Текст книги "Легко (сборник)"
Автор книги: Сергей Малицкий
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
10
Ну что, Владимир Иванович? Вспоминаешь свою жизнь? Чувствуешь, как детство, юность, молодость из стройного беспрерывного повествования распадаются на отдельные эпизоды? Как выстрелы. Как шлепки по лицу. Об этом ты хочешь написать? Ты же всю свою жизнь считал себя хорошим человеком. И твои близкие, и друзья никогда не ставили эту твою самооценку под сомнение. Почему же память так ярко зафиксировала именно те эпизоды, которые ты стараешься забыть изо всех сил? Или твой ангел хранитель так учил тебя и так расставлял красные флажки? Помнишь? Этот мальчик зашел в твой двор поиграть. Он нарушил закон территории. Тебе было десять, ему лет семь. Ты сказал ему, чтобы он ушел, но он не ушел. Ты толкнул его. Он надул губы, но не ушел. Ты дал ему пинка, он заплакал, но не ушел. Ты сорвал крапиву и обжег ему голые колени. Он ревел, но оставался на месте и никуда не уходил. Ты стал бить его своими детскими, но жесткими кулаками и ногами. Он плакал, но оставался на месте. Ты сдался. Ты плюнул и ушел домой сам. Этот мальчик, слабее и младше, зареванный, с обожженными ногами и разбитым носом – оказался сильнее тебя. Сколько их еще окажется сильнее тебя? Или их ангелы были другого цвета? Или готовили своих подопечных для других целей? Ты учился в школе, в которой половина детей были из ближнего детского дома. Они были лучше приспособлены к жизни, чем ты. И тебе от них доставалось. Они мстили тебе. За то, что у тебя есть дом, игрушки, валенки, теплый свитер и красивый пенал. За то, что мама кладет тебе по утрам в карман пальто конфету, которую ты тайком съедаешь в школьной раздевалке. Ведь об этом ты не напишешь, Владимир Иванович? Или ты вспомнишь, как дрожали твои колени в уличной драке? Как били тебя старшие ребята за что-то непонятное не только тебе, но и им? Напиши про армейский полевой госпиталь, где сотни таких, как ты: русских, украинцев, белорусов, узбеков – выстраивали обкуренные представители чеченского или еще каких-то «малых» народов и отрабатывали крепость своих ударов на ваших солнечных сплетениях и печенках. А по печени вас бить было нельзя. Вы все были больны гепатитом и недоуменным интернационализмом. Они, эти смуглые негодяи, были будущей болью своего народа, а вы были новой исторической общностью. Трусливым стадом. Это ты напишешь? Или как били твоего друга, а ты лежал с температурой сорок и не мог встать. Встать-то ты не мог, но ползти-то мог! А может, все дело в том, что бросил Иван Алексеевич твою мать, когда было тебе всего пять лет, и никто не научил тебя сжимать кулаки, а только закрывать ладонями лицо? Ты вспоминаешь себя маленького и беспомощного и чувствуешь, как влажнеют твои глаза от умиления к самому себе, оставшемуся в далеком прошлом. Посмотри в зеркало, Владимир Иванович. Это плачет небритый, грузнеющий сорокалетний мужик. Почему же уверенность в своих силах и способность грызть чью-то глотку появились только теперь, когда у тебя есть жена и дочь, ради которых ты готов отдать жизнь? Сможешь? Ты уверен в этом? Не клянись. Человек слаб. Бери ручку. Что ты там написал? «Мне сорок лет»?
11
Ты приходишь ночью и сидишь у моей постели. Я открываю глаза, вздрагиваю, включаю лампу. Никого нет. Бесформенным контуром темнеет на спинке стула костюм. Выключаю свет. Смотрю на силуэт костюма и понимаю, что это ты.
– Привет.
– Привет.
– Почему так поздно?
– Смотрю, как ты спишь.
– Ну и как?
– Во сне ты мне кажешься моложе.
– Я так стар?
– Просто дряхлый старик. Вряд ли еще сумеешь прожить два раза по столько, сколько уже прожил.
– Прожить бы еще один раз.
– Ты все еще сочиняешь свои сказки?
– Нет. Я пишу только то, что не могу удержать в себе. Ты ведь знаешь, я неплохо слышу, но плохо воспроизвожу. Я даже сочинял и пел свои песни только потому, что не мог воспроизвести без фальши чужие.
