Текст книги "Египетское метро"
Автор книги: Сергей Шикера
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
XIII
Жара.
Седьмое июля, около трех пополудни.
На термометре уже который день под сорок; ночью ниже тридцати не опускается. Кондиционера в квартире нет. Водка с грейпфрутовым соком и со льдом – иного спасения мы не видим.
Я протер у себя в комнате мокрой тряпкой пол, после чего мы разделись до трусов и улеглись на него с вышеуказанным напитком. До этого мы выпили по стакану горячего чая, хорошенько вспотели, и вот теперь блаженствуем. Фома, листая роман Сыча, но не «Египетское метро», а другой, время от времени задремывает; я, заложив руки за затылок, бодро смотрю в потолок.
Закашлявшись, Фомин в очередной раз просыпается и раздраженно:
– Что это значит?
– Что именно?
– Ну вот это, вот эта музыка!
– Ничего не значит. Просто Луи Армстронг, «Как прекрасен этот мир».
– Слушай, Фома, если ты еще раз включишь подобную мерзость, я с тобой поругаюсь.
– Ты уже ругаешься. А я ничего не включал – это радио. Они передают что хотят.
– Выключи немедленно!
– Хорошо.
Щелчок – и Армстронга больше нет.
Фома уже несколько дней живет у меня, скрываясь от Веры. После предполагаемого бегства Сыча в Египет она просто как с цепи сорвалась и мучает Фому звонками днем и ночью.
Вдруг Фома говорит:
– Недавно случайно зашел в кухню, там у Марины работал телевизор (я не смотрю, ты же знаешь), и увидел одного нашего знакомого, не помню, как его фамилия: то ли Молотков, то ли Гвоздиков… что-то такое, плотницкое… не помню.
– Может быть, Клещёв?
– Совершенно верно: Клещёв!
– Ну так! Он теперь депутат.
– Иди ты!
– Серьезно.
– Надо же. Был у меня один приятель, он говорил, что познакомился с ним на Тверской гауптвахте. Клещёв там рассказывал сказки.
– В каком смысле?
– В самом прямом. Вообще-то, он был старостой по камере. После подъема выносил ведро с нечистотами и плевательницу, наполненную до краев мочой, потому как ведра не хватало: камера была рассчитана на восемь человек, а находилось в ней около двадцати. И еще каждое утро со строевым шагом – для этого он отходил к дальней стене – докладывал дежурному о положении дел на вверенном ему объекте. Так вот, там, в их камере, был такой Серега, здоровый жлоб, который ждал отправки в Москву в Алешинские казармы, и вот этот Серега каждый вечер заставлял Клещёва рассказывать ему сказки перед сном.
– И какие же сказки он ему рассказывал?
– А разные, какие помнил: про Колобка, про Красную Шапочку, про «мерзни, мерзни, волчий хвост»…
– Интересно.
– Значит, теперь он депутат?
– Да.
– Ты посмотри, как люди делают карьеру. И что, имя его звучит?
– Еще как.
Мы засыпаем. А проснувшись, выпив хорошую порцию водки с грейпфрутовым соком, Фома неожиданно серьезно, с мрачной задумчивостью произносит:
– Надо помогать людям.
– Хорошо, – говорю я, – когда начинаем?
– Не знаю… как можно скорее.
* * *
В определенном состоянии у Фомы напрочь теряется ощущение пространства и времени, и он с трудом понимает происходящее. И это как раз тот самый случай.
Фома опускает нож и спрашивает:
– Где мы?
Полдень. Мы находимся в каком-то загородном доме у каких-то случайных знакомых, в маленькой комнатке, и сдираем ножами со стен старые обои – таково задание, данное нам хозяином.
Я говорю:
– Мы с самого утра сдираем обои. Помогаем людям. Фома:
– Каким еще людям?!
– Не знаю. Ты с ними вчера вечером познакомился и вызвался помочь.
Дверь распахивается, влетает какой-то рыжеволосый парень, хватает колун из-под скамьи и, пробегая мимо нас обратно к выходу, угрожающе кричит:
– А вы, пьянь подзаборная, если так будете волынить, получите люлей по полной программе!
