Электронная библиотека » С. Фомичев » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 20:01


Автор книги: С. Фомичев


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Низвержение кумиров («Дар» В. Сирина и «Прогулки сПушкиным» А Терца)

Один из любимых автором героев романа «Дар», поэт Кончеев, с горечью рассуждает о судьбе русского писателя на чужбине.

Слава?.. Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто, полтораста от силы, от силы двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять же, девяносто процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не слава. В будущем, может быть, отыграюсь, но что-то уж очень много времени пройдет, пока тунгус и калмык начнут друг у друга вырывать мое «Сообщение» под завистливым оком финна.[502]502
  Роман «Дар» цитируется по изд.: Набоков В. В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1990. С. 307 (далее даются ссылки на страницы этого издания).


[Закрыть]

«Мне-то, конечно, легче, чем другому, – размышляет о том же alter ego В. Набокова Ф. К. Годунов-Чердынцев, – жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет – буду жить там в своих книгах или хотя бы в подстрочном примечании исследователя» (315).

Можно поразиться интуиции художника, даже восхититься деятельным временем, намного опередившим загаданный «всего» полвека назад срок возвращения писателя Набокова на родину. Но никак нельзя забыть при этом об условности такого возврата. Не в смысле физического присутствия только…

Русская литература XX века – что это? Может быть, корректнее было бы говорить о некоем духовном конгломерате? – так далеко разошлись ее ветви. Существует же не одна собственно английская литература, но и литература англоязычная (американская, австралийская, новозеландская и проч.). Иногда кажется, что давно сложилась разнородная русскоязычная литература, в которой наряду с той, что недавно называли «русской советской литературой» (вся ли она была «советской»?), существует литература русской эмиграции, рассеянной по всему свету, и отечественная самиздатовская литература. И не стоит утешать себя тем, что, слава Богу, ныне это уже пройденный этап. Потому что в противовес недавней тенденции приобщения к русской литературе иноязычных писателей явственно обозначилась другая, центробежная, тенденция. Не заговорим ли мы скоро о русской литературе ближнего зарубежья?

Конечно, сок общих корней у всех выдающихся русских писателей ясно ощутим. Но для органического единства литературы необходима еще центростремительная сила новых традиций: булгаковских, шаламовских, набоковских. О набоковских традициях говорить вовсе не рано: писатель такого могучего дара не мог быть безответен.

Но в контексте сложных судеб русской литературы XX века набоковская традиция торила трудный путь. Об одном парадоксальном эпизоде набоковского влияния в русской литературе и пойдет ниже речь; в нем проглядываются некоторые тенденции далеко не частного свойства.

Известно, что при первой публикации романа В. Сирина «Дар» в журнале «Современные записки» (1937) четвертая глава, посвященная жизнеописанию Н. Г. Чернышевского, была исключена по воле редакции и восстановлена лишь в отдельном издании произведения в 1952 году. Для Андрея Синявского, конечно же знакомого с новинками «тамиздатовской» литературы, опус Годунова-Чердынцева о русском революционном демократе был свежим чтением, внятно отозвавшимся в его эссе о Пушкине, начатом в виде писем к жене из Дубровлага (1966–1968) и вышедшем в свет в парижском издании (на русском языке) в 1975 году. Родство двух этих эссе несомненно. Предвидя реакцию на свое повествование о Чернышевском, автор «Дара» вводит в роман серию критических откликов и, в частности, рецензию профессора Пражского университета Анучина, «известного общественного деятеля, человека сияющей нравственной чистоты и большой личной смелости»:

Автор основательно и по-своему добросовестно ознакомился с предметом; несомненно также, что у него талантливое перо: некоторые высказываемые им мысли и сопоставления мыслей, несомненно, находчивы, но со всем этим книга отвратительна…

Но издевается он, впрочем, не только над героем, – издевается он и над читателем…

В наши дни, слава Богу, книг на кострах не сжигают, но приходится признать, что, если бы такой обычай существовал, книга господина Годунова-Чердынцева могла бы справедливо считаться первой кандидаткой в площадное топливо (263–265).

Читая эту мистифицированную отповедь, невольно вспоминаешь один из первых реальных откликов на книгу Абрама Терца – статью Романа Гуля «Прогулки хама с Пушкиным».[503]503
  Вот последний абзац этой статьи: «Мне неприятно было писать об этой грязной, хулигано-хамской и, в сущности своей, ничтожной книжке. Общее впечатление от „Прогулок“ точнее всего можно выразить словами самого же Терца. Правда, словами совершенно омерзительными. Но, да простит мне читатель, из песни слова не выкинешь. В своей повестушке „Любимов“ он в стиле „ультрамодерн“ пишет: „Пердит, интриган, в рот“. Именно этот смрад ощутит каждый читатель, если осилит „Прогулки“ Абрама Терца» (Новый журнал. 1976. № 124. С. 129).