– Должно быть, это ужасно, фальшивить в собственных произведениях.
– Хочешь послушать?
– Нет. Лучше я посмотрю на тебя.
– И что ты видишь?
– Ты самонадеян и беспомощен одновременно. Где твой конь, оружие и латы? На тебя надвигается вражеская конница.
– Мне говорили, что я умею летать.
– Это ты сам придумал в своих глупых рассказах.
– Разве они глупые?
– Глупые.… Ждешь вдохновения как сладкого обмана и торопливо пересказываешь не понимаемые и едва улавливаемые тобой, проплывающие мимо чужие мысли.
– Я не жду вдохновения. Я стою на берегу океана вдохновения. Я пловец. Стоит зазеваться моим надсмотрщикам, и я ныряю в его волны и плаваю, пока меня снова не выволокут на берег. Если бы я мог, я бы плавал, не выходя на сушу, но мне не дают. Стоит мне отплыть подальше от берега, как оказывается, что я так нужен им всем.
– Кому?
– Тем, кто на берегу.
– А ты не пробовал утонуть?
– Ты считаешь, что я буду им нужен мертвым?
– Когда-нибудь ты понадобишься им мертвым.
– Хорошо. Я попробую. После. Как ты думаешь, у меня получится что-нибудь?
– Что-нибудь – да.
– А то, чего я хочу?
– Ты сам знаешь ответ на этот вопрос.
– А я успею?
– Если ты тот, кем ты себя сам считаешь, то успеешь все, независимо от того, проживешь ли ты век или только один день. Это все равно.
– Скажи мне хоть что-то, чтобы мне было легче.
– Почему тебе должно быть легче, чем остальным?
– Мне должно быть тяжелее?
– Уже утро. Прощай.
Утро.
12
– Папка? Что ты делаешь в моей комнате?
Владимир Иванович дернулся, вздрогнул, вырвал листок из начатого им дневника, скомкал и сунул в карман халата.
– Хотел написать тебе записку, но ты пришла сама. Как на улице?
– Так. Прошла. Подышала.
– Прости… что я так выгляжу.
– Ты всегда так выглядишь.
– Знаешь, хочется перемениться. Тебе не хочется иногда перемениться?
– Я уже переменилась, папа. Да. Не смотри на меня… так. Думай, что хочешь.
– Когда я женился на твоей маме, ей было меньше лет, чем тебе сейчас. В твоем возрасте у нее уже был ребенок. Ты. И тебе уже было полтора года.
– Выходит, не дождался ты маменького совершеннолетия? Как хорошо устроился. Пришел из армии, а дочка уже сама на горшок просится.
– Ты чем-то расстроена?
– Ты думаешь, что я тебе это расскажу?
– Не думаю. Но очень хочется.
– Перехочется. Я уже взрослый человек. У меня своя жизнь. Через год я получу диплом. Буду искать работу. Собственно, я уже ее ищу.
– Разве мы не даем тебе учиться?
– Кто это «мы»?
– Я и… мама.
– Разве ты и мама это «мы»?
– А кто же мы?
– Два человека, соединенных общим ребенком, общим имуществом, памятью, привычками. Два человека, которые настолько осточертели друг другу, что не пытаются и не хотят даже ругаться.
– Ты считаешь, что мы должны ругаться?
– Хотя бы ругаться.
– Ты считаешь, что мы с мамой не любим друг друга?
– А ты как считаешь? Раньше мне было тепло от вас. Теперь мне холодно. И мне кажется, что нашей маме холодно тоже.