Фома (недоуменно):
– Это он кому сказал?
– Нам.
– А тут есть другой выход?
– Только через окно.
– Пошли.
Через пару дней.
Ночь. Полнолуние. Мы с Фомой ловим листы шифера, которые нам торопливо спускают с крыши. Один из листов несильно, но крепко въезжает Фоме в лоб. Фома вытирает пальцами лоб, видит кровь, потом удивленно смотрит на полную луну и наконец обращается ко мне:
– А что мы здесь делаем в такое время?
– То же, что и в прошлый раз – помогаем людям. Воруем шифер с заброшенной фермы.
– Черт, это переходит всякие границы…
– Я рад, что ты, наконец, это заметил.
* * *
Подвал в Н-ском переулке. Двадцать четвертое июля, 19 часов с минутами.
Фома за последние дни заметно сдал: неряшливость в одежде, многодневная щетина, раздражительность по любому поводу. А кроме того, склонность к замысловатым речам, где часто скомканы начало и конец, да и середина не очень внятна. Сдал, по всей видимости, и я. Нелегко нам даются поиски проклятого Сыча.
С собой Фома постоянно носит какую-то рассыпающуюся в крошки, бережно завернутую в носовой платок еду, которой со мной никогда не делится, хотя при этом всегда готов взять мне всё, чего я ни пожелаю.
Итак, мы сидим, выпиваем; Фома что-то поклевывает из своего платка-самобранки; в углу под потолком работает телевизор, на экране какие-то боевые действия.
Фома поднимает голову, долго смотрит на экран, потом говорит:
– Знаешь, я всегда объяснял себе все эти войны, вооруженные конфликты, стычки какими-то банальными столкновениями интересов, человеческой склонностью к агрессии, ну и чем-то таким прочим… То есть ничего я, конечно, себе никогда не объяснял, но в общем что-то такое имел в виду. А теперь.
Фома, низко склонившись, подобрал трясущимися пальцами несколько мелких кусочков и побросал их в рот. Больно было на это смотреть.
– А теперь?
– А теперь… Ты же знаешь, я всегда был материалистом… но теперь я склонен к признанию существования неких темных и вполне даже бесплотных сил, которые и втягивают людей во всё это дерьмо. да. Это как у Толстого в «Анне Карениной», где-то там хорошо сказано, что Анна с Вронским и готовы были перестать собачиться и вернуться к прежней своей любови, но некий дух злобы, витавший между ними, всё сильнее стравливал их друг с другом. что в конце концов и не могло не закончится этим жестоким убийством Анны.
– Само-убийством, – поправляю я.
Фома ме-едленно, как будто у него на шее жернов, поднимает на меня взгляд.
– Если бы я хотел сказать «самоубийством», я бы так и сказал. Но я сказал «убийством». Впрочем, если тебе хочется считать, что человек, которого двумя руками в спину толкают под поезд, кончает самоубийством – пожалуйста, твое дело. Только я называю это убийством. Уж извини.
Выговорено это было с такой предельно напряженной артикуляцией (с поправкой, конечно, на состояние говорившего) и с таким ударением на «двумя руками в спину», что я, дабы развеять тут же возникшее недоумение, позволил себе заметить (так, просто, чтобы уточнить):
– Есть, кажется, такая статья в уголовном кодексе – доведение до самоубийства. Ты это имеешь в виду?
– А есть еще такая гадкая черта в людях: прямо-таки ослиное упорство в нежелании слышать, что говорят, и всё перекручивать на свой лад. (В сторону стойки.) Девушка, нам еще два по сто, пожалуйста.
Я смущенно умолк, подержал паузу и:
– А всё же, извини, в каком смысле «двумя руками в спину толкают под поезд»?
Реакция бурная и незамедлительная:
– Да вот в таком!!!
