Текст книги "Легко (сборник)"
Автор книги: Сергей Малицкий
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Чай
Известный мне рецепт хорошего чая прост, но повторить его невозможно. Нужные ингредиенты развеяны по ветру и по времени, да и само время стало иным, сменило краски и вкус. Остались только воспоминания. К примеру, я отчетливо помню, что для приготовления настоящего деревенского летнего чая требуется старый деревянный дом с печкой, фаянсовый чайник, нагретый солнцем подоконник, буханка хлеба на нем, индийский чай, который своевременно пересыпается в жестяную банку с обрубленной чайной ложкой, кипяток из большого эмалированного чайника, веточка мяты или лимон и бабушка. Главная в этом перечне, конечно же, бабушка, поскольку прочие составные части напитка зависят именно от бабушки и подчиняются только ей. Дом сияет чистотой и свежестью благодаря бабушке, чайник продолжает жить, несмотря на щербину благодаря бабушке, и даже хлеб заполняет тесную кухню душистым запахом только потому, что бабушка выложила его под солнечные лучи.
Мы топчемся под острыми бабушкиными локтями, кромсаем душистый хлеб, посыпаем его солью, натираем глянцевую корочку чесноком и ждем рождения чая. Брат Сашка украдкой плюет на рыжий чугун печной плиты, смотрит, как слюна сворачивается в белесые комочки, и вздыхает – бабушкиных пирогов и плюшек, за которыми от противня тянутся коричневые нитки сахара, сегодня не будет. Зато есть затвердевшие конфеты «коровка», неровный кусковой сахар и чай. Поспевает, как говорит бабушка.
Она ополаскивает фаянсовый чайник кипятком, открывает скошенными ревматизмом пальцами древнюю жестянку и ловит обрубок чайной ложки. Чаинки сыплются в горячий фаянс с тихим шелестом. В воздух взмывает эмалированный чайник и исторгает через длинный изогнутый носик упругую струю кипятка. Мы в нетерпении, но заварочный чайник, укутанный в тряпицу, отправляется на край плиты. Сахарница уже открыта, чашки стоят на блюдцах, чайные ложки зажаты в кулаках и даже зубах.
Сашка приносит из сеней плошку, в которой плавает кусок масла, и пытается отрезать от него пластинку прямо в воде. Бабушка тут как тут. Масло оказывается на тарелке, чайник доливается кипятком доверху, еще несколько секунд – и кипяток смешивается с заваркой уже в наших чашках. Кубики сахара плюхаются в густой аромат. Звенят чайные ложки. Наклоняются чашки, и нестерпимо горячий чай разливается в блюдца. Исцарапанные физиономии приникают к покрытому клеенкой столу, и раздается старательное выдувание и сладостное хлюпанье. Я кладу кусок сахара в блюдце и смотрю, как он истаивает подобно айсбергу, занесенному течением в теплое море. Мы «чайпием». Вся жизнь впереди.
Как это все повторить?
Где отыскать черные щипчики, которыми сахар дробился на осколки?
Куда сгинул посвященный в тайны чайного промысла фаянсовый чайник?
И куда все-таки делась бабушка?
Я вспоминаю волшебный вкус чая, который мне никак не удается повторить, и думаю, что секрет его заварки бабушка не открыла даже нам. Не смогла. Не о нем ли она плакала, когда ходила по полю между оставшимися от ее родной снесенной деревни липами и рассказывала, где кто жил и куда делся. Больше молчала…
Мы насыпаем в миску соду и с тряпками отправляемся во двор начищать самовар, потому что завтра день рождения бабушки, она ждет гостей, а чай из самовара еще вкусней, чем из эмалированного чайника. Помогаем вымести из избы рассыпанную по полу зеленую траву, которая оставляет после себя свежесть и чистоту. Отправляемся с ведрами на колонку. А бабушка расправляет потрескавшимся ногтем чайную фольгу и прячет ее в шкаф. Там уже толстая пачка таких листов. Бабушка мечтает оклеить фольгой хотя бы одну комнату. Чтобы блестело.