13
И в этот раз ты появилась вдруг. Ты осталась в аудитории, когда все уже вышли после последней пары. Я складывал разбросанные по столу разрозненные листки и чувствовал на себе тепло твоих глаз. И уже по этому теплу я понял, что это ты. Что с тобой стало? Ты изрядно помолодела за эти несколько дней. Тебе нет еще и двадцати. Юность еще скрывает твое настоящее лицо и подлинную красоту, но глаза уже те. Твои волосы темны, ты изящно одета, в левой ноздре у тебя тоненькое серебряное колечко, на плече маленькая наколка. Теперь это модно? Но что с твоими глазами? Это глаза сумасшедшего, приговоренного к казни, разум к которому возвращается уже на эшафоте. Сейчас. В эту секунду. «Что вы хотели?» – спрашиваю я тебя. Почему-то мне кажется, что я должен говорить тебе «вы». Ты пытаешься мне что-то ответить, но слова застревают в горле, а глаза молят о пощаде. И тогда ты расстегиваешь платье. Вздрагивает, распадаясь в стороны, небольшая грудь, замирают стройные ноги, покрывается мгновенной испариной живот. Я медленно подхожу, опускаюсь на колени, прижимаюсь к тебе лицом и замираю, закрыв глаза. Все проваливается куда-то, кто-то хватает меня сзади за волосы, перепиливает горло колючей сталью и бросает мою голову назад, за ряды еще хранящих тепло стульев. Раздается гул, и как на фотопластинке начинают проступать лица, фигуры, глаза. Аудитория полна.
Я открываю глаза и вижу, что я все еще неподвижно стою у стола. Ты запахиваешь платье и с рыданьем выскакиваешь в коридор. Это была ты или твой призрак?
14
Куда ты спешишь, Владимир Иванович? Хочешь перехватить ушедший поезд на следующей остановке? Летишь на своей «вполне еще свежей «шестерке» по воскресным улицам, нетерпеливо сигналя, распугивая вальяжных котов и тщедушных старушек. Смотри на дорогу. Не оглядывайся на свою заплаканную дочь, которая вдруг разрыдалась у тебя на груди и сейчас сидит за спиной, положив голову тебе на плечо, как это делала твоя собака, которая умерла лет пять назад от старости и неизбывной собачьей любви. Дочь вздрагивает и негромко скулит: «Папа, поехали к маме. Папа, поехали к маме». Вот и школа. Ты резко тормозишь, выскакиваешь из машины, не дожидаясь, пока осядет поднятая колесами пыль, и быстрыми шагами идешь к школе. Останавливаешься в вестибюле, чтобы отдышаться. Прикуриваешь у высокого худого учителя, выходящего из школы с потрепанной папкой для тетрадей. Рассеянно благодаришь его, поднимаешься наверх и медленно открываешь дверь в учительскую. Твоя Маша, твоя жена и твоя любовь уже больше двадцати лет, сидит и печально и строго проверяет кипу тетрадей. Она по-прежнему прекрасна. Какой же ты идиот, что запретил ей приносить эти тетради домой.
– Маша. Это я. Поехали домой. Почему ты плачешь, Маша? Это я, Маша. Не плачь. Я с тобой, Маша. Поехали домой, Маша.
15
Ты опять позвонила мне сама. Сказала, что моего звонка можно ждать годами, а их у тебя нет. Просила приехать. Еду. Еду, уже зная заранее, что от боли твоей тебя не избавлю, а пустоты тебе прибавлю еще больше. Еду, чтобы услышать твой дрожащий голос. Еду, чтобы заполнить собой несколько минут из вечности твоего одиночества. Чтобы последующее одиночество стало еще невыносимее. Захожу в здание и поднимаюсь наверх, прислушиваясь, нет ли посторонних в гулких коридорах. Закрываю за собой дверь поворотом ключа. Оборачиваюсь. Ты. Улыбаешься. Хочешь казаться гордой. Думаешь, что это у тебя получается? Начинаешь плакать. Я обнимаю тебя, глажу по спине, ловя на ладонь застежку от лифчика, и узнаю в твоем голосе, в твоих волосах, в твоих руках и твоем запахе все известные мне твои маски и обличья. Вот так ты плакала, когда я женился на тебе первый раз и из-за своей бывшей неуравновешенности отшлепал нашего маленького сыночка. Вот это движение руками ты делала, когда мы знакомились с тобой в старом доме, где я жил, как я теперь понимаю, в убожестве и нищете. Эти виноватые глаза у тебя были, когда я встретил тебя за тысячу верст отсюда, ты была с мужем и даже не могла поздороваться. Этим голосом ты однажды сказала мне, что приходишь ко мне только потому, что тебе меня жалко. Почему же ты всегда говорила в эти твои приходы только о самой себе? Вот и теперь. Ты говоришь что-то, а я медленно раздеваю тебя и кладу на директорский стол. Даже теперь ты пытаешься оставаться гордой. Посмотрим, как это у тебя получится. Ну вот. Смех. И опять слезы. Я научился не торопиться, хотя ты по-прежнему восхитительна. Особенно тело. Оно стареет медленнее, чем лицо. Ты медленно одеваешься. Оживленно шепчешь мне о чем-то. Предлагаешь какой-то чай. Я привожу себя в порядок и хочу оставить тебя одну, но не знаю, как это сделать, чтобы не ранить тебя смертельно. Ты уже едва держишься на поверхности своего одиночества и хватаешься за меня, как за соломинку. Ну, все. Я снимаю с себя твои руки и ухожу, потому что я опять не люблю тебя. В который раз ухожу навсегда. Ты стареешь за эти секунды на несколько лет.