Фома резко выбрасывает в сторону обе руки и едва не сбивает с ног как раз на свою беду семенящего мимо нас престарелого посетителя; стакан с водкой, который тот бережно нес, летит на пол. Фома тут же встает, извиняется перед старичком и продавщицей, расплачивается за разбитый стакан, берет старичку и нам водку и садится.
Я несколько озадачен. И говорю:
– Фома, извини, конечно, я давно не перечитывал роман, но все-таки, насколько я помню, Анна бросается под поезд сама. То есть даже не насколько я помню – я просто это знаю. Так там написано.
– Вот именно. Написано.
– Тогда о каких толкнувших в спину руках ты говоришь?
Фома издевательски вертит передо мной руками.
– Вот о таких вот! Обыкновенных мужских руках.
– И чьи же это были руки?
– Чьи руки? А угадай. Нет? Как сказал бы Порфирий: «Как „кто убил?“? Да вы же и убили-с, Алексей Алексеевич. больше некому-с.»
Беседа наша уже вполне перевалила за грань здравого смысла, да и горячность Фомы не предвещала ничего хорошего; поэтому я попытался свернуть тему. Мы чокнулись, выпили, и я сказал:
– Ладно, Фома, всё, успокойся. Тут у нас явно какое-то недоразумение. Оставим на следующий раз.
– Правильно. Недоразумение. Потому что мы с тобой говорим о двух разных «Аннах Карениных».
Это, наверное, какая-то новая, неизвестная мне, степень опьянения, подумал я, когда уже двоится не в глазах, а в памяти или где-то там еще, и спросил:
– Ты имеешь в виду какие-то черновики?
– Нет, я имею в виду «Анну Каренину» письменную и «Анну Каренину» устную. Ты говоришь о первой, а я о второй.
– Устная «Анна Каренина»?! Что это значит?
– Это значит, что она передавалась из уст в уста. Ты что, этого не знал?
– Нет.
– Ну-ну. А еще образованный человек.
– Устная «Анна Каренина». Первый раз слышу. А кто автор?
– Автор тот же.
Я смотрю на Фому; он на меня. Лицо у него серьезное, а глаза прищуренные, с хитрецой. Такой, прямо скажем, плебейской гримасы я на его лице никогда прежде не видел. Боже, до чего мы докатились!
– Устная «Анна Каренина»? – с некоторым демонстративным смирением спрашиваю я.
– Угу.
Я размеренно киваю.
– А! Это, наверное, та, которую он яснополянским детишкам рассказывал?
Неловко качнувшись, я едва не падаю со стула, но вовремя хватаюсь за столешницу. Фома потеснее подбирает под себя локти и наваливается на них; взгляд у него теперь серьезный, я бы даже сказал, строгий, но при этом вполне сумасшедший.
– Напрасно иронизируешь. Как хорошо тебе известно, по еврейскому учению Бог на Синае дал Моисею две Торы – письменную и устную. Вот и Толстой, у которого были еще те представления о собственной персоне, решил сделать нечто похожее и выдал две «Анны Каренины»: одну опубликовал, а другую, устную, рассказал своим последователям. Они, конечно, снабдили ее своими специфическими толкованиями, комментариями, но это отдельный разговор…
– Фома, извини, что перебиваю, но откуда ты взял эту историю про устную «Анну Каренину»?
– И историю, и саму «Анну Каренину», правда, в кратком пересказе, я услышал. На то она и устная, – отчеканил Фома. – Девушка, еще два по пятьдесят, пожалуйста!
– И в ней Алексей Вронский толкает Анну под поезд?
– Да. Самым натуральным образом.
– Но зачем?!
– Что ж, давай разберемся с одним из возможных прочтений «Карениной».
Два по пятьдесят появились как-то очень быстро, и мы выпили, хотя я еще до них заметил, что уже хорошо плыву.
– Повторите, пожалуйста, – сказал Фома еще не успевшей далеко уйти девице и продолжил: – Вспомни эпиграф к роману – «Мне отмщение и аз воздам», вспомни также перманентное желание нашего зеркала революции всё бросить и куда-нибудь бежать. Но сначала вернемся к тому моменту. Спасибо.
