Текст книги "Пушкинская перспектива"
Автор книги: С. Фомичев
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Определяющее влияние Пушкина на становление новой русской литературы самочевидно. В этом отношении, казалось бы, иной была лишь судьба пушкинской драматургии. Трагедия «Борис Годунов» долгое время расценивалась как «драматическая поэма», плохо приспособленная для сцены, которая обычно и служит проверкой жизнеспособности драматического произведения. Развитие русской драматургии осмыслялось обычно на других путях. Характерно в этом смысле афористическое определение В. Ф. Одоевского:
Известно, однако, что замысел «Ревизора» был подарен Гоголю в ответ на его письмо к Пушкину от 7 октября 1835 года:
Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит тем временем написать комедию (…) Сделайте милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, будет смешнее черта.[284]284
Гоголь и театр. М., 1952. С. 393. Далее даются ссылки на это издание.
[Закрыть]
Среди многочисленных пушкинских наметок сохранилась и такая запись:
Криспин приезжает в Губернию NВ на ярмонку – его принимают за.(нрзб.)… Губерн.(атор) честной дурак. – Губ.(ернаторша) с ним кокетнич.(ает). – Криспин сватается за дочь» (VIII, 431).
В собраниях сочинений Пушкина этот набросок обычно помещается в отделе его прозы. Однако имя намеченного героя отчетливо ориентировало на драматургический, комедийный сюжет. Криспин (от crisper– «выводить из терпения») – условное имя пройдохи-слуги, традиционное для старинных итальянских и французских комедий.
Вот каков, например, Криспен в комедии Ж. Ф. Реньяра «Любовное безумие», которая часто ставилась на русской сцене в начале XIX века:
Я обошел весь свет и стал космополитом.
Живя своим трудом, не часто был я сытым,
Но в каждом ремесле был выше всех похвал.
Случалось – честным был, случалось – плутовал.
Был часто бедняком и изредка богатым.
Матросом плавал год, два года был пиратом.
Привыкнув к грабежу, я послужил казне,
Как сборщик податей. Потом был на войне:
В пехоте, в коннице, с мушкетом, с аркебузом,
Испанцам я служил, и немцам, и французам.[285]285
Реньяр Ж. Ф. Комедии / Пер. М. Донского. Л.; М., 1960. С. 357.
[Закрыть]
Сначала же у Пушкина герой был назван «Свиньиным», что отсылало к личности путешественника, писателя и издателя «Отечественных записок» Павла Петровича Свиньина. Он приобрел репутацию беспардонного выдумщика, что было отражено, между прочим, в басне А. Е. Измайлова «Лгун»:
В работах последних лет пушкинский творческий дар Гоголю нередко ставится под сомнение, расценивается лишь в качестве мистификации автора «Ревизора», творившего миф о Пушкине, который якобы завещал своему младшему другу миссию поэта-пророка.
В самом деле, столь ли уж оригинальна коллизия «Ревизора»? Как бытовое происшествие, вольный или невольный обман общественного мнения, – постоянно повторялся на Руси. В. А. Соллогуб вспоминал:
Пушкин, сам будучи в Оренбурге, узнал, что о нем гр. В. А. Перовским получена секретная бумага, в которой Перовский предостерегался, чтобы был осторожен, так как история Пугачевского бунта была только предлогом, а поездка Пушкина имела целью обревизовать секретно действия оренбургского губернатора.[287]287
Русский архив. 1865. № 5–6. С. 744.
[Закрыть]
Да и Гоголю такая ситуация была не в новинку. Известен, например, рассказ о его розыгрыше, предпринятом 19 августа 1835 года:
Побыв (в Киеве) у Максимовича два дня, Гоголь с Данилевским принуждены были взять напрокат коляску (…) поездку совершали втроем; к ним присоединился еще один из бывших нежинских лицеистов-сотоварищей, Иван Григорьевич Пащенко. Здесь разыгралась оригинальная репетиция «Ревизора», которым Гоголь тогда был усиленно занят. Гоголь хотел основательно изучить впечатление, которое произведет на станционных смотрителей его ревизия с мнимым инкогнито. Для этой цели он просил Пащенка выезжать вперед и распространять везде, что следом за ним едет ревизор, тщательно скрывающий настоящую цель своей поездки. Пащенко выехал несколькими часами раньше и устраивал так, что на станциях все были уже приготовлены к приезду и встрече мнимого ревизора. Благодаря этому маневру, замечательно счастливо удавшемуся, все трое катили с необыкновенною быстротой, тогда как в другие раза им нередко приходилось по нескольку часов дожидаться лошадей. Когда Гоголь с Данилевским появлялись на станции, их принимали всюду с необычайной любезностью и предупредительностью. В подорожной Гоголя значилось «адъюнкт-профессор», что принималось обыкновенно сбитыми с толку смотрителями чуть ли не за адъютанта его императорского величества. Гоголь держал себя, конечно, как частный человек, но как бы из простого любопытства спрашивал: «Покажите, пожалуйста, если можно, какие здесь лошади, я бы хотел посмотреть их» и пр.[288]288
Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. М., 1892. Т. 1.С. 121. На самом деле «Ревизором» Гоголь займется лишь через год, и в данном случае в передаче Данилевского (или в записи Шенрока) произошло хронологическое смещение событий, но сам розыгрыш мог и случиться: это было вполне в духе обычных гоголевских проделок.