[Закрыть]
Как и Набоков, Андрей Синявский ожидал такой реакции, но прежде всего – от советских критиков, которые, как и в случае с «Даром», предпочли «Прогулки с Пушкиным» не заметить. В советской печати в то время появилось всего два-три ругательных, конечно, но кратких отклика. Скандал в России разразился значительно позже, уже в годы перестройки, когда большой фрагмент из «Прогулок» был напечатан в журнале «Октябрь».

Оба эссе – и о Чернышевском, и о Пушкине – провоцируют скандал.

Таким образом понятие искусства с самого начала стало для него, близорукого материалиста (сочетание в сущности абсурдное), чем-то прикладным и подсобным… (200).

Он не умел полькировать ловко и плохо танцевал гросфатер, но зато был охоч до дурачеств, ибо даже пингвин не чужд некоторой игривости, когда, ухаживая за самочкой, окружает ее кольцом из камушков (207).

Канашечку (Ольгу Сократовну. – С. Ф.) очень жаль, – и очень мучительны, верно, были ему молодые люди, окружавшие жену и находившиеся с ней в разных стадиях любовной близости, от аза до ижицы (212).

Еще недавно запах гоголевского Петрушки объясняли тем, что все существующее разумно (219).

Таков Николай Чернышевский у Сирина. Под стать ему Александр Пушкин у Терца:

Пушкину посчастливилось вывести на поэтический стриптиз самое вещество женского пола в его щемящей и соблазнительной святости…[504]504
  Абрам Терц. Прогулки с Пушкиным. Лондон; Париж, 1975. Далее даются ссылки на это издание.


[Закрыть]

Ну кто еще эдаким дуриком входил в литературу? Он сам не заметил, как стал писателем, сосватанный дядюшкой под пьяную лавочку (45).

Из пушкинской лужи, наплаканной Станционным смотрителем, выплыл «Антон-Горемыка»… (89).

Фигура Пушкина так и осталась в нашем сознании – с пистолетом. Маленький Пушкин с большим-большим пистолетом. Штатский, а погромче военного. Генерал. Туз. Пушкин (167).

Понятна цель подобного эпатажа: смыть хрестоматийный глянец. Но появляются сальные пятна: сплетни о неверности жен, в жанре анекдота пересказанная трагедия судеб (каторга и ссылка Чернышевского, гибель Пушкина). Экая, в самом деле, отважная прямота:

Что, спрошу я прямо, потому что жизнь коротка, и вызов послан, и увертками уже не поможешь, что Пушкин, знавший себе цену, не знал что ли, что века и века все слышавшее о нем человечество, равнодушное и обожающее, читающее и неграмотное, будет спрашивать: ну а все-таки, положа руку на сердце, дала или не дала? был грех или зря погорячился этот Пушкин? Если не вслух, интеллигентные люди, то мысленно, в журналах, в учебниках (65–66).

И эта «прямота», скажем прямо, отнюдь не интеллигентная, присуща как Терцу, так и Годунову-Чердынцеву. Почему так? Может быть, им, тонким эстетам, изменяет чувство стиля? Нельзя же не заметить, что на уровне анекдота писатели не пребывают постоянно, что неподдельная горечь (а вместе с тем множество серьезных и дельных мыслей) то и дело зарницами озаряет их повествования. В конце концов, имеет же каждый писатель право на литературную игру, мистификацию, подобно Пушкину с его «Последним свойственником Иоанны д'Арк». Не стоит ли решительно развести Владимира Набокова и Андрея Синявского, с одной стороны, и Федора Годунова-Чердынцева и Абрама Терца – с другой? Ведь разграничиваем же мы Пушкина и покойного Ивана Петровича Белкина и тем более не принимаем (впрочем, иногда уже и принимаем!) за пушкинские – рассуждения Сальери. Особенно, казалось бы, Набоков обезопасил себя в романе «Дар» от прямых обвинений: и сюитой критических отзывов на «Жизнь Чернышевского», и двойным заслоном (Сирин, Годунов-Чердынцев), и множеством других подстраховок на этот счет: вспомним, например, постоянно оппонирующих в его эссе реального «чернышевсковеда» Стеклова и выдуманного Страннолюбского (фамилия которого неизбежно вызывает в памяти лермонтовскую строку: «Люблю Россию я, но странною любовью»). Да и Андрей Синявский, несомненно, не столь уж прямолинеен, как может показаться по приведенным выше цитатам. Он искренне любит Пушкина, но другого, не того, который стал ширпотребом в результате нескончаемого пушкинского юбилея, длящегося без особых перерывов из года в год (годовщины рождения и смерти, основания Лицея, Михайловской ссылки, Болдинской осени, создания его произведений и т. д. и т. п.). Официозных Чернышевского и Пушкина напрочь не принимают писатели. Того Чернышевского, которого хвалили Маркс и Ленин, – «его памятником советская власть заместила в Саратове памятник Александра Второго» (262). Того Пушкина, который при Сталине был признан «лучшим и талантливейшим поэтом нашей эпохи» (это сказано о Маяковском, но так же трактовали и Пушкина), того Пушкина, строкой которого в юбилейном 1937 году (юбилей гибели – не сталинский ли это изыск?) встречал на Соловки прибывающих узников кумачовый плакат: «Здравствуй, племя молодое, незнакомое!»

