С. 352.
[Закрыть]
Так обстоит дело и с абаевскими переводами-вариациями.
Пушкин предвидел недоуменную реакцию отечественных читателей на письмо Татьяны, осмелившейся первой признаться в любви. Поэтому он тщательно готовил должное восприятие несветского поступка героини – «Душа ждала кого-нибудь, / И дождалась!»:
Воображаясь героиной
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает, и себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя… (VI, 55).
И письмо, как мы помним, Татьяна (русская душою!) пишет по-французски, а автор вынужден давать
Неполный, слабый перевод,
С живой картины список бледный,
Или разыгранный Фрейшиц
Перстами робких учениц (VI, 65).
Следовательно, перелагая по-казахски письмо Татьяны, Абай усугубляет сложность процесса взаимодействия разных культур. Он, конечно, оставляет за строкой упоминание об иноязычном тексте письма, но несомненно знает об этом, не видя, однако, в поступке своей героини ничего необычного. Разве в лирическом восточном эпосе девушка – только пассивный предмет поклонения? Разве она не умеет бороться за свое счастье, за счастье своего любимого?
При первом знакомстве с Татьяной Онегин удивлен, что его друг, поэт и мечтатель, увлечен не ею, а Ольгой. Читатель романа мог удивиться и тому, что Ленский оставил героиню равнодушной. Вероятно, в Онегине безошибочным чувством она угадала подлинное страдание, бесприютность, неприкаянность, которые требовали защиты. Об этом, пытаясь разобраться в своем чувстве, она напишет в письме:
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души? (VI, 67)
И чувство это не могло быть не усилено признанием Онегина, в ответ на письмо:
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
Но я не создан для блаженства (…) (VI, 78).
Чутким сердцем Татьяна и здесь угадала, за наигрышем и аффектацией, искреннее страдание, которое взывает к защите. Все это в полной мере сохранено в абаевском переводе.
Давно замечено, что в русской литературе ее Золотого века идеалы писателей наиболее полно воплощались в женских образах. Социологическая (а отчасти и религиозно-философская) критика до некоторой степени разъяснила, почему выходило так: для героического начала русская повседневная жизнь, строго регламентированная единодержавием, не оставляла простора инициативной деятельности. В сфере же семьи и вообще – в общественно-нравственной сфере благотворная роль женщины была очевидна. Недаром именно в русской философии вызрела идея «Вечно-Женственного», оплодотворившая русскую поэзию века Серебряного. В такой перспективе подчас оценивалась и пушкинская Татьяна.[374]374
См.: Позов А. Метафизика Пушкина. Мадрид, 1967. С. 21–46.
[Закрыть]
С пушкинских времен не утихают споры, «права или не права» Татьяна, исчезнувшая с глаз Онегина и читателей с невольным признанием:
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна (VI, 188).
Пушкин же вспомнит в последней строфе романа:
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый Идеал…
О много, много Рок отъял! (VI, 190)
Когда-то слова великого персидского писателя были взяты эпиграфом к поэме «Бахчисарайский фонтан». Однако Пушкин несомненно знал, что в 1827 году внимание правительства привлекла одна из статей журнала «Московский телеграф»:
В эти два года много пролетело и исчезло тех резвых мечтаний, которые веселили нас в былое время. (…) Смотрю на круг друзей наших, прежде оставленный, веселый, и часто (…) с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади): «Однихуж нет, другие странствуют далеко!»
Немедленно П. А. Вяземский (автор этого пассажа) получил выговор. «Я не могу поверить, – возмущенно откликнулся Д. Н. Блудов, – что вы, приведя эту цитату и говоря о друзьях умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так, и я представляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль».[375]375
Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины». М., 1972. С. 142–44.
[Закрыть] Несомненно, именно на подобное «действие» Пушкин и рассчитывал!
Это отбрасывает особый свет на содержание последних глав романа. Пушкин прощается со своими героями в самом начале 1825 года. Готовы ли они достойно встретить неминуемые события? Подобно Гамлету в трагедии Шекспира, который провидчески умен в силу того, что автор доверил ему заранее предугадать все грядущие хитросплетения событий, – так и Татьяна у Пушкина бесконечно мудра своим сердцем.
Тема верности в последекабристскую эпоху наполнилась особым смыслом. Татьяна психологически готова к подвигу русских женщин, который стал самой яркой страницей в общественной жизни первых лет николаевского царствования. Не о том ли размышлял Пушкин, обрывая многоточием последнее упоминание о Татьяне?
Опуская некоторые сюжетные коллизии и не касаясь событий русской истории, Абай в своей интерпретации пушкинского произведения в полной мере сохраняет его гуманистический пафос, который, возможно, ему как восточному человеку был по-особому внятен. Поэма о любви в классических ее образцах (будь то «Лейли и Меджнун», «Фархад и Ширин» или «Козы-Корпеш и Баян-Слу») была поэмой высших нравственных откровений. Абаю, как и Пушкину, незачем «оправдывать» Татьяну, мудрую в своем нравственном предвидении: она готова защитить мир от разрушения. И сердце безошибочно подсказывает ей единственно правильный шаг, как бы ни желали мы ей счастья. В неблагополучном мире простых решений не бывает.
К концу XIX века «Евгений Онегин» уже не раз был переведен в разных странах мира. Но именно Абаю довелось интуитивно найти новый путь в освоении пушкинского шедевра – как оказалось, весьма перспективный.
Вот несколько примеров, взятых почти наугад.
Тукай, успевший к тому времени перевести несколько пушкинских стихотворений, в 1911 году напишет:
В голове вертится несколько замыслов новой поэмы. Только пока еще ум не может переварить ее. В конечном итоге должен бы получиться «Евгений Онегин» по-татарски, в татарском духе и с татарскими героями.[376]376
См.: Гайнуллин М. X. Пушкин и дооктябрьская татарская литература // Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 484
[Закрыть]
Онегинское начало пронизывает «Поэму о белой вороне» эстонской поэтессы Б. Альвар (1931; позже она переводила пушкинский роман в стихах),[377]377
См.: Пярли К. К. Из истории рецепции поэзии А. С. Пушкина в Эстонии в 1930-е годы // Проблемы пушкиноведения. Рига, 1983. С. 165.
[Закрыть] как и роман туркменского поэта А. Кекилова «Сойги» (1945–1962).[378]378
См.: Кулиева Н. Пушкинские традиции в романе «Сойги» А. Кекилова // «…И назовет меня всяк сущий в ней язык…». С. 243–247.
[Закрыть]
В 1980-х гг. появился в печати (и уже переиздан) роман в стихах молодого американского поэта (выходца из Индии) Виграма Сета «Золотые ворота», написанный онегинской строфой; фабульно этот роман из современной жизни совершенно самостоятелен, но на лирическом, исповедальном уровне хранит онегинскую культурную память:
О как играет, как поет
Сквозь джонстоновский перевод
«Онегин» – пушкинское слово,
Шипучей радости глоток,
Кастальский ключ для этих строк
(пер. А. Чернова).[379]379
Чернов А. Мир познает Пушкина// Известия. 1993. 3 июля.
[Закрыть]
Преображение иноязычных произведений в купели национальной традиции, возможно, открывает перспективу становления мировой литературы не в качестве механической суммы слагаемых, а в виде органического единства общечеловеческой культуры. Роман в стихах Пушкина, вобравший опыт мировой литературы, функционально наращивает его.[380]380
Выражаю глубокую признательность Бахджамал Тулигеновне Байкеновой за помощь, оказанную в работе над этой статьей.
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.