[Закрыть]
Тем более был не нов литературный прием подмены персонажа, ведь здесь использовалась обычная комедийная пружина qui pro quo (одно вместо другого), таящая массу забавных недоразумений. И в этом отношении, казалось бы, безусловно, были правы и О. И. Сенковский, утверждавший, что «его („Ревизора“) предмет – анекдот; старый, всем известный, тысячу раз напечатанный, рассказанный и обделанный в разных видах и на разных языках»,[289]289
Библиотека для чтения. 1836. Т. 16. Ч. V. С. 43.
[Закрыть] – и Ф. В. Булгарин, называвший несколько пьес, где использовалась подобная интрига:
Сюжет избитый во всех немецких и французских фарсах, тот же, что «Мнимая Каталани» («Die vermeinte Catalani»), «Немецкие горожане» («Die deutschen Kleinstadter»), «Ложная Тальони» («DiefalscheTalioni»), «Городишко» Пикара («La petite ville») и т. п. с тою разницею, что в «Ревизоре» более невероятностей.[290]290
Булгарин Ф. В. Статья о театре// Рукописный отдел Пушкинского Дома. Р. I, он. 2, № 284, л. 23.
[Закрыть]
И все же в основе «Ревизора» – анекдот действительно «чисто русский», неизбывное «расейское» качество которого отражено, в частности, в современной пословице: «Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак». Только поэтому опытный городничий, воспитанный в шорах обычного российского чинопочитания, мог так позорно обмишуриться. Именно такая трактовка заурядного qui pro quo, по-видимому, подразумевалась Гоголем, который вспоминал о Пушкине: «Мысль „Ревизора“ также (наряду с идеей „Мертвых душ“) принадлежит ему» (8, 440).
Однако пушкинское начало в «Ревизоре» заключалось не только в отправной идее о чиновничьем заблуждении. Сама коллизия «Ревизора» свидетельствует, что Гоголь проницательно угадал в исходной ситуации анекдотического происшествия комическое подобие интриги пушкинского «Бориса Годунова».[291]291
С. М. Эйзенштейн замечал: «Отчаявшись написать трагедию, Гоголь создает… пародию на „Бориса Годунова“! „Ревизор“ и есть эта глубоко спрятанная пародия на „Годунова“. (…) Самозванец в „Годунове“, Хлестаков – в „Ревизоре“, шапка Мономаха и… футляр на голове городничего, немая сцена в „Ревизоре“ и „народ безмолвствует“ в „Годунове“» (ВайсфельдИ. Последний разговор с С. М. Эйзенштейном//Вопросы литературы. 1969. № 5. С. 253). «Хлестаков и Лжедмитрий, – считает И. Л. Альми, – столь разные в своем человеческом обличий, близки в своей структурной функции, а если присмотреться, и в некоторых типологических чертах личности» (Альми И. Л. Пушкинская традиция в комедии Гоголя «Ревизор» // Проблемы современного пушкиноведения. Л., 1981. С. 18).
[Закрыть] «Да, если принимать завязку в том смысле, как ее принимают, – считал Гоголь, – то есть, в смысле любовной интриги, так ее точно нет. Но, кажется, уже пора перестать опираться до сих пор на эту вечную завязку. Стоит вглядеться пристально вокруг. Всё изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть, затмить, во что бы то ни стало, другого, отмстить за пренебрежение, за насмешку» (7, 319). Это сказано о «Ревизоре». Но разве не в «Борисе Годунове»,[292]292
Восторженный отклик на эту трагедию сохранился в неоконченной статье 1831 года, в которой отразились две грани таланта Гоголя: комический дар и лирический пафос. Начатая как описание живой сценки в книжной лавке, где идет успешная продажа только что вышедшей пушкинской пьесы, – статья продолжена беседой двух друзей (названных торжественно: Поллидором и Элладием) о таинстве высокого искусства.