Нам опять принесли. Фома еле ворочает языком, но старается держаться.
– …когда Троцкий бросает Анну под поезд…
– У него был бронепоезд.
– Что?
– Я говорю, у него был бронепоезд. Он на нем по России рассекал.
– Стоп. Какой бронепоезд?
– Троцкого.
– Ты что несешь? При чем здесь Троцкий?!
– Ты сказал – Троцкий… Извини, наверное, мне послышалось.
– Опять? Ты бы бросал пить, если тебе всё время что-то мерещится. Так вот: в устной версии Вронский завлекает Анну на вокзал и бросает под поезд. Важно то, из каких соображений он это делает.
– Из каких?
– Из желания исчезнуть, покончить с прошлой жизнью. Потом тот же трюк у Толстого проделал Федя Протасов. Правда, в более мягкой форме. Степан Касатский, он же отец Сергий, вообще линял дважды, туда и обратно. Вот и Вронский решил всё бросить и раствориться в неизвестности. В принципе-то, по большому счету, он потому и бросает Анну под поезд, чтобы слинять. Он, можно сказать, искусственно создает себе мотив для бегства. Намеренно ставит себя в такие жесткие условия. Почему же он в Сербию уезжает?
– Почему?
– Да потому что у него угрозыск на хвосте повис. А там, в Сербии, во всей этой неразберихе с натовскими бомбежками очень легко затеряться, сделать себе новые документы, да и вообще исчезнуть, в Америку уехать, например… Что? Ты чего меня постоянно путаешь? Какие еще бомбежки? Ну и молчи!.. Суть-то в чем? В том, что это была заветная мечта самого Толстого. Устная «Анна Каренина» – это программа, по которой он сам собирался действовать. Вспомни опять же эпиграф. А где он перед самой смертью оказался?.. и куда примчалась его Софья Андреевна – помнишь?.. то-то… ж/д станция Астапово… Но это уже была так. запоздалая попытка осуществить задуманное. Завлечь завлек, но бросить под поезд уже… сам понимаешь. возраст. такие вот дела. да и куда уже было ему ехать… все: стоп, машина.
С каждым словом Фома всё ниже и ниже опускал голову и на последнем уткнулся в сложенные на столе руки.
– Что-то у тебя, Фома, не сходится: Вронский бросил Анну под поезд, чтобы убежать, а Толстой убежал, чтобы бросить Софью Андреевну под поезд? Фома!..
– Всё у меня нормально сходится… ты просто подумай хорошенько… и сам поймешь… всё сходится… нормально всё.
Фома заснул. Да и я, отвалившись в угол и прикрыв глаза, задумался.
XIV
Утром следующего дня позвонил Тверязов и предложил съездить на неделю – дней на десять в село. Его сельский сосед был на своей машине по делам в городе и предложил подвезти. Надо было решать тут же, на месте, и Тягин неожиданно для себя согласился. «Это хорошо, – подумал он, вспоминая и уже трезво оценивая вчерашнюю встречу с Майей. – Не хватало еще увязнуть здесь по уши». С дороги он сообщил о своем отъезде Филиппу и почему-то решил, что вот теперь-то уж, в эти несколько дней, тот обязательно позвонит с радостным известием.
О забытом впопыхах романе Тягин вспомнил, когда выехали за город, и с той минуты ему потом всю дорогу казалось, что Тверязов так и ждет разговора о прочитанном, да и потащил его с собой ради этого. По срокам-то он вполне мог рассчитывать.
Когда, спустя два с лишним часа, они въехали в пределы длинного, растянувшегося вдоль трассы села и покатили по солнечной, прозрачной от голых деревьев улице, Тверязов сказал:
– Думаю в скором времени сюда окончательно перебраться. И на этом закрыть активный период своей жизни.
– Не рановато?
– А чего ждать? Как любит говорить один мой знакомый: на поезде ездил, на самолете летал, на пароходе плавал – что еще надо? Пора и на покой. Острых ощущений не любил и уже не полюблю. Да всё и так в конце концов покроется одной серенькой пылью. И острое, и тупое.