4 сентября 2008 года
Стекло
По вечерам Степан приезжал домой на грузовике. Если был пьяным, то выпадал из кабины на траву и тут же засыпал, если выпивши – спихивал на затылок кепку, улыбался и растопыривал руки, чтобы обнять троих пацанов – двух собственных сыновей и племянника. Сыны! – бубнил он слюняво и ждал, когда парни притащат спички и поднесут огонек к размятой беломорине. Затем вставал на колени и заползал в избу на четвереньках, таща на себе хохочущую троицу. В сенях обычно спотыкался, опускался на локти и вскоре оглашал старенький пятистенок заливистым храпом. Лошадь сдохла! – с кривой усмешкой объявляла Нинка – жена Степана. Тьфу! – серчала ее мать. Ну, хватит уже, хватит! – морщилась сестра Нинки и мать Степанова племянника Тонька. – А ну-ка быстро мыть ноги! Да чисто! Пятки, пятки оттирайте!
Если Степан не успевал уснуть, то вскоре его веселость куда-то улетучивалась, он становился злым и мрачным, и уже в постели начинал томительные разговоры. В доме стояла ночь, за окном качался уличный фонарь, но от шевеления кружевных отблесков на стенах племяннику Степана казалось, что качается дом, а не фонарь. И что шум летнего дождя за окном на самом деле шум волн, и изба никакая не изба, а парусник, который режет килем черные волны. Только голос Степана все портил. Дядька привычно ныл, что дом старый, что вот венцы поменял, и фундамент подвел, теперь перекрывать крышу, а дом записан на мать, еще и Тонька тут с сыном своим пригрелась, за каким лешим он станет жилы рвать, если не на себя работать? Нинка что-то отвечала, успокаивала мужа, над дощатыми перегородками, что не доходили на ладонь до потолка, витал хмельной дух, Степан, наконец, засыпал и начинал привычно храпеть, а племянник продолжал качаться на волнах и думал, что раньше надо было засыпать, раньше, разве заснешь теперь под этакий храп?
С утра Степан становился еще злее, впрочем, с утра его почти никогда уже не было, как не было или Нинки, или Тоньки, они посменно трудились на сельской швейной фабрике, а вечером у калитки снова ревел грузовик и маленький дворик, засыпанный опилками от предзимней пилки дров, оглашал пьяный крик Степана – Сыны!
В обед Степан приезжал трезвым. Иногда он приказывал поменять колесо, и вся троица дружно прыгала на стальной трубе, чтобы сорвать с места колесные болты. Иногда требовал прибрать в кузове. Братья привычно карабкались через борт и сметали из кузова в ведра зерно или комбикорм, сбрасывали в заросли шиповника кирпичи, перетаскивали во двор разбитые ящики или доски. Затем бабка загоняла работников обедать, и деревенская кухня наполнялась чавканьем и хрустом. Степан посыпал щи перцем, троица чернила и свои тарелки. Степан макал в солонку кольца белого лука, сыны хрустели вслед за ним и луком. Вот только сало Степан рубил кубиками, а племянник любил тонко, поэтому сердито хмурился и не хватался вслед за братьями за лакомство, не прилаживал его на черный хлеб. После первого на стол водружалась сковородка с картошкой, четверка дружно стучала по ней ложками, не забывая подцеплять из эмалированной миски сдобренную маслом капусту, потом сыны пили чай, а Степан выуживал из кармана четвертинку, срывал с нее кепку и, брякнув привычно, – дай бог не последнюю, а если последнюю, то не дай бог, – опрокидывал чакушку-другую куда-то за полуметаллический прикус внутрь. Поймав в глаза блеск, Степан заводил грузовик и уезжал в совхоз, а троица наконец-то отрывалась от огородных забот и предавалась мальчишеским забавам – то есть казакам-разбойникам, футболу, речке и чужим клубничным грядкам.