[Закрыть] впервые в русской литературе, было испытано принципиально новое качество драматургического конфликта?
В качестве фантасмагорического призрака порхает в комедии Гоголя Хлестаков, фактический самозванец, хотя и не подозревающий об этом, что переводит ситуацию в комический план. Но разве не «мнением народным» (хотя «народ» здесь – канцелярского пошиба) обретает вмиг неведомую силу сосулька, тряпка, ничтожный вертопрах? Разве не видит в Хлестакове Анна Андреевна (подобно польским дамам на балу относительно Гришки Отрепьева) «образованного, светского, высшего тона человека»? Разве не откликается эхом на Борисово: «Смешно? а? что? что ж не смеешься ты?» (VII, 47) – вопль городничего: «Чему смеетесь? над собой смеетесь!.. Эх, вы!..» (4, 85). И чиновничий страх перед ревизором, являющимся инкогнито, сродни ужасу Бориса Годунова: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста» (VII, 27).
Конечно, событийный масштаб в комедии Гоголя по сравнению с драмой Пушкина предельно занижен: вместо широкой исторической панорамы – прозябание одного нарочито невеликого города. Это не в последнюю очередь преследовало противоцензурные цели, так как власть предержащие, вплоть до самого императора, могли от души посмеяться над провинциальными чудаками. Из столичного далека они кажутся мелкими букашками. Здесь изначально заложено комическое качество: умаление великого.
В «Ревизоре» представлена не державная власть, а уездное правление. Но и здесь выдержаны социальные параметры вполне государственного свойства: мельчайшая ячейка расейской бюрократии представлена всеми ее непременными «столпами». Это нижнее острие государственной властной вертикали, но ведь именно так она и упирается в народонаселение. И здесь, на нижнем, «домашнем» уровне Гоголь обнаруживает бюрократическую приватизацию власти, то есть особо доверительные, семейные отношения в чиновничьей среде, особо акцентированные в первых сценах комедии: в реплике городничего «ну, здесь все свои», в его совете почтмейстеру просматривать текущую почту («ведь это дело семейственное»), в простодушной оценке превращения судебного здания в хлев («Оно, конечно, домашним хозяйством заводиться всякому похвально, и почему ж сторожу не завесть его?» (4, 13)), в намерении Тяпкина-Ляпкина одарить («попотчивать») городничего собачонкою: «Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете» (4, 87).
Однако в искореженном административном сознании уездных правителей именно «несолидность» Хлестакова не мешает расценивать его в качестве представителя верховной власти, а по-своему даже подтверждает «легитимность» столичной штучки. Это впрямую связано с донесшимися слухами о реформаторских намерениях правительства.[293]293
Французский переводчик Гоголя Эрнст Шаррьер в 1860 г. ставил «Ревизора» в связь с предположениями верховной власти о реформе органов администрации. Возражая против крайностей утверждений Шаррьера, В. А. Десницкий в этой связи, тем не менее, проницательно замечал, что «соотнесение литературной деятельности Гоголя с реформаторскими начинаниями Николая I заслуживает самого серьезного внимания и обследования» (Десницкий В. А. Задачи изучения жизни и творчества Гоголя//Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. М.; Л., 1936. С. 82).
[Закрыть] В письме к М. С. Щепкину Гоголь особо замечал:
Не позабудьте также: у городничего есть некоторое ироническое выражение в минуты самой досады, как, например, в словах: «Так уж видно, нужно. До сих пор подбирались к другим городам; теперь пришла очередь и к нашему (12, 417).
Как человек практичный, устоявшиеся уездные порядки городничий расценивает в качестве незыблемой нормы: «это уже так самим богом устроено» (4, 14). Посягать на них, по его мнению, было бы попросту несолидно. Но коли такова инициатива свыше, то что делать? – нужно выражать административный восторг.
Все это создает психологическую напряженность сценического действия в «Ревизоре», по-особому выраженную в финале пьесы.