Я открываю дверь, опускаюсь вниз, сталкиваюсь в вестибюле с твоим мужем. Он просит у меня закурить и медленно идет наверх. Он в костюме и почему-то в домашних тапочках. Дай бог, чтобы у него и у тебя все наладилось.
Я выхожу на улицу. Ловлю лицом теплый осенний ветер. Прохожу через двор, шурша осенними листьями. У школьных ворот стоят потрепанные «Жигули», а в них на заднем сидении снова ты. Та, из аудитории, с расстегнутым платьем и срывающимся голосом. У тебя, как и у всех женщин этой осенью и в этом городе, заплаканное лицо. Вот такую тебя я мог бы полюбить снова. Ты хлопаешь ладошками по кнопкам, в панике закрывая все двери изнутри. Слезы снова выкатываются из твоих глаз. Не плачь. Я сплющиваю нос о боковое стекло и делаю грустное лицо. Ты прижимаешься с противоположной стороны.
– Ну? Что ты? Почему у тебя такие испуганные глаза? Не бойся. Я не кусаюсь.
28.09.1999
Кенгуру
Не люблю пить с незнакомыми. Особенно в поезде. На откровенность тянет. Наговоришь, бог знает чего, половину придумаешь или, наоборот, резанешь спьяну правду, выйдешь на перрон и забудешь и имя, и лицо собеседника. Подумаешь про себя, ну и дурак ты, братец, и прямым курсом в привокзальный буфет, чтобы быстрее забыть купейную слабость.
Да. Опасное это дело. Жуликов не боюсь. Чего с меня брать? А даст бог богатства, так чего тогда в поезде делать? Откровенных боюсь. Наговорят, бог знает чего, половину придумают или, наоборот, нарежут ненужной правды, и не знаешь, то ли спрыгивать от этой правды на первой же остановке, то ли к прокурору бежать. Лицо что ли у меня внимательное, так всех и тянет на откровенность?
Один раз даже чуть дело плохо не закончилось. Здорово наклюкался мой собеседник, агроном какой-то из разоренного совхоза. Мы даже спели с ним песню про курганы. Наклюкался и шепчет мне так тихо. Я ему, чего ты шепчешь? А он мне пальцем машет и шипит только. Не могу, говорит, больше в себе держать, сказать надо, а то помру. Ну, что ж, говорю, сказывай, только не помирай. Вот он мне и выкладывает. Отца своего, говорит, я убил. И я, дурак, разговор этот спьяну поддерживаю. Как же ты, спрашиваю? Сколько дали? А он еще сильнее шипит, тихо, говорит! Не сидел я, говорит! Он мою семью пятнадцать лет истязал, мать бил, кости ломал, меня бил, брата бил, вещи продавал! Мать вся высохла, плакать уж разучилась, умом почти тронулась! Когда ж помрешь ты, Иуда, молилась на него! А он еще и баб спьяну приводить стал! Не выдержал я этой жизни и, когда он мамку в очередной раз избил так, что у нее кровь горлом пошла, и пошел к колодцу воды с устатку выпить, я его и подтолкнул туда. В колодце он и утоп. Так на водку и списали. Мать хоть вздохнула. Недолго уж потом прожила, но догадалась, наверное, не простила мне этого, так до самой смерти и не разговаривала со мной. Молчала. А я молчать не могу больше!