Вечером племянник опять не мог заснуть, слушал храп Степана, посвисты братьев, сопенье Нинки и мамки, охи и ахи бабушки и пытался вспомнить собственного отца. Вспомнить не удавалось, перед глазами почему-то вставали армейские фотокарточки, счастливое лицо мамки, ее руки в мыльной пене, потом начищенные сапоги, значок парашютиста, странная зеленая курточка с пришитой к воротничку белой тряпочкой, и сразу выгоревшие брови, беретка, и испуганная тетка на деревенской автобусной остановке, которую его мамка била по лицу. На голове тетки колыхался украшенный пластмассовыми ромашками шиньон, она испуганно закрывалась руками и причитала, – Да что ты, Тонь, что ты, – а его мамка продолжала хлестать ее по щекам и говорить что-то о брошенном ребенке и непутевом папке, которого эта тетка куда-то увела. Ребенок стоял тут же, сгорал от стыда и немочи, задирал руки локтями вверх и теребил на спине воротник рубашки. Потом он очень долго куда-то ехал вместе с мамкой в холодном вагоне и еще дольше сидел в темном коридоре, в который выходило множество запертых дверей, и вроде бы ждал папку, но не дождался. Тетка, наверное, помешала, которая мыла пол в коридоре и все время заставляла мамку переставлять табуретку, на которой та сидела вместе с сыном, из угла в угол. Почти сразу племянник вспомнил шумное московское метро и опять мамку, которая вдруг словно онемела, замерла, обмякла, задышала неровно почти со всхлипами, а потом перебросилась несколькими тихими словами с неизвестным высокой мужчиной, и вдруг потащила сына к эскалатору, и только там уже ответила на его незаданный вопрос, – так, человек один, предлагал замуж за него, но я папку твоего выбрала. Понимаешь?
– Мам, а ты женись на мне, – попросил мальчишка и даже приподнялся на цыпочки. – Я скоро вырасту! И никакая тетя меня от тебя никогда не уведет!
– Ладно уж, жених! – засмеялась Тонька и почему-то спрятала нос в платок.
Племянник затыкал ухо краем мягкой подушки и думал, что рано или поздно его папка вернется, а если не вернется, то уж точно вспомнит, что в далекой деревне у него остался никакой не племянник, а самый настоящий сын. И хорошо бы, чтобы он узнал, что двоюродные братья стараются не подпускать его к пьяному дядьке Степану, который в папкино недолгое бытие в этой же деревне как раз сидел за пьяную драку в тюрьме, орут, что это их папка, а не его, да он и сам не больно рвется к тому обниматься, потому что когда тот пьяный, то сразу засыпает, а трезвый злой, и если братья подерутся между собой, то залетает в горницу разъяренный, выхватывает ремень и вытягивает по спинам всем троим, даже если дрались только двое. Хорошо еще хоть, что злой он бывает редко, потому что пьяный почти всегда, а пока не проспится, все одно не протрезвеет. Один раз только сразу трезвым сделался, когда домкратил угол дома, и бревно щелкнуло, вывернуло домкрат, выскочило наружу и замерло черным щелястым комлем в ладони от племянниковой щеки. Вот радости было, сразу разогнал мелких помощников, а то так бы и чистили кирпичи от ссохшейся глины, мешали раствор в корытце, да прямили ржавые гвозди до самого обеда.
Утром племянник проснулся рано, но открыл глаза не сразу, а сначала послушал кукареканье с заднего двора, потом стук сечки в курином корыте. Втянул носом запахи с кухни, но пирогов не почуял, да и разве праздник какой или выходной, вон и бабушка только встала, охает, да заматывает серой лентой вздувшиеся синие вены на тонких ногах. Почему же тогда голос Степана на кухне? Злой и отрывистый, значит, трезвый с утра? Почему дядька не на работе? Неужели выходной? А если выходной, где ж тогда запах пирогов?
– Отпуск у Степана, – заприметила потайные глазные щелочки бабка. – Вставай, парень. Работа сегодня будет. И завтра. Крышу править надо, а то течет. Да не жмурься ты, думаешь, что твой папка справнее был? Такой же….