Издавая в 1831 году «Бориса Годунова», Пушкин кончает пьесу ремаркой: «Народ безмолвствует», которая по-своему воспроизведена в немой сцене гоголевской комедии. Новое качество драматургии требовало создания новаторского, – в сущности, уже режиссерского театра.[294]294
О том же размышлял и Грибоедов, что вызвало раздраженную оценку классика П. А. Катенина: «Всякое многолюдное собрание, например, всегда неловко и редко когда не смешно. (…) Человек умный, теперь покойник, с кем я бывал весьма короток, но чьи понятия о театре во многом с моими несходны, предлагал (…) поправку в „Британике“: „Какая была бы сцена, когда Британик, отравленный, упадает на ложе, Нерон хладнокровно уверяет, что это ничего, и все собрание в волнении!“ В натуре – весьма ужасная; в хорошем рассказе, прозою Тацита либо стихами Расина, – весьма разительная, в сценическом подражании—весьма негодная…» (Литературнаягазета. 1830,12 декабря, № 70. С. 275).
[Закрыть]
Пушкин лишь обозначил мизансцену, которая должна продолжаться некоторое время до закрытия занавеса. Гоголь же попытался ее срежиссировать в самом тексте пьесы, а более подробно разработать в разъяснениях для актеров:
Последняя сцена «Ревизора» должна быть особенно сыграна умно. Здесь уже не шутка, и положение многих лиц почти трагическое. Положение городничего всех разительней. (…) Возвещение о приезде, наконец, настоящего ревизора для него громовой удар. Он окаменел. Распростертые его руки и запрокинутая назад голова остались неподвижны, и вокруг него вся действующая группа составляет в одно мгновенье окаменевшую группу в разных положениях.
Вся сцена есть немая картина, а потому должна быть так же составлена, как составляются живые картины. Всякому лицу должна быть назначена поза, сообразная с его характером, со степенью боязни его и с потрясением, которое должны произвести слова о приезде, возвестившие о приезде настоящего ревизора. Нужно, чтобы эти позы никак не встретились между собою и были бы разнообразны и различны (…)
Картина должна быть установлена примерно так:
Посредине городничий, совершенно онемевший и остолбеневший. По правую руку его жена и дочь, обращенные к нему с испугом на лице. За ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям. За ним Лука Лукич весь бледный как мел. По левую сторону городничего Земляника с приподнятыми кверху бровями и пальцами, поднесенными ко рту, как человек, который чем-то сильно обжегся. За ним судья, присевший почти до земли и сделавший гримасу, как бы говоря: «Воттебе, бабушка, и…». ЗанимиДобчинскийи Бобчинский, уставивши глаза и разинувши рот, глядят друг на друга. Гости разделяются на две группы по обеим сторонам: одна принимает общее движение, стараясь заглянуть в лицо городничего. Почти целую минуту продолжается эта немая сцена, покуда не опускается наконец занавес. Чтобы завязалась группа ловче и непринужденней, всего лучше поручить художнику, умеющему сочинять группы, сделать рисунок (…).
Если только каждый из актеров вошел, хоть сколько-нибудь во все положения ролей своих, то они выразят также и в этой немой сцене положение разительное ролей своих, увенчивая этой сценой еще более совершенство игры своей… (4, 384–386).
Все дело в том, что последний акт комедии Гоголя драматургически многослоен. Он начинается триумфом городничего, не просто справившегося с неведомым «инкогнито», но вознесшимся в мечтах своих в высшие сферы:
Ведь почему хочется быть генералом? потому, что, случится, поедешь куда-нибудь – фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: «лошадей!» И там на станциях никому не дадут, всё дожидается: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не дуешь. Обедаешь где-нибудь у губернатора, а там: стой городничий! Хе, хе, хе! (заливается и помирает со смеху). Вот что, канальство, заманчиво! (4,82)
Разумеется, былые «семейственные» отношения с уездной мелюзгой тотчас же им предаются. Все общество вынуждено выражать традиционный административный восторг, внутренне переживая, однако, свое унижение. И вдруг – первый удар: письмо Хлестакова Тряпичкину. Конечно, оно оскорбительно и для прочих уездных чиновников, но крах непомерно было возвысившегося над ними Сквозника-Дмухановского не может ими не приветствоваться. Только что, вкупе с ним, они выступали одной командой, теперь же – нет ему прощения! За этими семейными разборками на время отступил призрак грозного «инкогнито». Вот здесь-то и появляется жандарм – оказывается, вся хитроумная комедия с самозванцем разыгрывалась чуть ли не на глазах подлинного ревизора. Тут есть что каждому вспомнить и остолбенеть от страха… Но может быть, и мгновенно осознать всю меру своего ничтожества?
В безмолвии народа у Пушкина таится отказ приветствовать неправедную власть. Немая сцена в «Ревизоре», по мысли автора, также дает шанс для катарсиса (очищения) как персонажей комедии, так и ее зрителей.