Ну, думаю, влип. Я аж протрезвел сразу. Сойдет с тебя хмель, думаю, ты меня и прихлопнешь тут с досады и на рельсы сбросишь. Не в первой же тебе. А он дальше рассказывает, как они отца похоронили, как колодец тот засыпали, как он новый копал. Напоил я его до бесчувствия, а утром вижу, он на меня как-то с подозрением смотрит. Я даже похолодел. Слава богу, решил прикинуться, что с перепоя память потерял. Кто ты такой есть, спрашиваю его, как сел в поезд помню, а что дальше было, хоть убей. Смотрю, расслабился. Так и доехали.
Но это что! В последний раз было такое, что никому не пожелаю. И хоть знаю, что не поверите, а все одно, расскажу.
Я тогда от сына своего ехал. Парню пятнадцать исполнилось. Маленьким со мной одно лицо был, а теперь, за эти одиннадцать лет раздельного проживания, стал одно лицо с матерью. Связи мы с ним не теряем, конечно, перезваниваемся, письма пишем, наезжаю я регулярно, но все равно не ближний свет. Какое уж тут воспитание? Тройки это еще что, книг не читает! И ладно бы просто не читал, а то ведь не читает и не хочет! В голове неизвестно что. Ждет, когда родители определят, куда ему учиться идти и как жить дальше. Знаем мы эти определения, все на завтра откладывается, а, когда завтра это придет, смотришь, тебе уже сорок, и ни уму, ни сердцу, ни карману, ни кошельку. Одно хоть духом не позволило упасть, глаза у него мои. Когда прощались, слезы у него в глазах стояли. Даже сказал, мол, люблю тебя, папка. Не знаю, как я сдержался. Я вообще пью редко, а когда и еще реже. По неделе бывает, в рот не возьму, но разве только грамм сто или двести после работы. А тут.… Как тут не выпить? Тут уж выбирай после таких слов – или водка, или инфаркт.
Короче, сажусь в купе, поезд пустой, не сезон. Тетка какая-то на верхней полке оказалась, дождалась, когда поезд тронется, на нижнюю слезла. Уснула. А мне полтора суток ехать, думаю, днем высплюсь, откупориваю, там помидорки, колбаска, дорожный наборчик, значит. И чуть-чуть. Граммулечку. До утра, думаю, хватит, а там уже совсем здоров буду. Сижу, думаю. Остановка. Проводник заходит и заводит нового пассажира. Шустрого такого мужичка, ростом с меня, только чуть полнее. Чемодан у него, этот, как его, кейс! Снимает он с себя шляпу, пальто черное драповое с каракулевым воротником, ботинки. Брюки и пиджак на плечики. Ботиночки под лавку. Под костюмом у него трико, значит. Тут он быстро бабку-тетку растолкал, билет ей в нос сунул и на верхнюю полку ее успешно стартанул. Причесался и только после этого руку мне протягивает. Иван Иванович, говорит, Иванов. Ну, вы понимаете, имени я его не запомнил, и, слава богу, как говорится. Сидоров, отвечаю. Сидоров – хорошая фамилия, без претензий, даже трагическая, можно сказать, что-то там с козой у него случилось в русском фольклоре. Моя-то фамилия на «й» заканчивается, и хоть рожа-то рязанская, а все равно народ понимающе улыбается, обидно даже. Как бы на «Запорожце» едешь, а тебя все с «Мерседесом» поздравляют. Сидоров, говорю, значит. Он понимающе так улыбается, кейс свой открывает и ставит на стол запотевшую кристалловскую, колбаску копченую, рыбку красную, а именно семгу домашнего слабого посола, хлебушек свежий и салатики помидорные из кафе в пластиковых коробках. Можно ли, спрашивает, господин Сидоров, присоединиться к вашему пиршеству? Тут как бы моя тоска немного развеялась, и мы с ним так хорошенечко подогрелись, что и языки у нас скоро развязались, и разговор пошел. Только я себя контролирую! Думаю, хватит! Наболтался! А чтоб компанию не портить, воображаю себя соседом своим, Панкратовым, и всю историю его жизни этому Иван Ивановичу и рассказываю. Про то, как кооперативную квартиру купил, как женился три раза, что детей у меня шесть человек, что мотаюсь тут между четырьмя городами и одной зоной, то передачи, то