В первый же вечер Тверязов наприглашал соседей и устроил грандиозное застолье. На следующий день отправился (Тягин наотрез отказался) на рыбалку, и его вечером приволокли грязного, мертвецки пьяного и без улова. Наутро он опохмелялся, ну а там пошло по накатанной. С первого дня у Тягина не было сил спокойно наблюдать, как хитрые селяне обирают его пьяного друга: дачи взаймы, какие-то долги, о которых тот не помнил… Где мог, Тягин сначала вмешивался, потом махнул рукой.
– Всё хорошо, – успокаивал его Тверязов. – Как ни крути, а это наши кормильцы. Денег тебе, что ли, жалко? Да ну… Это как с бабушками на барахолке. Стоишь с ней, торгуешься, а потом как подумаешь: да что ж я делаю? что для меня эта пятерка и что для нее…
Ночь, когда с рыбалки привезли Тверязова, стала для Тягина единственным отрадным впечатлением от поездки. Среди ночи пошел хлопьями снег, Тягин открыл дверь и долго простоял на пороге. Двор, огород, сарай, летняя кухня – всё быстро одевалось снегом и уже через четверть часа напоминало оперные декорации; за спиной гудела и оглушительно трещала печь.
В один из первых дней еще не успевший как следует разогнаться Тверязов, чистя картошку, опять делился планами о переезде в село, потом с обычной своей печальной усмешкой стал рассказывать придуманную им историю, предварив ее словами, что хорошо бы написать роман и назвать «Иов наоборот».
– Вот, допустим, встречаются случайно два приятеля. Молодые люди, – начал он, кинув в ведро очищенную картофелину, и почесал ручкой ножа голову. – До тридцати. Один священник, другой предприниматель. Когда-то оба учились в семинарии, и один, как видим, закончил, а другой недолго походил и бросил. Встретились, сели на скамеечку возле газетного киоска и разговаривают. У предпринимателя с собой фляжечка, так что еще и выпивают. Больше говорит предприниматель. Он вообще такой болтун, язык без костей. Рассказывает о том о сем, а потом переходит к вопросам веры и говорит, что всегда ему тут мешал его какой-то детский максимализм. И то ли он действительно так думает, то ли просто батюшку решил поддеть (знаешь, есть такие любители), не поймешь. Короче. Заводит он такую речь. Вот, мол, написано: имейте веру с горчичное зерно и скажите горе, и так далее. Я, говорит предприниматель, всегда прямо так буквально и верил – и в горчичное зерно, и в гору. И мне не понятно, почему никто никогда просто так, ни для чего, не переставил ни одну гору с места на место. Хотя бы в подтверждение. Или для укрепления сомневающихся. Не было такого. А почему? Чудес-то за две тысячи лет совершено не счесть, но вот как раз о горе, для которой нужно всего лишь горчичное зерно, никто ничего не слышал. А ведь такой-то крупицей, наверное, много кто обладал. Ладно, оставим это. Я, собственно, о чудесах. Получается, одной веры для них недостаточно. Нам ведь чудеса какие известны? Победы, исцеления, спасения и проч. То есть чудо должно быть правильным. По-своему рациональным. И никакой отсебятины там, наверху, не допустят. И если бы мне захотелось чего-нибудь эдакого, экстравагантного, и имей я при этом веру хоть с кокосовый орех – я всё равно этого не получу. А жаль. Как бы весело было. Мне это кажется нечестным. Это всё предприниматель говорит. Ну и я присоединюсь к его мнению. И он там много чего еще говорит, но в общем смысл тот же: есть правильные чудеса и есть неправильные, и вот их шиш получишь, как бы ты там ни веровал. И кто бы, говорит предприниматель, как бы горячо ни молился, но мне, например, никогда не стать нобелевским лауреатом по химии, тебе лучшим футболистом мира, а этому бомжу возлюбленным вот этой роскошной девицы. И стучит пальцем по стеклу киоска, за которым висит журнал с портретом голливудской звезды. Искавший в кустах пустые бутылки бомж, как бы