* * *
Только в творчестве писателей «второго» и «третьего» рядов традиция осуществляется в виде более или менее удачного подражания. В высших эшелонах литературы заимствование качественно иное: по известной формуле Мольера, великий писатель берет свое везде, где его находит, тем самым сохраняя для культуры открытия своих предшественников, вводя их в активный фонд литературных традиций. Так Гоголь «подражал» В. Т. Нарежному, придавая сюжету о ссоре двух соседей неожиданную глубину и масштабность. Когда же в творчестве встречаются два равновеликих гения, это всегда ведет к нарастающему ускорению литературного развития. Это усвоение с полуслова, род постоянного соперничества. Оно, конечно, может принимать и конфликтные свойства. По преданию, К. Н. Батюшков в августе 1820 года, прочитав стихотворение Пушкина «Юрьеву» («Любимец ветреных лаис…»), скомкал листок с текстом и воскликнул: «О как стал писать этот злодей!».[295]295
Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 74.
[Закрыть] Наверное, Батюшков был бы утешен, услышь он слова (впрочем, столь же легендарные) Пушкина о Гоголе: «С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя».[296]296
Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1960. С. 71.
[Закрыть] Может быть, в житейской ситуации нечто подобное и могло быть сказано. Но Пушкин и у Гоголя брал также «свое». «Зависть, – как-то заметил он, – сестра соревнования, следст.(венно) из хорошего роду» (XII, 179).
«Наедине с тобою, брат…»
В стихотворении Лермонтова «Завещание» (1840) воссоздается, по справедливому наблюдению Д. Е. Максимова, «обыденная речь, построенная на разговорной фразеологии, с естественными в интимном, взволнованном монологе недомолвками и паузами».[297]297
Максимов Д. Е. Поэзия Лермонтова. М.; Л., 1964. С. 159.
[Закрыть] Но внешне прозаическая, до предела – и лексически, и синтаксически – опрощенная форма стихотворения сочетается с изощренной строфической организацией, которая до сих пор несколько скрадывается при неточном воспроизведении текста, состоящего из разностопных строк.[298]298
Шесть первых ямбических строк строфы (по схеме: 434344…) с мужскими клаузулами неожиданно сменяются кодой из двух трехстопных строк с женскими окончаниями, создавая эффект парадоксальной, смысловой и ритмической неожиданности – как бы разомкнутости повествования.
[Закрыть] На самом деле стихотворение следует печатать так:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж… Да что? моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен.
А если спросит кто-нибудь…
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Привет я посылаю.
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых…
Признаться право, было б жаль
Мне опечалить их;
А если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали,
И чтоб меня не ждали.
Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет…
Ей ничего не значит![299]299
Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. М.; Л., 1961. С. 506 (здесь, однако, стихотворение, как и во всех прочих изданиях, начиная с прижизненной публикации в «Отечественных записках», напечатано без дифференциации четырех– и трехстопных строк). Далее ссылки на это издание даются в тексте.
[Закрыть]
В свою очередь, прерывистая речь героя, наполненная паузами и недомолвками, складывается, тем не менее, в очень четкую по сюжету повесть с четырьмя (по числу строф) ясно акцентированными эпизодами. В первом восьмистишии подразумевается встреча с собеседником-другом, и воин уже вполне подготовился не только к ней, но и к прощанью с жизнью. А далее воссоздается постепенно сужающийся круг лиц из прошлой, довоенной жизни героя. В последние свои часы он переносится в тот мирный быт, в родные края, в круг старых знакомых и родных, от которых надолго был оторван. И оказывается, прошлое вовсе для него не однотонно, а стало быть, и не безразлично ему.
«Лермонтов (…), – замечает Л. Я. Гинзбург, – создает нечто для русской поэзии совершенно новое – лирическую новеллу, кратчайшую стихотворную повесть о современном человеке. И здесь он снимает весь промежуточный аппарат балладной стилизации. (…)
Только из динамической стихотворной речи, в которой от каждого соприкосновения слов рождаются ассоциации и подразумевания, могло возникнуть лермонтовское «Завещание», психологическая повесть, в которой есть все: события, герои, эмоции, обобщение. (…)
Такую историю можно описать (и описывали) на сотне страниц и на тысяче страниц, но тогда это будет, в сущности, совсем другая история. «Завещание» – это торжество смысловой объемности слова. Это динамический сгусток, который дается читателю не развернутым, и читатель внутренне постигает его в каком-то молниеносном охвате».[300]300
Гинзбург Л. Я. Лирика Лермонтова//М. Ю. Лермонтов: Pro et contra. Личность и творчество Михаила Лермонтова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб., 2003. С. 578–579.