помощь, то с внуками посидеть. На самом деле, это у Панкратова такая картина в жизни нарисовалась, у меня-то все в порядке, но я так в роль вошел, что даже слеза в голосе появилась. А он сначала улыбался, потом поднабрал, и чувствую, что верит, и даже глаза у него заблестели. Кто ты, спрашивает меня, на самом деле? Панкратов, говорю. А живешь где? Я ему адрес Панкратова и сдаю, только город другой называю. Ладно, говорит, потом у меня к тебе отдельный разговор будет. Я, говорит, сейчас по делам одной партии еду, она в думе не очень представлена, но у нее влияние там, тут он на потолок показывает и палец крючком так загибает, потом кивает многозначительно и опять наливает, значит. Мы тебе, говорит, с детьми твоими поможем. Кому учиться, кого под амнистию подведем. Тут я уже жалеть начинаю, какая, думаю, там амнистия, не нужна мне ваша амнистия. А он дальше гнет. Я, говорит, сейчас партийными делами занимаюсь, еду к вам область, так что не сомневайся, помощь будет, а сейчас я тебе один секрет открою, который тебе поможет в этой жизни лучше ориентироваться и правильные решения принимать. Ты, говорит, мужик хороший, плодовитый, работящий и обстоятельный. Именно такие, говорит, и нужны новой России. Слушай, говорит, что я тебе скажу. Ну ладно, слушаю, говорю. Тут он еще раз поддал, и, хоть глаза у него совсем пьяные стали, слышу, голос твердый, и слова отчетливо выговаривает. И начинает он такой рассказ.
Был он когда-то простым инженером, общественником, рационализатором и изобретателем, боролся с беспорядками на производстве, пока не случилась перестройка. Перестройка, как известно, оказалась обманчивой и недолгой. Как ремонт в квартире, грязи грузовик, нервов на два инфаркта, а, как жил в халупе до ремонта, так и живешь. Короче, скоро все это завяло, производство умерло, рационализировать стало нечего, а кушать хотелось. К тому же, появились в нелегкую годину у моего собеседника дети, и задумался он о смысле своей бесперспективной жизни. И показалось ему, что смысла в его жизни никакого нет, а годы уходят. И решил он по дурости своей употребить свою не до конца растраченную общественную энергию на совершение какого-то полезного и громкого открытия. И открытие он это совершил, только такое, какого сам и не ожидал, и не предполагал. А еще более он не предполагал, что открытие это и станет основой его нынешнего благополучия и уверенности в сегодняшнем, завтрашнем и послезавтрашнем дне.
А привлекала его наука биология. С детства он любил читать разные книги о животных, имел всего Брема, увлекался разными там Дарреллами, любил ходить в зоопарк и палеонтологический музей, где всякие древние кости и окаменелости демонстрируются. И самое главное, что удивляться он не разучился. И очень он удивился, что на Австралийском материке и, вроде как частично в Южной Америке, сохранились необычные животные. Сумчатые. То есть вроде как обычные звери, только с сумкой на животе. Сумка и сумка, бог с ней, сидит там временами детеныш, сиську мамкину сосет. Кенгуру-то ихние всем известны, а ведь существуют и прочие виды сумчатых животных, даже волк сумчатый, говорят, был. И задумался тут этот Иванов. А что если, следуя этой поразительной аналогии, был и сумчатый человек? Обложился он книгами по антропологии там разной, о неандертальцах стал читать, о кроманьонцах всяких, до питекантропов и даже до этих… как их.… О! Австралопитеков дошел! Ничего о сумчатости среди людей не вычитал. Даже пробрался в лабораторию известного академика Герасимова, где по костям лица людей восстанавливают. Спросить хотел, а могут ли они восстановить по древним костям, была ли сумка на животе у какого-нибудь древнего человека или нет? Ответа он там, конечно, не получил, только настроение ученым этим поднял. Приуныл, было, Иванов, но тут он услышал одну историю.