Сбрасывать Пушкина с корабля современности, конечно, неучтиво. Но назойливо объюбилеенный прянично-современный Пушкин разве не вызывал сатирических стрел и Зощенко, и Хармса? Правда, Синявский пошел не их путем, а более сложным и опасным – путем Набокова, посягнул на выхолощенное (воспользуемся набоковским определением) «уважение к нему, давно ставшее задушевной условностью». Этот путь ненормален? Но разве нормальна была сама судьба русской литературы XX века? Вызывая (вполне осознанно) огонь на себя, и Набоков, и Синявский избрали сильные средства, чтобы взорвать стереотипы. Все это так. Но все же…

«Гениальный русский читатель, – пишется в „Даре“ о романе „Что делать?“, – понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист» (248). «Бездарный» здесь – не просто грубое, но обнаженно неверное определение. Если читатель (пусть гениальный! да, именно гениальный, а не заурядный!) понял главное в произведении, при всех издержках его стиля – значит, писатель отнюдь не лишен дара. К взыскательному же читателю, в свою очередь, обращены эссе Годунова-Чердынцева и Терца.

Внимательный читатель, конечно же, почувствует особое присутствие в романе «Дар» не только Пушкина, но и Чернышевского: последний также растворен в произведении Набокова, а не только выделен в уничижительный опус. Замечено, что уже в двойной фамилии героя внятным эхом отзываются оба антипода: Годунов – не из царского, а из пушкинского литературного рода, Чердынцев – фонетически сближен с Чернышевским. Замечено, что по архитектонике «Дар» сориентирован, с одной стороны, на не осуществленный до конца замысел Чернышевского (роман, названный «Повестью в повести»), с другой – на роман в стихах «Евгений Онегин». Сонетом, нелепо перевернутым, окольцована четвертая глава «Дара»; онегинской строфой (которая тоже похожа на сонет) оканчивается весь роман.

Прощай же, книга! Для видений – отсрочки тоже нет. С колен поднимется Евгений – но удаляется поэт. И все же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть… судьба сама еще звенит, – и для ума внимательного нет границы – там, где поставлю точку я: продленный облик бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, – и не кончается строка (329).

«Длинным животворным лучом любимого своего поэта» (134) Набоков освещает весь свой роман. Пушкину здесь подарена жизнь после его гибели:

Седой Пушкин порывисто встал и, все еще улыбаясь, со светлым блеском в молодых глазах, быстро вышел из ложи (91).

О Пушкине неминуемо напоминают фамилии эпизодических лиц романа: Данзас, Керн. Все повествование выткано прямыми и скрытыми пушкинскими цитатами. По пушкинскому камертону автор поверяет здесь все и всех.

Так, в отце героя подчеркнуто пушкинское духовное начало, а эстетическая глухота Чернышевского выявляется в его восприятии Пушкина:

…мерой степени чутья, ума и даровитости критика служит его отношение к Пушкину. Так будет, пока литературная критика не отложит вовсе свои социологические, религиозные, философские и прочие пособия, лишь помогающие бездарности уважать самое себя (228).

Это – в укор Чернышевскому. Но если действительно до сих пор «не оборвана строка» романа «Дар», если в нем чутко предвещаны «завтрашние облака», – то, может быть, это одновременно и провидческая набоковская оценка «Прогулок с Пушкиным» Абрама Терца? Ведь предупреждал же писатель: «не трогайте Пушкина, это золотой фонд нашей литературы» (306).

И еще несколько цитат.

Пушкин иссякал в тридцатых годах, и не только Бенкендорф с Натальей Николаевной в том повинны. Пушкина точил червь пустоты.

Непонятно, когда это успели накурить перед ним столько благонамеренного фимиама, что за дымом ничего не видно. К фимиаму большинство и льнет: удобно и спокойно.

А все удачники жуликоваты, даже Пушкин.

Пушкин – последний из великолепных мажорных людей возрождения. Но даже самый большой из червей не есть ли самый большой червь?[505]505
  См.: Давыдов С. «Пушкинские весы» Владимира Набокова// Искусство Ленинграда. 1991. № 6. С. 42–43.