[Закрыть]
В этом определении можно увидеть, между прочим, своеобразное предостережение не развертывать «динамический сгусток» лермонтовской «психологической повести» и не воссоздавать тем самым «совсем другую историю». Заметим, однако, что при всем своеобразии своей поздней новеллистической лирики Лермонтов, как нам представляется, все же использует в ней традиционные поэтические средства. В связи с трактовкой пушкинского стихотворения «Я вас любил, любовь еще, быть может…» В. В. Шкловский резонно отмечал по поводу обычного перечня поэтических тропов, применяемых в лирике: «В то же время не указываются, или может быть, считаются неважными так называемые сюжетные построения, оперирующие событиями».[301]301
Шкловский В. В. Поэзия грамматики и грамматика поэзии// Иностранная литература. 1969. № 6. С. 219.
[Закрыть]
Вместе с тем принципиально важно, что на фоне бытовой лексики в «Завещании» своеобразным стилистическим курсивом выделяется единственный поэтизм: «пустое сердце», – как увидим, в лирике Лермонтова особо значимый, требующий комментария. А это, в свою очередь, отбрасывает свет на все содержание стихотворения.
В. Г. Белинский считал, что «последние стихи этой пьесы насквозь проникнуты леденящим душу неверием в жизнь и во всевозможные отношения, связи и чувства человеческие».[302]302
Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 1956. С. 19.
[Закрыть] Так ли это? Попробуем строфа за строфой проследить, как строится этот сюжет, таящий ряд нарочито не проясненных отчетливо намеков. Неразвитых прежде всего потому, что прощальные слова обращены к другу, которому все недоговоренности и так внятны. Стало быть, и читатель, до которого донесена эта речь, также становится доверенным лицом.
«Поедешь скоро ты домой: смотри ж…», – предупреждает герой своего боевого товарища. И сразу же обрывает себя, отчетливо понимая, что его судьбой там «очень никто не озабочен». Чего же тогда опасается он, каких сведений о себе не хочет поверять?
В сущности, он предлагает донести до разных людей три версии своей гибели, из них верна лишь та, которую он вовсе не желает оставлять в памяти всех давних знакомцев. Понимая, почему он так поступает, мы постепенно получаем отчетливо проявляемый оттиск его психологического портрета.
Первая из версий – для всеобщего пользования: «Скажи им, что навылет в грудь я пулей ранен был».[303]303
«И вот вопрос, – размышляет Ю. М. Никишов, – есть ли разница между „всей правдой“, которую нужно рассказать соседке, и той правдой, которую нужно сообщить землякам (тем, которые полюбопытствуют о судьбе солдата). Это – „вся правда“? (…) Конечно, это – правда, от первого до последнего слова, и все-таки это не „вся“ правда, которую нужно сказать соседке. Сообщение для земляков отнюдь не лишено примет индивидуальности, но индивидуальное уступает место обезличенности, казенному слогу („умер честно за царя“)» (Никишов Ю. М. Лирика: поэтика и типология композиции. Калинин, 1980. С. 83). В. С. Баевскийже заметил: «…неясно, действительно ли он так ранен, или только наказывает другу повторить этот романтический штамп: если уж ранен, то навылет в грудь. На такую мысль наводит следующий стих, содержащий официальную формулу: „умер честно за царя“ и даже, возможно, слова о поклоне, который умирающий посылает родному краю» (Баевский В. С. История русской поэзии. 1730–1980. Компендиум. М., 1994. С. 144). Здесь, очевидно, важно подчеркнуть, что все это вполне ясно другу, собеседнику.
[Закрыть] Это, пожалуй, невольная цитата – из описания смерти пушкинского героя Ленского: «Под грудь он был навылет ранен». Может быть, именно поэтому потребовалось тут же пояснить, что имеется в виду не дуэль, а боевая схватка с врагом: «умер честно за царя».[304]304
Показательно, что, откликаясь на стихотворение Лермонтова, присланное ему Н. М. Языковым, Н. А. Мельгунов писал в конце 1841 года: «Спасибо Вам за последние стихи Лермонтова. Скажите, его „Завещание“ – фантазия или в самом деле написано перед смертью? Для умирающего слишком сухо и холодно, да к тому ж он говорит: „умер честно за царя“, между тем как мне писали, что он убит на дуэли с Мартыновым…» (Литературное наследство. Т. 58. М., 1952. С. 492).