Рассказал ему эту историю приятель один, с которым они вместе в цехе скорость вкручивания болтов в гайки замеряли. У этого приятеля был другой приятель, у того приятеля еще один приятель, а у того жена работала в медвытрезвителе одного отдела внутренних дел, где эта история и случилась. Пошел в том городе слух, что начальник местного ЖКО берет по разным там квартирным делам взятки, причем берет много, нагло и не стесняясь. Это сейчас нам эти деньги на фоне того, что нынешними наворовано, копейками кажутся, а тогда это был форменный беспредел. Пошли на него сигналы. А дела по взяткам – вообще дела трудно доказуемые, а тут – на тебе! Заявления от потерпевших! Милиция, значит, рукава и засучила. Засучила, да не прищучила! Дают этому начальнику взятку, а денег-то и нет. Проверяют! Кабинет вверх дном переворачивают! Догола его раздевают, ни купюры! Оцепляют весь двор, все кабинеты, в телекамеру видят, как деньги за пазуху кладет, врываются в кабинет, все без толку. Очень это обстоятельство милицию огорчило. А человек этот смеется, делает удивленное честное лицо и говорит, что денег не брал, и просит не мешать ему спокойно работать. Какое там работать? Его уже очередники вместе с ментами в клочки разорвать были готовы! Так и отправили его на повышение в столицу от греха подальше. И фамилию этого человека Иванову приятель называет для достоверности рассказа. А фамилия редкая – то ли Снегирь, то ли Упырь, сказать ее Иванов доподлинно теперь уже права не имеет. Только вспомнил тогда Иванов, что у сестры его в Москве муж, зять его, стало быть, водителем у одного начальника служит. И фамилия у этого начальника, ну, точно такая же. И втемяшилось тут в голову Иванову, что это и есть его шанс в этой жизни. И поехал он в Москву, и записался к этому начальнику на прием. Дождался своей очереди. Вошел в огромущий кабинет. Нашел в самом конце кабинета этого самого начальника. И сказал ему такие слова. И сказал он, что дело, приведшее его к этому начальнику, это дело всей его жизни, и поэтому он просит не выгонять его сразу, а дать ему говорить хотя бы десять минут. Начальник кивнул и, прищурившись, стал задумчиво чистить пилочкой ногти на левой руке, подразумевая под Ивановым очередного сумасшедшего или полного идиота. Так, по крайней мере, представлялась самому Иванову вся эта картина их общения со стороны. И рассказал ему Иванов о своих изысканиях, перешел к рассказу об истории с этим самым начальником, а закончил прямым вопросом, а не кенгуру ли он, этот начальник, и не признается ли он в наличии специальной сумки на своем животе, и не хочет ли явить эту сумку народу, чтобы наука не прошла мимо самого большого упущения в своей истории? Закончил к концу его рассказа начальник чистить уже ногти и на правой руке, усмехнулся и сказал ему следующие слова. Сказал он Иванову, что, по его мнению, он, Иванов, мужик хороший, работящий и обстоятельный. Именно такие, сказал, и нужны новой России. И написал ему записку, в которой отрекомендовал его рядовым партийным активистом именно в ту самую партийную организацию, в которой и работает сейчас Иванов еще не в составе высшего звена, но в уверенной середине среди нужных России людей и получает, кстати, неплохие деньги. На этом месте рассказа Иванов усмехнулся и провел рукой над хорошо накрытым столом, являя ему, Сидорову-Панкратову, очевидные преимущества принятого им решения.
И тут я не выдержал. Хоть уже и набрался уже порядком, но почувствовал, что не договаривает чего-то этот Иван Иванович. А как же, спрашиваю, кенгуру? Как же сумка на животе, в которую, если я правильно понял, по догадке Иванова, этот Упырь взятки складывал?! И не поверите, тут этот Иван Иванович усмехнулся так, задрал трико и показал мне.…
Сначала я ничего не увидел. Живот как живот. Круглый, лет так на пятьдесят тянет. Никаких, смотрю, тайных пристрастий к физкультуре за этим животом не водится. Жира в меру, ребер не видно, что за стриптиз, спрашиваю? Усмехнулся тут Иван Иванович еще раз, берет двумя пальцами, отгибает одну из складок своего живота, а там! Там и деньги, и документы, и билеты, и еще что-то, и даже фотография вполне еще симпатичной счастливой жены и двух деточек! Прямо карман какой-то, а не живот, ей Богу! Оторопел я сначала. Что же это, спрашиваю, вы и есть тот начальник? Упырь или как вас там? Нет, говорит. Упырь этот теперь такой большой человек, что и не достанешь его. А случилось вот что. Стал он работать в этой партийной организации, но никак не может идеологию этой организации понять. Она вроде, как и партия, но вроде, как и трест какой посреднический. Квартиры, машины, водка, товар, акции, договоренности. То бандиты, то депутаты. А идеология, то туда, то сюда. Откуда выгодой запахнет, туда эта партия и летит. И растет так себе понемногу. Вызывает его однажды к себе председатель той партии и спрашивает так строго, но с добротой в голосе, а понял ли ты Иванов, в чем задача нашей партии? Понял, говорит Иванов, сделать вас президентом. Нет, отвечает тогда председатель, это хорошо бы, но вовсе не обязательно, пока. Главная задача нашей партии, это сделать Россию сильной, а россиян – богатыми. А для этого партия наша занимается выгодными делами и делает богатыми всех своих членов. А так как целью партии является сделать всех россиян своими членами, значит, целью партии является сделать богатыми всех россиян.