[Закрыть]

Что это? Блестки из Абрама Терца? Да нет же, это перлы из парижского журнала «Числа» (Георгий Адамович, Борис Поплавский).

В ходе недавнего пушкинского юбилея также чрезвычайно широко были представлены образцы псевдопушкинского китча, наивысшим (в буквальном смысле!) выражением которого стал лозунг, вознесенный на полотнище, протянутом в Москве над Тверским бульваром, и окаймлявший и памятник поэту, и трибуны, с которых самые важные лица произносили казенные речи. На лозунге значилось: «Семейственной любви и нежной дружбы ради…», и каждый, кто помнил эти шутливые стихи поэта, был волен их завершить: «…Хвалю тебя, сестра! не спереди, а сзади» (см. II, 385).

С другой стороны, можно вспомнить один из антиюбилейных пушкинских сборников, постмодернистский образец, по определению рецензента, «самого разнузданного (и в то же время весьма холодно и рационально выстроенного глумления). (…) Авторам кажется, что это по-прежнему остроумно? Увы… В общем, „идет обоз с парнаса, везет навоз Пегаса“…».[506]506
  Золотоносов М. Пушкин 200 + 1. Забавы взрослых шалунов// Московские новости. 2000. № 34.


[Закрыть]

И еще один «терцизм»:

То холодноватое, хлыщеватое, «безответственное», что ощущалось ими (шестидесятниками. – С. Ф.) в некоторой части пушкинской поэзии, слышится и нам (272).

А это уже критик Мортус (от mort – смерть) из набоковского романа, лицо собирательное из ниспровергателей классики. Продолжая в «Прогулках Пушкина» набоковскую традицию низвержения ложных идолов, Андрей Синявский оказался в антинабоковском стане. Традиция в данном случае сыграла плохую шутку с автором «Дара». Может показаться, что именно сейчас его развенчание идей революционных демократов оказалось пророческим. Уже раздаются голоса, обвиняющие классическую русскую литературу Золотого века в том, что она расчистила путь к Октябрю. Но это своего рода «бунт бессмысленный и беспощадный».

Узнал ли свое в «Прогулках Пушкина» Набоков? А если узнал, то не перечитал ли вновь внимательно свой роман 1937 года? У американского фантаста Рэя Бредбери есть мудрый рассказ «И грянул гром», герой которого, изъяв из прошлого мельчайшее звено общей эволюции, вернулся в грядущий мир, зримо изменившийся к худшему.

Заметим, что из прошлого герой Бредбери на каблуке вынес раздавленную бабочку. Это уже нечто (хотя и невольно, конечно) набоковское. И пушкинское – в ощущении Набокова.

Вспомним в романе «Дар»:

…отец с классическим пафосом повторял то, что считал прекраснейшим из всех когда-либо в мире написанных стихов: «Тут – Аполлон идеал, там Ниобея – печаль», и рыжим крылом да перламутром ниобея мелькала над скабиозами прибрежной лужайки, где в первых числах июня попадался иногда маленький «черный» аполлон (87).

Таковы были прогулки с Пушкиным Владимира Набокова. Он, по собственному признанию, «питался Пушкиным, вдыхал Пушкина – у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме» (87).

IV

Проза Пушкина (начальный этап и перспектива эволюции)

Вопрос об эволюции пушкинской прозы сам по себе проблематичен. Еще П. В. Анненков заметил:

Несомненно, что по тону рассказа «Арап Петра Великого» и «Капитанская дочка» так схожи, как будто написаны вместе, хотя их разделяет 9 лет. Так с первого раза нашел Пушкин свой оригинальный стиль, чего другие не находят всю жизнь…[507]507
  Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 193.


[Закрыть]

Тезис этот развит в книге А. 3. Лежнева, который утверждал:

Пушкин обратился к прозе поздно. Его первые статьи появились в 1825 году. Его первая повесть написана в 1827 году, да и та осталась незаконченной. (…) Все это говорит как будто за то, что проза давалась Пушкину нелегко, и он потому так поздно пришел к ней, что период ее выработки растянулся во времени. Естественно было бы ожидать, что первые опыты резко отличаются от зрелой манеры. Наделе это не так. Стиль своей прозы Пушкин нашел сразу.[508]508
  Лежнев А. Проза Пушкина. Опыт стилевого анализа. М., 1937. С. 11–12.


[Закрыть]

Несмотря на ряд аналитичных попыток понять закономерности развития пушкинской прозы, предпринятых в монографиях последних десятилетий,[509]509
  См.: Степанов Н. Л. Проза Пушкина. М., 1962; Сидяков Л. С. Художественная проза Пушкина. Рига, 1973; Петрунина Н. Н. Проза Пушкина (пути эволюции). Л., 1987; Гей Н. К. Проза Пушкина. Поэтика повествования. М., 1989.