[Закрыть] А вот следующее уточнение оказывается не вполне логичным. «Плохи наши лекаря»? Но при смертельной ране – навылет в грудь – врачебная помощь вообще невозможна, ср. в «Валерике»:
…на шинели,
Спиною к дереву лежал
Их капитан. Он умирал:
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась (…)
Долго он стонал,
Но все слабей и понемногу
Затих и душу отдал Богу… (1, 502–503).
В «Завещании», очевидно, герой невольно проговаривается об истинной причине смерти, которая вовсе не была столь скоротечна. Наверное, он не хочет остаться в памяти давних знакомых беспомощным калекой, изувеченным в схватке.[305]305
Герой рассказа В. М. Гаршина «Четыре дня», брошенный на поле сражения, мысленно обращается к матери и невесте: «Господи, не дай им узнать всю правду! Пусть думают, что я убит наповал. Что будет с ними, когда они узнают, что я мучился два, три, четыре дня» {ГаршинВ. М. Сочинения. М., 1986. С. 26). Перекличка рассказа со стихотворением Лермонтова отмечена Л. П. Семеновым: Семенов Л. П. Лермонтов и Лев Толстой. М., 1914. С. 137–138.
[Закрыть] А может быть, его подталкивает к могиле мучительная лихорадка, которая косила служивших на Кавказе почище пуль и сабель горцев.
Версия для родных еще более далека от истины: «писать ленив», «полк в поход послали». Здесь, впрочем, тоже предвестье гибели («чтоб меня не ждали») – ясно, что кавказские походы смертельно опасны. И все же если отец или мать пока живы, им оставляется какая-то надежда.
И только «соседке» следует (непременно нужно!) рассказать «всю правду». Вполне очевидно, правду не просто жестокую, но тягостно неприятную. Только эту женщину почему-то герой вправе, хотя бы и не надолго, опечалить до слез. Почему?
У нее – «пустое сердце». Это, несомненно, в ряду других сигналов монолога самый сильный и для поэтики Лермонтова достаточно неоднозначный. Сравним у Пушкина:
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум (…) (III, 104).
Здесь лишь констатация полного безразличия к «однозвучному шуму жизни». Из Лермонтова же прежде всего приходят на память строки из «Смерти поэта»:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнет пистолет.
– И пустота сердца там специально определена так:
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал (1,413).
Однако вполне очевидно, что такое сердце не подвержено хотя бы кратковременному переживанию за содеянное.
В любовной лирике Лермонтова то же понятие оказывается более сложным (здесь и далее курсив мой. – С. Ф.):
Смеялась надо мною ты,
И я с презреньем отвечал —
С тех пор сердечной пустоты
Я уж ничем не заменял.
Ничто не сблизит больше нас,
Ничто мне не отдаст покой…
Хоть в сердце шепчет чудный глас:
Я не могу любить другой (1, 160).
Мой смех тяжел мне, как свинец,
Он плод сердечной пустоты.
О Боже! вот, что наконец,
Я вижу, мне готовил ты.
Возможно ль! первую любовь
Такою горечью облить;
Притворством взволновать мне кровь,
Хотеть насмешкой остудить.
Желал я на другой предмет
Излить огонь страстей своих.
Но память, слезы прежних лет!
Кто устоит противу их? (1,170)
Она лишь дума в сердце опустелом,
То мысль об ней. – О, далеко она;
И над моим недвижным, бледным телом
Не упадет слеза ее одна (1, 179).
И отучить меня не мог обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней (1, 187).
Здесь пустота сердца не омертвела безразличием, она ноет как незажившая рана.
Вот почему лермонтовскому герою нужно, чтобы соседке непременно взгрустнулось. Здесь скрытая надежда на то, что для нее памятно первое чувство, пусть и неразделенное – «ей ничего не значит».
И возвращаясь к стихотворениям Лермонтова, процитированным выше, мы убеждаемся, что уже в них был предугадан сюжет, окончательно оформленный лишь в «Завещании»:
…И сожаленью чуждыми руками
В сырую землю буду я зарыт.
Мой дух утонет в бездне бесконечной!..
Ноты! – О, пожалей о мне, краса моя!
Никто не мог тебя любить, как я,
Так пламенно и так чистосердечно (1,179).
Я предузнал мой жребий, мой конец.
И грусти ранняя на мне печать:
И как я мучусь, знает лишь Творец;
Но равнодушный мир не должен знать.
И не забыт умру я. Смерть моя
Ужасна будет; чуждые края
Ей удивятся, а в родной стране
Все проклянут и память обо мне.