Племянник опустил ноги на холодный щелястый пол, одернул черные сатиновые трусы, заправил в них майку и выскочил на крыльцо. Там уже сидели братья, ежились, стучали зубами от утренней прохлады, ловили острыми плечами солнечные лучи.
– Ну что, цыплята? – загремела молочным бидончиком в калитке их мамка. – А ну-ка живо чистить зубы и за стол!
Тут же началась толкотня у медного рукомойника, потом локти встали на побитую ножом холодную клеенку кухонного стола, потом Нинка погнала племянника перемывать руки, нечего трогать кота под столом, там уж и манная каша расплылась по разномастным тарелкам, и крошки масла в них начали обращаться в желтые капли. Где-то над головой послышался непривычный в доме мат и стук сапог, а еще через полчаса сыны с завязанными марлей мордочками в клубах пыли ровняли на чердаке керамзит. Какие-то мужики вместе со Степаном тут же новили стропила, во дворе лежали пласты шифера, осколки которого, как помнил племянник, замечательно щелкали в костре, валялась груда гнилых досок, ощетинившихся почерневшей дранкой. Сыны раздвигали по углам чердака коричневые шарики, набивали самыми большими карманы, дурачились, бросались друг в друга, хихикали, но дело двигалось. Сквозь пыль пробивался смоляной запах свежего дерева, мужики бодро стучали топорами, Степан что-то говорил про шиферные гвозди, как вдруг под ногами племянника хрустнуло и зазвенело.
– Итить твою… – рявкнул Степан, засадил топор в брус и побежал к сынам, перепрыгивая через балки.
Племянник замер в ужасе. У ног его искрились осколки стекла, а рядом, у бревна стояло вынутое чердачное окно, одну створку которого Степан так и не успел застеклить и уже не успеет, потому что заготовленный прямоугольник только что растоптал его племянник.
– Это не я! – тут же заявил один из сынов.
– И не я! – пискнул второй.
Племянник увидел злые глаза дядьки, занесенную над ним тяжелую руку и зажмурился.
Когда он открыл глаза, Степан молча собирал осколки в помятое, выпачканное в растворе ведро.
– Кыш отсюда! – прошипел дядька сквозь зубы. – Все трое!
Племянник проглотил непролитые слезы, спустился по шаткой лестнице вниз, в очередь с братьями молча и без визга выдержал жесткие пальцы тетки на собственной макушке, не заплакал от попавшего в глаза мыла и не захныкал от не слишком теплой воды. Так же молча выхлебал тарелку супа, но на речку с братьями не пошел. Слезы ушли внутрь и остановились где-то в груди. Племянник даже поскреб пальцами по ребрам, но слезы ни уходили глубже, ни поднимались к глазам. Мальчишка вышел на улицу и поплелся вдоль засохшей под августовским солнцем колеи к безголовой церкви, своды которой коптила совхозная мастерская. Забрел на старое кладбище, посидел на вывернутом из могилы черном камне, прошмыгнул через дырку в заборе к учительскому дому, покачался на качелях, пробился через лопухи к заросшему ряской пруду. Мостки на краю пруда прогнили, но еще держались. Племянник лег животом на теплое серое дерево и стал смотреть в воду. В зеленоватой глубине змеились коричневые водоросли, вздрагивали красные шарики каких-то жучков, серебристыми искрами взбрызгивали стрелки мальков. Где-то над головой трещали стрекозы, ветер гладил макушку, и казалось, что ничего не произошло. Племянник попытался представить, что было бы, если бы Степан отвесил ему подзатыльник, неужели сравнял бы с собственными сыновьями, но вместо этого вдруг пожалел себя и заплакал горько и неутолимо. Слезы потекли в воду и стали таять, не оставляя следа. И сам племянник словно растаял, раскинув руки и радуясь, что лето еще не кончилось, и яблоки уже поспели в саду, и солнце греет ему спину, и что Степан все-таки не посмел его ударить, и вечером придет со смены мамка, и где-то далеко, наверное, все еще зачем-то топчет землю его собственный живой отец.