Удивился тогда Иванов, но виду не подал, так как очень ему эта цель понравилась. И стал он еще старательнее в партии работать. Заметили его, повысили и однажды пригласили его в партийную баню, где среди прочих оказался и этот Упырь. Увидел он Иванова, рассмеялся и спрашивает, ну как там его изыскания в поисках кенгуру? Никак, ответил тогда Иванов. Тогда Упырь смеяться перестал и складку на животе отодвинул, и сумку свою Иванову показал. А там чего только нет! И золото! И драгоценности! И брильянты! И акции разных там Газпромов и Лукойлов! Онемел тут Иванов, а Упырь берет складку на животе Иванова и тоже отодвигает! А там тоже карманчик, только маленький и пустой. Понял тут Иванов, что за витамины им в партии давали! Для поднятия тонуса, говорил тогда их председатель. И баня эта была не просто баня, а знак приобщения Иванова к высокой тайне!
И узнал тогда Иванов, что на самом деле были и есть сумчатые люди. Только люди эти растворились в огромной массе простых неинтересных людей. Затерялся этот ген сумчатости. Но только затерялся не навсегда. Нашелся умный человек, отыскал этот ген, разыскал редких оставшихся сумчатых, зачастую и не подозревавших об этом, и создал тайный орден. Орден, который высокую цель имеет! Не только спасти всех россиян, но и спасти гениальное древнее племя сумчатых! И именно с этой целью они разыскивают всех талантливых россиян и с помощью таблеток пытаются разбудить в них этот уснувший ген. Давно это началось. До революции еще. Сейчас этих сумчатых много. Стоит только телевизор включить, каждый второй сумчатый. И не надо думать, что тут какая-то национальная избранность подключена. Сумчатость – штука интернациональная. Сумчатых в любой нации хватает. И узнать их легко. Животы у них не обязательно толстые, но обязательно толстая шея, потому что сумка от шеи крепится, складки около рта, возникающие от грустных мыслей о судьбе России, и походка, как у кенгуру. Того и гляди, прыгнет вперед, а то и назад или в бок.
Усмехнулся тут этот Иванов, хоть пьяный уже совсем был, и сказал, зевая, что скоро его партия акцию предпримет. Водку начнет выпускать с этой таблеткой в виде микстуры внутри. Чтобы незаметно воздействовать на население и количество сумчатых увеличивать. Сказал так, упал и захрапел. Храпит, а трико у него задралось, карман оттопырился, а оттуда, будто прямо из живота, доллары торчат! Вот тут-то я и струхнул. И водка его у меня в желудке колом встала и обратно побежала. Выскочил я, значит, в тамбур, водку эту и все продукты из себя выдавил, вернулся в купе, подхватил свои вещички и на первой же станции сошел. Не к тому, что я сболтнул ему чего лишнего, а очень уж не захотелось, чтобы у меня карман на животе был. И хочется жить богато, но не любой же ценой! Да и мыть его, сырость там какая, гнить еще начнет. Конечно, хорошее место для заначки, но как забудешь там что острое? Да и жену обнимешь? И ей неприятность, и себе неудовольствие. Нет. Русскому человеку все эти телесные излишества ни к чему. Мы ведь и тем, что есть, толком распорядиться не можем. Так что сошел я на той станции, сел на следующий поезд, проспал до дома и только там вздохнул, наконец. Но с Панкратовым на всякий случай отношения прекратил. Да он, к счастью, скоро под трамвай попал, голову ему обрезало, так что ниточка ко мне и вовсе оборвалась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.