[Закрыть]
вопрос этот нам представляется лишь намеченным как одна из актуальнейших задач пушкиноведения, но далеким даже от предварительного разрешения.

Обратим внимание прежде всего на то, что наряду со стабилизирующим формальным признаком стиля (точнее – слога) проза Пушкина исключительно разнообразна по содержанию. В самом деле, она составляет большую часть творческого наследия Пушкина и подразделяется на художественную, историческую, публицистическую, литературно-критическую, мемуарную, эпистолярную, афористическую. В каждом из этих подвидов – чрезвычайно развитая система жанров. Так, его автобиографическая проза вбирает дневники, мемуары (записки), «мысли и замечания», «разговоры», «опыты отражения нелитературных обвинений», путешествия. Да и собственно художественная проза Пушкина обнаруживает признаки прозы исторической, публицистической и проч. – настолько, что подчас (особенно это касается незаконченных набросков) мы оказываемся перед неразрешимой дилеммой, в какой раздел его собрания сочинений поместить то или иное произведение. С другой стороны, жесткая издательская рубрикация затемняет отчасти картину единой эволюции.

Во всех работах, рассматривающих эволюцию пушкинской прозы, с неизменным постоянством звучат два утверждения, которые, несмотря на их кажущуюся самоочевидность, оказываются, тем не менее, некорректными. Одно из них сводится к тому, что первым завершенным опытом повествовательной прозы Пушкина считают «Повести Белкина», а самое ее начало (исключая ранние, ученические опыты) видят в романе о царском арапе. В основе второго постулата лежит мнение, что в теоретическом осмыслении принципов прозы Пушкин намного опередил свои первые практические шаги в этой области; здесь имеется в виду заметка «О прозе» (1821), где вся «теория» сводится к афоризму:

Точность и краткость – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат (XI, 19).

Между тем хорошо известно, что на самом деле первым серьезным опытом Пушкина-прозаика стали его автобиографические записки, начатые в 1821 году и перебеленные в 1825,[510]510
  В письме к П. А. Катенину (сентябрь 1825 года) Пушкин писал: «Стихи покаместь я бросил и пишу свои memoires, то есть, переписываю на бело скучную, сбивчивую, черновую тетрадь (…)» (XIII, 225).


[Закрыть]
но дошедшие до нас в немногих фрагментах, так как были уничтожены поэтом в ожидании жандармского обыска.[511]511
  П. В. Нащокин, со слов поэта, рассказал о последних часах егомихайловской ссылки: «…нарочный прискакал к Пушкину. Он в это время сидел перед печкою, подбрасывал дров, грелся. Ему сказывают о приезде фельдъегеря. Встревоженный этим и никак не ожидая чего-либо благоприятного, он тотчас схватил свои бумаги и бросил в печь: тут погибли его записки…» (Пушкин в воспоминаниях современников. СПб., 1998. С. 225–226).


[Закрыть]
«Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв, – позже свидетельствовал поэт. – Не могу не сожалеть о их потере: я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства» (XII, 310).

Нельзя сказать, что и этот пушкинский замысел был обойден вниманием исследователей.[512]512
  Фейнберг И. Л. Читая тетради Пушкина. М., 1985. 3-е изд.; Левкович Я. Л. Автобиографическая проза и письма Пушкина. Л., 1988; Козмина Л. В. Автобиографические записки А. С. Пушкина 1821–1825 гг. Проблемы реконструкции. М., 1999.


[Закрыть]
Но вопрос о возможном составе уничтоженных записок и их судьбе заслонил куда более принципиальную проблему – о значении этого произведения в общей творческой эволюции писателя, и прежде всего в эволюции пушкинской прозы.

Сама же заметка «О прозе» возникла в несомненной связи с его мемуарами, так как записана во Второй кишиневской тетради (ПД 832, л. 9 об. – 11 об.), более половины листов которой вырвано в связи с «чисткой» рабочих тетрадей, содержавших черновые фрагменты записок. Заметка обрывается буквально на полуслове: «Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе? Ответ – Карамзина. Это похвала не большая – скажем несколько слов об сем почтен…».

Следующая страница в тетради – очевидно, с критической характеристикой прозы Карамзина – вырвана. Но в одном из сохранившихся фрагментов записок мы находим ту же мысль об ущербности перифрастического стиля. Говоря о реакции публики на первые тома «Истории государства Российского», Пушкин вспоминал:

Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия,[513]513
  Курсив в цитате Пушкина.


[Закрыть]
и Брут, осуждающий на смерть своих сыновей, ибо редко основатели республики славятся нежной чувствительностию, – конечно были очень смешны. Мне приписали одну из лучших русских эпиграмм; это не лучшая черта моей жизни (XII, 306).