почувствовав, что говорят о нем, оборачивается, предприниматель его подзывает, спрашивает, как зовут, и дает десятку. «На, говорит, Петя, выпей за наше здоровье». Тот благодарит и возвращается к своему занятию. Ну и, по законам жанра, всё дальше складывается так, что бомж, конечно же, становится – в том числе – и любовником девицы с обложки. Это понятно. Тут только интересно, каким извилистым путем он до этого дойдет. Поэтому перехожу сразу к финалу. Проходят годы. Много-много лет… – Тверязов усмехнулся и опять почесал рукояткой затылок. – То есть они, эти много-много лет, и сейчас-то еще не прошли. В общем, будем считать – когда-то в будущем. Итак, проходят десятки лет, за которые бывший бомж стал одним из богатейших людей России, а то и мира. А наш молодой батюшка, естественно, совсем состарился и на склоне лет принял постриг в одном из далеких монастырей. А там уже стал старцем и приобрел известность. Каждый день перед ним проходят толпы людей. И, конечно, ни о каком бомже он уже не помнил, слишком долгой оказалась жизнь, хотя имя Петр, именно то имя, того бомжа, которое он записал себе тогда же, вернувшись после разговора с предпринимателем домой, это имя каким-то чудом сохранилось в его поминальных записях, и он переносил его из одного помянника в следующий и молился о нем каждый Божий день, из года в год, совершенно забыв, кто это такой. И вот однажды приходит к нему один из богатейших людей. И рассказывает, как много-много лет назад, когда он обитал на самом дне, его подозвал на улице незнакомый человек, спросил имя и вручил десять рублей. И жизнь его с того дня начала меняться. Решил он эту десятку не пропивать сразу же, а отложить на самый-самый черный день. Продержался сутки, потом вторые, третьи, протрезвел, пришел в себя, а тут еще попутно всё вокруг начало складываться каким-то чудесным образом. Один за другим стали попадаться доброжелательные, готовые помочь люди, и каждая встреча поднимала его на следующую ступеньку. Как будто кто-то взял его за руку и повел. Пытался он потом найти того человека, давшего десятку, да как его отыщешь? Он его и не помнил толком. И так с каждым годом взбирался он всё выше и выше и достиг всего. А теперь вот, когда уже и конец недалек, им овладело беспокойство. Стал он задумываться: за что ему всё это – вдруг, ни с того ни с сего? И появились у него нехорошие мысли. А не продал ли он как-то нечаянно свою душу за эту десятку? Вернее, не купили ли ее как-то обманом, без его ведома? Скоро помирать, и вот как-то тревожно. Старец взял десятку, повертел, посмотрел, да и вернул. Сказал, что так, без ведома, не бывает. А богатство. ну что ж, значит, заслужил. Так и разошлись. И друг дружку так и не узнали. Конец. В общем, мораль сей басни такова, – подытожил Тверязов. – Никто ничего не помнит. Все всё забыли. А значит, ничего и не было. Точка.
«Мораль сей басни» была как-то вызывающе грубо пришита Тверязовым ко всему прежде рассказанному. И вызвала в Тягине некоторое возмущение. «Что это, – подумал он, – притянутое за уши отпущение мне грехов? Не надо мне этого. Еще чего. Или я уже просто гребу на себя всё подряд?»
Туда, в село, Тягину позвонил человек-свинья, сказал, что готов встретиться. Был еще странный звонок от Абакумова, который сообщил, что ему звонит Мальта и требует, чтобы он отдал какие-то деньги Тягину.
Тягин заверил его, что не имеет к этому никакого отношения. После короткого разговора с Абакумовым он пытался дозвониться Мальте и не смог.
В одну из ночей Тягин проснулся от того, что Тверязов ходил по дому, и им овладело волнение. Пришло в голову, что Тверязов заманил его сюда не просто так. А что? Бросит в колодец, и никто никогда не найдет. Потом он вспомнил, что слишком уж это напоминает майскую ночь из тверязовского романа, и заснул.