Он лежал долго, может быть, даже подремал, потом потянулся, поднялся и двинулся к бревенчатому совхозному складу, вокруг которого валялось никому ненужное социалистическое добро. Выцарапал из размокшей под дождем картонки красный металлический зуб для сенокосилки или комбайна, поднял руки и вытоптал в крапиве тропинку к задней стене сарая, подтащил к окну пустой ящик, смахнул паутину и принялся отгибать зубом тонкие гвозди и выдирать из рамы посеревшие штапики. Наконец пыльное стекло шевельнулось и легло племяннику в ладони. Мальчишка осторожно слез с ящика, подхватил добычу полой рубахи и огородами пошел домой. Незаметно забрался на чердак, поставил стекло возле рамы, облегченно вздохнул и скользнул вниз, забрался в густой малинник.
– Так ты тут? – сунула ему через пять минут в руки миску бабушка. – А я уж замучилась тебя кликать! А ну-ка, собери ягодки мамке к чаю! Со смены уж скоро придет!
– Сыны! – раздался пьяный крик Степана со стороны крыльца.
2009 год
Мудодром
Подумать только, вы же ничего не знаете об этом городе. Ну да, вы же никогда в нем не были. Даже проездом. И не ваша в том вина. Просто нет этого города, и не было никогда. И не только на карте, но и в действительности. Поэтому, подчиняясь здравому смыслу, примем как очевидное, что в городе этом никто не проживает, и никаких событий с местными жителями не происходит и происходить не может. Согласимся, что все ниже описанные факты не имеют ничего общего не только с истиной, но и с ложью, так как ничего не искажают и никого не вводят в заблуждение, а посему столь же безвредны, сколь и бесполезны. Поэтому все случившееся в этом городе – чушь и фантазия. Так что не стоит расстраиваться по пустякам.
На этом разрешите попрощаться с фанатиками статистической отчетности и с членами общества ортодоксальной трезвости и отправиться в оный город, уютно расположившийся в оном пространстве в мягких потоках оного времени, омывающего и заиливающего городские берега, но не тревожащего его существа, а значит, не замечаемого им.
01
Надо сказать, что пространство и время действительно оказывали весьма незначительное воздействие на город, но только потому, что смысл жизни его обитателей состоял в постоянном оберегании самих себя от этого пространства и времени, как от единственного источника угрозы их безопасности и благополучию. Смысл этот посредством жесткого естественного и искусственного отбора отпечатался за поколения в генах горожан в виде стойкой способности к самозащите, определяемой немногочисленными приезжими аналитиками как надежнейший внутренний тормоз. Именно этот тормоз гарантированно удерживал обывателей на любых уклонах безрадостной реальности, не позволяя расходовать излишнюю нервную энергию, особенно в условиях вампирических посягательств на нее извне. Необходимо добавить, что действовал данный фактор незаметно и в обыденной жизни практически не ощущался. Кстати, разыгрываемый как раз в это время в окружающем пространстве очередной правительственный кризис, долженствующий неминуемо привести к окончательной отставке этого и всякого другого правительства, либо к глубочайшему падению всеобщей морали, горожан не беспокоил. Он воспринимался ими как еще один бесконечный сериал, который, по определению, больше чем жизнь, и смысл которого никоим образом не зависит от количества пропущенных серий и утраченных сюжетных линий. И жизнь подтверждала незыблемость этих представлений. Правительство переносило кризис, как насморк, рокируясь и размножаясь причудливым калейдоскопом, а мораль никуда не падала, потому что падать ей было уже некуда.
Все остальное в этой жизни воспринималось горожанами как книга, которую хочешь, не хочешь, а читать надо, даже если на поверку она оказывается уставом караульной службы. И чаянные и нечаянные радости ощущались как редкие книжные иллюстрации, которые так приятно рассматривать после долгих и монотонных страниц безрадостного текста. Соответственно метафоре горожанами-долгожителями оказывались кропотливые и терпеливые “чтецы толстых томов с редкими картинками”, а короткоживущими – любители “комиксов“, торопливо пролистывающие книгу в поисках ярких красок. К мастерам “скорочтения” относились, как правило, алкоголики и иные добровольные хроники, а также представители прочих групп очевидного риска. Нельзя сказать, что эти горожане не обладали внутренним тормозом, просто он задействовал какие-то совершенно неожиданные мозговые каналы.