Едва ли можно сомневаться, что под «некоторыми остряками» Пушкин имел в виду себя, о чем убедительно свидетельствует «лучшая русская эпиграмма», в которой речь идет о том же и которая-таки была написана именно Пушкиным:

 
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута (XVII, 16).
 

Сохранились подневные записи Пушкина 1821 года. 2 апреля он отметил:

Говорили об А. Ипсиланти; между пятью греками, я один говорил как грек – все отчаявались в успехе предприятия Этерии. Я твердо убежден, что Греция восторжествует, а 25,000,000 турков оставят цветущую страну Еллады законным наследникам Гомера и Фемистокла (XII, 302).

Неделей позже записано:

9 апреля, утро провел я с Пестелем, умный человек во всем смысле этого слова. «Mon coeur est materialiste, говорит он, mais maraison s'y refuse».[514]514
  Сердцем я материалист, но мой разум этому противится (фр.).


[Закрыть]
Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. (XII, 303).

Уже эти заметки исподволь намечали исторический масштаб пушкинских мемуаров. Вступлением к ним должны были служить «Некоторые исторические замечания», первая главка которых («По смерти Петра…») содержала стремительный очерк политической истории России «века минувшего». Во второй предполагалось, по-видимому, охарактеризовать «дней Александровых прекрасное начало»; от нее сохранился лишь небольшой фрагмент, процитированный Пушкиным в его статье «О г-же Сталь и г-не А. М-ве» (1825):

Читая ее книгу «Dix ans d'exil» можно видеть ясно, что, тронутая ласковым приемом русских бояр, она не вы сказала всего, что бросалось ей в глаза.[515]515
  «Речь идет о большом обществе Петербургском, прежде 1812 года» (Примеч. Пушкина). Откровенные высказывания на этот счет содержатся в пушкинском «Отрывке из неизданных записок дамы» (1811 г.), напечатанном в «Современнике» (1836. № 3) с подзаголовком «Перевод с французского».


[Закрыть]
Не смею в том укорять красноречивую, благородную иноземку, которая отдала полную справедливость русскому народу, вечному предмету невежественной клеветы писателей иностранных[516]516
  «Вряд ли можно сомневаться, что автором цитируемой рукописи был он сам (Пушкин) и что здесь мы имеем дело с невинной мистификацией, что было в нравах Пушкина» (ТомашевскийБ. В. «Кинжал» и m-me de Stael // Пушкин и его современники. Вып. 36. Пг., 1923. С. 85).


[Закрыть]
(XI, 271).

Давно замечено также, что в черновике записки «О народном воспитании» (1826), которую Пушкин писал по поручению Николая I, предполагались некоторые вставки, и в каждом случае здесь помечено: «из записок», а один раз даже конкретнее: «из записок 2 гл.»

Вот что сказано в беловой рукописи в развитие данной пометы:

Лет 15 тому назад молодые люди занимались только военного службою, старались отличаться одною светской образованностию или шалостями; литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний. 10 лет спустя мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные (XI, 43).

Если мы переведем этот пассаж с благонамеренного языка официального документа на либеральный, то, наверное, и получим абрис автобиографических записок Пушкина, посвященных преддекабрьским годам.

В письме к Вяземскому, написанном в ноябре 1825 года, Пушкин обронил такое, на первый взгляд, странное замечание:

Зачем ты жалеешь о потере записок Байрона? чорт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов (XIII, 243).

Необходимо понять, о каких «Записках» Байрона идет речь. При известии о гибели поэта по настоянию вдовы издателем были уничтожены мемуары, посвященные истории женитьбы Байрона, разладу с женой и тем гонениям, которые заставили его навсегда покинуть родину. Как можно было догадаться, записки эти были написаны в жанре интимных откровений (в духе «Исповеди» Руссо), которые дальше Пушкиным и упоминаются: «Толпа жадно читает исповеди…».

Становится понятным, что, приступая к своим запискам, Пушкин следовал не за «Исповедью» Руссо с ее установкой на самоанализ, на откровенное (подчас шокирующее) повествование о личной жизни. И здесь нужно вспомнить, что в пушкинское время подлинного расцвета достигли иные мемуары, о которых В. Г. Белинский писал: «К числу самых необыкновенных и самых интересных явлений в умственном мире нашего времени принадлежат записки, или мемуары. Это суть летописи наших времен (…) и в самом деле, что может быть любопытнее этих записок: это история, это роман, это драма, это все, что вам угодно»,[517]517
  Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 1. М., 1953. С. 159.


[Закрыть]
– и справедливо связывал возникновение этого жанра с бурной эпохой французской революции, обнаружившей тесную связь частного (личного) и исторического бытия человека.[518]518
  В библиотеке Пушкина имелась серия: Collection des Мemoires relatifs a Revolution Francaise. Т. I–XXIII. Paris, 1821–1825 (см.: Библиотека Пушкина. СПб., 1910).