Все. Нет, не все: создание одно,
Способное любить – хоть не меня;
До этих пор не верит мне оно.
Однако сердце, полное огня,
Не увлечется мненьем, и мое
Пророчество припомнит ум ее,
И взор, теперь веселый и живой,
Напрасной отуманится слезой (1, 192).
В 1839 году Лермонтов так описал смерть Александра Одоевского:
…Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял не единый…
И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга
Кто скажет нам?.. Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье
Потеряно… (1, 462).
И осмысляя заново предсмертный монолог героя в «Завещании», мы сталкиваемся с цепью сигналов, позволяющих осмыслить вовсе не рядовую судьбу умирающего на чужбине воина. Он хочет побыть наедине с другом, отправляющимся на родину, от которой сам издавна был оторван. Разлучен по своей ли воле? И прощальный его «привет родному краю» неужели лишь только дань условной традиции? А что, если это невольный вздох по недостижимому? Он много лет не писал даже отцу и матери. По совершенному к ним безразличию? Тогда почему же он не хочет их опечалить?
Характеризуя героя лирического монолога, Д. Е. Максимов пишет:
Он – простой человек в социально-бытовом, а в некоторых отношениях и в психологическом смысле слова. И в образе этого простого человека сохраняется «лирическая душа» основного героя творчества Лермонтова. Герой «Завещания» – и «сосед», и «автор», который смотрит на домик соседа и слушает сквозь тюремную стену его песни, и человек с большим сердцем, штабс-капитан Максим Максимович, и ветеран 1812 г., рассказчик «Бородина», и даже – отчасти – разочарованный и скептический Печорин».[306]306
Максимов Д. Е. Поэзия Лермонтова. С. 159.
[Закрыть]
Мы вправе дополнить этот ряд и героем стихотворения «Памяти А. И. О(доевского)».
Скорбь стихотворения «Завещание» по-особому просветлена. Рядом с умирающим – друг, брат. А стало быть, «глубокое и горькое значенье» его «последних слов» было понято, а значит, не потеряно и для нас. Более того, оно приобретает тенденцию стать нашим личным мироощущением.
«Есть два рода самопознания литературы, – справедливо замечает В. В. Мусатов, – критика и традиция. Художественное явление живет в последующие эпохи в оценке и анализе – с одной стороны, и в непрерывности творческой преемственности – с другой».[307]307
Мусатов В. В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины ХХв. (А. Блок, С. Есенин, В. Маяковский). М., 1991. С. 4.
[Закрыть]
Отзвуки стихотворения «Завещание» растворены в русской поэзии и часто непосредственно переосмыслены через собственные судьбы иными поэтами.
Так, в поэме Н. П. Огарева «Юмор» читаем:
…Как знать? Вдали, в краю чужом,
(Хотя я езжу осторожно)
Умру, быть может. Жалко вам?
Да не желал бы я и сам.
Вот воля вам моя одна:
Скажите тем, кого любил я,
Что в смертный час их имена
Произнося, благославиля,
Что смерть моя была ясна,
Что помнить обо мне просил я,
Смирясь, покорствовал судьбе
И скоро жду их всех к себе…[308]308
Огарев Н. П. Избранные произведения. Т. 2. М., 1956. С. 34 (данная реминисценция, среди многих других, отмечена Л. П. Семеновым в книге «Лермонтов и Л ев Толстой». С. 138).
[Закрыть]
Подспудный, народный песенный склад лермонтовского «Завещания» откликнется в поэзии С. Есенина:
Сыпь, тальянка, сыпь, тальянка, смело!
Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?
Не шуми, осина, не пыли, дорога.
Пусть несется песня к милой до порога.
Пусть она услышит, пусть она поплачет.
Ей чужая юность ничего не значит…[309]309
Есенин С. А. Собр. соч. Т. 3. М., 1962. С. 92 (см.: Мануйлов В. А. О Сергее Есенине// С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Т. 2. М., 1986. С. 183).
[Закрыть]
«Откройте Лермонтова, – призывает С. С. Орлов – и еще раз перечитайте его „Завещание“ (…) Я же, когда читаю его, каждый раз возвращаюсь к траншеям подо Мгой, к брезентовым палаткам медсанбатов, и мне кажется, что Лермонтов – не гениальный поэт, а армейский офицер, на нем хлопчатобумажная гимнастерка, три звездочки на полевых погонах, у него усталые, красные от бессонницы глаза, и он только что слышал последние слова фронтового друга:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.