И так, наполненная этими проблемами как пузырями, жизнь города и текла подобно киселю в метафизическом тазу, медленно нагреваясь и изредка взбулькивая в вечном движении от горячего дна к прохладной поверхности. Был месяц июнь.
02
Был месяц июнь. Событие, к которому я привлекаю внимание терпеливого читателя, встряхнувшее жизнь города, поднявшее муть с самого его дна и попытавшееся расплескать пену достойнейших с его поверхности, произошло в июне месяце, а именно в ту его счастливую часть, о которой знают только работники сельского, в прошлом социалистического, хозяйства. Это когда будущий урожай вот только закопан в землю, а закопанный загодя еще не созрел. Какие праздники и застолья устраивались в эту пору! Какие тосты поднимались! Какой бы рай был на земле, если бы эти тосты сбывались хоть на одну сотую часть! Сколько огненной жидкости утекало через миллионы глоток! И насколько огромной была бы труба, если бы кто-то мог объединить все эти глотки в одну? А если бы эта труба еще и запела, как она умеет?!
Об этом, а также еще о чем-то, не выражаемом членораздельными звуками, думал некто Петров (фамилия подлинная), управляя обшарпанным трамваем и мучаясь всем организмом из-за последствий одного из вышеуказанных застолий. Бесконечная длина уходящих вперед и влево рельсов и общая неустроенность и “невезуха” частной жизни делали его лицо похожим на фотографию, которую слегка помяли перед экспонированием, а затем основательно передержали в проявителе.
Отметим, что трамвай вообще, как данность или явление природы, являлся единственной движущейся гордостью, но неединственной бедой города. Рельсы обегали его по овалу за тридцать минут и тринадцать остановок и образовывали три маршрута: первый по часовой стрелке, третий – против часовой стрелки, и второй – между кулинарным техникумом и женской консультацией. Очень часто добавлялся и четвертый маршрут. Он назывался – “В депо”. Проезд в общественном транспорте города считался платным, но жители упорно отказывались это понимать. Возможная оплата проезда казалась горожанам такой же нелепой, как оплата, например, за воздух или за солнечный свет. Однако бесплатно горожане ездили по-разному. Треть населения имела всевозможные льготы, еще одна треть их подделывала и имитировала, остальные ездили “зайцами”. Кондукторы с печальными лицами ходили по вагонам в светлое время суток и особенно к горожанам не приставали. За исключением редких случаев остервенения, не имеющего связи с процессом купли-продажи проездных билетов и надрыва трамвайных талончиков и объясняемого только внезапным усилением солнечной активности или косвенным влиянием «забугорных» экономических катаклизмов. Поэтому трамвай оплачивался городской администрацией, но оплачивался плохо, как и все, что оплачивается в этой стране местными администрациями, и это легко угадывалось по внешнему виду трамвайных вагонов и количеству тоскливых горожан на остановках. Пассажиры не любили трамвай, как не любят любимого, но загостившегося родственника, и, словно паразиты, ломали и портили его изнутри. В ответ трамваи сладостно мстили, открывая при давках только две двери вместо положенных четырех или выстраиваясь всем подвижным составом на один маршрут, и катаясь по городу веселым паровозиком, не останавливаясь и весело позвякивая ошалевшим горожанам. Когда же трамваи уставали мстить, они просто исчезали на неопределенное время, сожалея, по-видимому, лишь о том, что нельзя смотать рельсы и сложить высоченным штабелем шпалы на центральной городской площади. Кто знает, может быть, именно такой исход стал бы наиболее благоприятным для города, который можно было пересечь за сорок минут в его самом широком месте пешком? К тому же, трамваи каким-то таинственным и необъяснимым образом своими токами резко увеличивали эрозию водопроводных труб. И хотя многие горожане справедливо считали, что трубы уже закапываются ржавыми, и даже что их сначала где-то выкапывают, без трамваев, скорее всего, и тут не обошлось. Не случайно именно вдоль трамвайной линии трудами городских служб создавался окопно-лунный пейзаж, напоминающий ночами в лучах редких фонарей натуру для съемок фильмов-катастроф.