По мере того как Тверязов продолжал набирать обороты, его ироничный тон превращался в развязнонасмешливый и агрессивный. Встав однажды в дверном проеме, он, ухмыляясь, спросил:
– Всё переживаешь о том, что тебя предупредили? Вот именно тебя? Не слишком ли дорогой ценой?
– Ты о чем? – не понял Тягин.
– О задушенной девице.
Пару дней назад Тягин вспомнил в разговоре тот случай в поезде, но так, между делом, вскользь.
– Слушай, мне не хочется особо на эту тему говорить, – нехотя возразил он. – Ну да, с некоторых пор мне кажется, что ничего не происходит просто так. Мысль не новая, но тем не менее. Каждый к ней приходит по-своему. И потом: я ведь не настаиваю, что именно меня. Может быть, всех, кто там ехал, каждого по-своему и о чем-то своем. Заодно и меня. – Спокойным голосом Тягин пытался сбить развязный тон хозяина.
– То есть ради вас, оглоедов, ее и задушили?
– Нет, не ради нас. Но мы могли там оказаться не случайно.
Тверязов презрительно, дернувшись всем телом, усмехнулся.
– Тягин! Ну что ты носишься с собой как с писаной торбой, а? Проще надо как-то быть, скромнее. И вообще не морочь себе голову: самое главное сообщение получила сама задушенная.
– Саша, ты чего хочешь? – мрачно спросил Тягин, видя, что его усилия пошли прахом.
Тверязов усмехнулся и ушел к себе. Однако на этом не успокоился и уже на следующий день, проходя мимо комнаты, в которой Тягин, собираясь спать, потушил свет, опять приостановился в дверях и спросил:
– Вот скажи: это же не ты?
– Что?
– Я говорю: это не ты?
– Что – не я?
– Девушку в поезде. Не ты ведь задушил?
И тут же подошел, хлопнул Тягина по плечу, со смехом подсел и, толкаясь локтем, хватая и дергая за рукав, весело понес:
– А представляешь? Вдруг! вбегают люди, куча людей! и кричат: «Ааа! Это ты убил девушку в красном! это ты убил! ты, ты, ты!» И тянут тебя, Тягин, в тюрьму на ПМЖ. В наших условиях, это, между прочим, вполне возможно. Ты следователям, или кто там, свой адрес оставлял? Ну всё. Если такое случится, советую не кочевряжиться, признаваться сразу. А еще лучше самому прийти. Так и так, мол, звыняйтэ, это я убил девушку в красном. Каюсь. А теперь, люди добрые, проведите меня, пожалуйста, на Дерибасовскую – хочу поцеловать ее в булыжник, поклониться на все четыре стороны и попросить прощения у всех жителей и гостей города.
«Да у него истерика», – подумал Тягин. А чего, собственно, он еще ждал? С их-то историей. Да, может быть, только с целью вдоволь покуражиться, а то и вдрызг разругаться Тверязов его сюда и зазвал? Вот только он-то зачем поехал? Он теперь Тверязову вообще ни в чем не способен отказать? Какого черта он должен торопиться читать его роман? Ехать по первому щелчку с ним в это дурацкое село?..
Это были несколько выброшенных на ветер муторных дней, и как бы символом этой тоски были день и ночь бившиеся о кровлю сарая мокрые ветки ореха за окном. Последней каплей стала удивительная (удивительная!) злая мысль, на которой Тягин себя поймал: если бы он (Тверязов) только знал, каких усилий стоит вернуть ему Дашу! С не менее прекрасным дополнением: и что будет с Дашей, если она вернется к такому Тверязову? Неплохо, да? Съездил развеяться, ничего не скажешь. Тягин решил, что в этой обстановке можно и до чего-нибудь похлеще додуматься, и на шестой день, воспользовавшись отлучкой Тверязова, уехал.
В селе он несколько раз с затухающим интересом вспоминал Майю и ее малахольного поклонника, названного домработником. В том, что он не влез в какую-то мутную треугольную историю, – была единственная польза от поездки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.