[Закрыть]

Несомненно, в связи с собственными мемуарами, – прочтя в петербургских журналах отрывки из воспоминаний (как выяснилось потом, поддельных) видного политического деятеля наполеоновской эпохи Жозефа Фуше, Пушкин писал брату в феврале 1825 года:

(…) но, милый мой, если только возможно, отыщи, купи, выпроси, укради Записки Фуше и давай мне их сюда; за них отдал бы я всего Шекспира; ты не воображаешь, что такое Fouche! Он по мне очаровательнее Байрона. Эти записки должны быть сто раз поучительнее, занимательнее, ярче записок Наполеона, т. е. как политика, потому что в войне я ни чорта не понимаю. (…) Читал ли ты записки Nap.(oleon)? Если нет, так прочти: это, между прочим, прекрасный роман mais tout се qui est politique n'est fait que pour la canaille, но все, что относится к политике, писано только для черни (XIII, 142–143).

Изучение предварительных набросков пушкинских записок («О… desait en 1820…», «Notres sur revolution d'lpsy-lanti», «Notres sur Penda-Deka») позволяет высказать предположение, что мемуары свои Пушкин начал писать по-французски.

Сохранилась заметка, набросанная Пушкиным начерно по-французски в Первой кишиневской тетради (ПД 831),[519]519
  См. факсимильное издание: Пушкин А. С. Рабочие тетради. Т. 3. СПб.; Лондон, 1995.


[Закрыть]
но впоследствии оттуда им вырванная и ныне сохранившаяся (под отдельным архивным номером ПД 284).

Набросок этот (под редакторским заглавием «О вечном мире») впервые был опубликован, отчасти реконструирован и откомментирован Б. В. Томашевским, который определил смысл пушкинских рассуждений: отклик на мнение Ж. Ж. Руссо о политическом проекте аббата Сен-Пьера.[520]520
  Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 135–138.


[Закрыть]
Пушкинской заметке посвящено и обстоятельное исследование М. П. Алексеева, осмыслившего ее в широком контексте пацифистских футурологических трактатов XVIII – начала XIX в.[521]521
  Алексеев М. П. Пушкин и проблемы «вечного мира» // Алексеев М. П. Сравнительно-исторические исследования. Л., 1984. С. 174–220.


[Закрыть]

Заметка охотно цитируется в пушкиноведческой литературе в качестве яркого свидетельства вольнолюбивых чаяний поэта, но сама по себе, после Б. В. Томашевского и М. П. Алексеева, серьезному анализу не подвергалась. Однако прежде чем поставить ее в контекст пушкинского творчества, совершенно необходимо уточнить как текст чернового наброска, так и перевод его на русский язык. «Сомнения вызывает, – справедливо отмечал М. П. Алексеев, – уже самый текст отрывка, особенно вторая, заключительная его часть. Хотя весь отрывок написан четко, уверенной рукой, но уже на первом листке беловой текст с поправками переходит в черновой; так, второе из трех положений, которыми начинается текст, подверглось особенно сильным переделкам и заключает в себе ошибку (оно вторично помечено цифрой 1). Дальнейшая запись велась с еще большей поспешностью: Пушкин не только зачеркивал, но и сокращал отдельные слова и фразы. (…) В недописанной строчке на втором листе троеточие, заключенное в скобки, указывает, что она должна была быть пополнена цитатой и т. д.».[522]522
  Там же. С. 178–179. Нам представляется, что М. П.Алексеев прав, толкуя сокращение «Сг. de proj.» как «critique de project» (то есть «критик проекта» аббата Сен-Пьера). Что же касается намеченной в наброске Пушкина цитаты из Руссо, то мы принимаем конъектуру Б. В. Томашевского, но с некоторой оговоркой: необходимо здесь опустить упоминание о Генрихе IV и его министре, герцоге Сюлли, не идущее к делу; кажется, пропуск в цитате из Руссо был обозначен Пушкиным графически; он пометил подразумеваемую вставку так: «…(…)», – то есть намечал некие изменения в избранной им цитате. Вопрос же о цифровом обозначении трех начальных абзацев решается, на наш взгляд, вполне определенно. Начав свои заметки полушутливым тезисом и обозначив его цифрой 1, поэт решил предварить их серьезным рассуждением общего плана, которое потребовало тщательной черновой отделки. Это рассуждение и было снова помечено цифрой 1. Вслед за ним под цифрой 3 было сходу сформулировано положение, иронически продолжившее первоначальный зачин, в котором, однако, в силу стремительности записи осталась неисправленной цифра – вместо цифры 1 цифра 2.