Именно в это время суток и катил по рельсам на доверенном ему трамвае Петров по маршруту номер три, то есть против часовой стрелки, по направлению, ненавистному всему живому в природе, а Петрову в особенности. И именно Петрову суждено было стать первым участником события, перевернувшего город, хотя сам Петров так и не понял этого до самого конца нашего рассказа.
Находясь на пике отрицательных эмоций (это когда человек начинает вслух говорить то, о чем думает) и проезжая в ноль-ноль часов тридцать минут одну из остановок последнего круга, Петров вдруг увидел, что небо над его вагоном вспыхнуло и озарилось малиновым светом. Затем где-то впереди раздался глухой удар, и в воздухе повис удушливый запах настоя валерианы. В ту же секунду сработал известный нам “тормоз”, и единое событие распалось в сознании Петрова на три несоединимых.
“Вот это искра. Е….! Так могут и контакты прогореть.” – подумал Петров по поводу вспышки света.
“Вот это удар. Е….! Ну строят. Б….! Кажись, рухнуло чего-то там или упало куда-то?” – подумал Петров по поводу удара.
“Б….! Вот это вонь. Какая….?” – подумал Петров по поводу запаха и, выглянув в вагон, обнаружил мирно спящего пассажира, который, скорее всего, даже не подозревал, что он в данный момент находится в трамвае.
– Эй! – открыл рот Петров, чтобы направить в спящего человека разящий акустический удар, как вдруг почувствовал, что волна тепла пробежала по спине, расширила сердце, вползла в ноздри и обволокла уши и все, находящееся между ними. Петров схватился за рукояти, зорко высматривая, нет ли кого на пути, снизил скорость до положенной, сверился по графику, остановил трамвай на остановке и неожиданно громко сказал в микрофон:
– Уважаемые пассажиры! Наш вагон идет в депо. Следующая остановка – “Улица Водопьянова” – названа в честь Героя Советского Союза полярного летчика Водопьянова. Не забывайте свои вещи. Осторожно, двери закрываются. Спасибо за внимание.
Важно пояснить, что Герой Советского Союза полярный летчик Водопьянов никогда не жил в городе, так же, как и десятки других в той или иной степени достойных людей, чьими фамилиями именовались его переулки. Наречение именно этим именем одной из неприметных улиц диктовалось воспитательными задачами, скрытой склонностью горожан к героизму и особой музыкой данного слова.
Впрочем, обдумать все это Петров не имел никакой возможности, так как произнесенные слова навеяли на него ужас, а теплота, окатившая его, грозила утоплением и, кажется, уже текла и из глаз, и из ушей, переполнила вагон и выливалась на улицу изо всех щелей. Откуда-то в памяти Петрова появился маленький двухлетний мальчик, оставленный им вместе с нелюбимой женой на окраине враждебного пространства, и лицо собственной престарелой матери, которую он бросил, убегая от этого маленького мальчика. Привиделся сосед, которому не далее как позавчера он “засветил” кулаком в левую половину лица, и слезы раскаяния хлынули из глаз Петрова на панель кабины, где немедленно отозвалось и затрещало голубое морщинистое электричество. Трамвай остановился еще у одной остановки, Петров вновь произнес какое-то пафосное объявление, отъехал еще метров на сто и отрезвел. Теплота оставила его в одиночестве. В вагоне недовольно заскулил спящий мужик. Мороз пробежал по коже и спрятался где-то между лопаток. Мир погрузился в тишину. Что-то натянулось внутри Петрова, лопнуло и хлобыстнуло его по щекам. Усталость навалилась, не давая вздохнуть. Петров остановил трамвай, сполз с сиденья, пошатываясь, вышел на свежий воздух и побежал, ломая кусты, неизвестно куда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.