[Закрыть]

Особо подчеркнем неудовлетворительность русского перевода пушкинской заметки, предложенного Большим академическим изданием и часто цитируемого в пушкиноведческих работах. Перевод этот в отдельных случаях прямо неверен по смыслу,[523]523
  Особенно грубая ошибка содержится в переводе фразы: «Они увидят, что наше предназначение – есть, жить (в оригинале – пить) и быть свободными» (XII, 480). Порой эта ошибка усугубляется. Ср., например: «…наше предназначение есть жить и быть свободными» (Трубецкой Б. Пушкин в Молдавии. Кишинев, 1976. 4-е изд. С. 86).


[Закрыть]
а главное – стилистически утяжелен, что искажает шутливую интонацию пушкинского опуса.

Полезно дать уточненный его перевод в соответствии с высказанными замечаниями:

1. Конституции, которые стали великой – и не единственной – ступенью человеческого духа, предвещают сокращение войск в государстве, так как принцип вооруженной силы прямо противоречит всякой конституционной идее; поэтому весьма возможно, что менее чем через 100 лет уже не будет постоянных армий.

(2). Невероятно, чтобы люди со временем не поняли смешного зверства[524]524
  Возможно, в таком определении содержалась скрытая цитата из Вольтера, который говорил, что разум дан человеку не для того, чтобы опускаться до уровня зверей, «тем более, что природа не дала ему оружия, чтобы убивать себе подобных, ни инстинкта, побуждающего их сосать кровь» (Вольтер. Избранные страницы. СПб., 1913. С. 98).


[Закрыть]
войны, как они разобрались с рабством, королевской властью и т. д. Понятно ведь, что нам нужно лишь есть,[525]525
  Сначала здесь Пушкин записал: «нам нужно лишь смеяться».


[Закрыть]
пить и быть свободными.

3. Для великих же страстей и выдающихся военных талантов всегда найдется гильотина – общество вовсе не склонно любоваться грандиозными замыслами победоносного генерала: немало и других забот, ради которых мы поставили себя под защиту закона.

Руссо, недурной критик проекта, проницательно замечал: («То, что полезно обществу, вводится в жизнь только силой, так как частные интересы почти всегда этому противоречат. Без сомнения, вечный мир в настоящее время весьма нелепый проект (…) воздадим должное этому прекрасному плану, но утешимся в том, что он не осуществлен, так как этого можно достигнуть только средствами жестокими и ужасными для человечества»). Ясно, что ужасные средства, о которых он говорил, – революции. Вот они и настали. Знаю, что все эти доводы очень слабы, так как рассуждения такого паренька, как Руссо, не выигравшего ни одной победишки, не может иметь никакого веса, – но спор всегда хорош, ибо способствует пищеварению. Впрочем, он еще никого никогда не переубедил.

Далее в автографе следовала еще фраза – «только глупцы думают иначе». Она зачеркнута и вместо нее поставлена помета, указывающая на то, что здесь предполагалась какая-то вставка, нам ныне неизвестная.[526]526
  Датируется пушкинский набросок примерно ноябрем 1821 года, так как в письме Екатерины Орловой к ее брату, Александру Раевскому, от 23 ноября этого года, в частности, отмечено: «Мы часто видим Пушкина, который приходит спорить с мужем о всевозможных предметах. Его теперешний конек – вечный мир аббата Сен-Пьера. Он убежден, что правительства, совершенствуясь, постепенно водворят вечный и всеобщий мир и тогда не будет проливаться иной крови, как только кровь людей с сильными характерами и страстями, которых мы называем великими людьми, а тогда будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия» (Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. М., 1999. Т. 1. С. 264). Можно понять, почему данный парадокс запомнился супруге боевого генерала, которого Пушкин и задирал. Но в системе изложенных в заметке тезисов эта мысль вовсе не была основной и итоговой.


[Закрыть]

Идея «мира» по воле монархов (в их собственных интересах) представлялась абсурдной женевскому философу. В суждениях Руссо о вечном мире, по наблюдению М. П. Алексеева, логическим центром является мысль о принуждении властителей к прекращению войн: «И тогда не придется более убеждать их, но принуждать, и не нужно писать книги, но подымать дружины».[527]527
  Цит. по статье М. П. Алексеева. С. 191–192.


[Закрыть]
То есть речь должна идти не о неком подобии Священного Союза, а о необходимости народовластия – в противовес попыткам, по словам Руссо, «доброго аббата Сен-Пьера – постоянно изыскивать мелкие средства против каждого зла вместо того, чтобы добраться до общего источника зол и посмотреть, нет ли средства исцелить все разом».[528]528
  Руссо Ж. Ж. Педагогические сочинения: В 2 т. Т. I. М., 1981. С.230.


[Закрыть]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации