Текст книги "Опасные связи. Зима красоты (сборник)"
Автор книги: Шодерло Лакло
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 45 страниц)
Четверг 1 июня 1787.
Не знаю, верно ли он подал мне Эктора. Но какое-то сладостное предчувствие подсказывает, что стряпчий в меру своих сил приукрашивает его, рисуя доверчивым и наивным; хотя, думаю, мой старший пасынок вряд ли способен разглядеть веревочки, на которых его водят другие. Я была бы менее уверена в исходе, имей я дело с его младшим братом, – тот не полагается ни на оружие, ни на Церковь, – только на самого себя. Не так-то это много, но, с другой стороны, бедность весьма способствует ясности суждений.
Шомон без конца докучает мне, и всегда по вечерам. Я больше не доставляю ему удовольствия пугаться при виде меня; принимаю его, конечно, но теперь уже в «Конторе», садясь напротив, зато пряча лицо в тени; всякий раз он пытается вовлечь меня в бурную дискуссию, чтобы расшевелить и побудить к действию, однако я упорно молчу, я выжидаю.
Он внушает мне легкое отвращение. Временами его длинная постная физиономия вызывает у меня в памяти лицо герцога Сен-Симона[59]59
Герцог де Сен-Симон Луи де Рувруа (1675–1755) – французский писатель, автор «Мемуаров» эпохи царствования Людовика XIV.
[Закрыть], когда тот скидывал парик. Герцог смаковал чужое уродство с омерзительным наслаждением, хуже которого я ничего не знаю. Не пойму, какого одобрения ищет нотариус в моем мертвом глазу, да и не желаю понимать. В любом случае, он его не увидит. Когда он явится в следующий раз, я приму его, покрывшись вуалью. И так будет отныне и навсегда.
Суббота 3 июня 1787.
Эктор уже в пути. О, меня никто об этом не уведомлял, просто я сама сделала вывод: вчера Шомон подстерег мою служанку и долго втолковывал ей, что мне следует остерегаться дурных встреч. Хендрикье вернулась домой в полном недоумении от этих боязливых советов. «Он не говорит, а будто слова обсасывает, – заявила она, – не разобрала я, что там за конфеты у него во рту. И от чего это я должна вас оберегать, Господи спаси, вы и так ни с кем не знаетесь».
Хендрикье – простодушная веселая здоровячка. Она явилась в числе нескольких других женщин, когда я дала знать, что ищу служанку для уборки и стряпни. Я не стала прятать от них лицо – еще чего не хватало! – напротив, показалась им в ярком полуденном свете. Мне не нужны обмороки и вопли прислуги, если я вдруг ненароком забуду про вуаль или маску. Все, кто пришли до нее, бледнели и бормотали, что нет, мол, вы сами должны понимать… Я-то их понимала; неужто они думают, что МНЕ удалось привыкнуть?
Ну а Хендрикье спокойно глянула на меня. «Ну-ну, добрый Боженька не обошел вас своею милостью!» – вот и все, что она сказала. Ее гораздо больше интересовал дом, она все обшарила, обнюхала и наконец коротко объявила: «Подходит! Я, знаете ли, больше служанка, чем горничная или камеристка, но, сдается мне, вам еще долго будет не до нарядов».
С тех пор она и служит мне, молчаливая, прямодушная. Напрасно было бы ждать от нее утонченных манер и бесед, она толкует со мною лишь о простых вещах, – так говорят с малыми детьми. Время от времени, чуть поколебавшись, она добавляет: мадам Изабель. В первый же день она сообщила мне, что знавала моего отца. К этому и добавить нечего: для нее я – только дочь суконщика, и, Господь свидетель, она напоминает мне об этом по любому поводу: попробуй-ка я забыть этот факт, меня живо приведут в чувство. Хендрикье с толку не собьешь.
Она глядит на меня без страха, без отвращения. Я слишком остро чувствую, какое впечатление произвожу на окружающих, чтобы не понимать: мое уродство оставляет ее спокойной. Она считает, что я напрасно живу затворницей, что я слишком редко моюсь и плохо питаюсь. И, наконец, это первый человек в моей жизни, который ничего не ждет от меня, – только дает, несмотря ни на что.
Четверг 8 июня 1787.
Эктор наконец привел в боевую готовность свою «артиллерию», прибыв в город с приспешниками, которые громко бряцали на притихших улочках шпорами и шпагами, дабы заявить о своих воинственных намерениях. Шомон был при них, его втянули против воли в этот почти военный парад. На всякого мудреца довольно простоты: его лицо, подергиваемое яростным тиком, вдруг явило свой истинный возраст. Ему едва ли тридцать пять лет, он страдает пронырливостью и – в этом я теперь уверена – неуемной жаждой богатства и власти. Мне приятно думать, что я внесла свою лепту в это внезапное преображение: обожаю видеть, как люди гибнут ПОСЛЕ того, как я прошла по их жизни!
Они долго колотили в дверь, требуя, чтобы им отворили. Хендрикье улыбнулась мне: вот они, дурные-то встречи! Совсем рехнулись, олухи непотребные! Я объяснила, что Эктор – маркиз, командует полком в армии Его Величества Короля и живет по законам военного времени. Она рассмеялась. Для нее власть всегда означала меркантильное правительство прежней Лиги да не менее торгашеское господство тех, чья молодость пришлась на годы между Вильгельмом V и штадтхоудатом; что перед ними Эктор, этот молокосос, распаленный шумом, который сам же и поднял! Она отворила слуховое оконце: «Эй, ты, рвань наемная, ишь залил зенки, а ну убирайся отсюда подальше!»
Я слышала, как Шомон со злорадной точностью переводит маркизу: «Монсеньор, она принимает вас за пьяного ландскнехта».
Хендрикье же, абсолютно нечувствительная к переполоху, отправилась за деревянной лоханью:
– Пойду-ка я приготовлю вам баню, нынче самое время, помоетесь да и забудете про весь этот содом.
И все то время, что она опрокидывала в лохань полные ведра мыльной воды, не заботясь о том, что заливает плиточный пол, помогала мне скидывать платье и белье, а потом забраться в лохань, те, снаружи, продолжали барабанить в дверь, галдеть и браниться.
Я даже заплакала, до того нежной показалась мне вода после долгих дней выздоровления. Хендрикье сдирала с меня засохшие струпья, приговаривая: «Ну-ну, будет вам кручиниться, не такая уж вы страшная. Гляньте-ка на себя, – ничего особенного, я видала и похуже».
Она-то, может, и видала…
Я вдруг спохватилась: «Ты знаешь, что это заразно?» Она пожала плечами: «Не беспокойтесь, все уже подсохло, теперь не опасно. Невредно было бы отмыть вас пораньше, моя красавица, а то вы уже вонять начали».
Я рывком повернула Хендрикье к себе; лицо ее было, как всегда, безмятежно и гладко.
– Никогда больше не говори так!
– Что вы воняете?
– Нет, другое.
– А что я еще такого сказала?
Что же она почуяла во мне, если я не отталкиваю, а даже привлекаю ее? Неужто она и впрямь не замечает моего уродства?
Пятница 9 июня 1787.
Они так растревожили окрестных жителей, что соседи побежали за городской стражей; в результате шуму только прибавилось.
Эктор так и не уразумел, что король Франции – король только у себя дома, особенно после Утрехта[60]60
В 1577 г. в результате невыгодного для Франции Утрехтского договора был создан союз семи провинций или республик, входящих в единое государство – Голландию.
[Закрыть]. А Голландия уже так давно господствует на морях, что ей вовсе нет нужды заискивать перед наследниками французской короны, особенно, когда она связана с ними разорительными для Франции договорами.
И воцарилось спокойствие, лишь временами нарушаемое возгласами ночных сторожей да звоном колоколов, что ни ночь ведущих перекличку над сонными водами гавани.
И я тоже успокоилась; я помогла Хендрикье вынести ведра, а потом мы заговорили о жизни, глядя на радужную мыльную пену в мелких черных лужах у порога. Кто бы определил, глядя, как мы, две кумушки, болтаем в дверях дома, которая из нас служанка, которая – госпожа? Наконец Хендрикье заперла двери и тихонько сказала: «Завтра займусь вашей прической». И, клянусь, я ровно ничего не почувствовала, когда ответила, что гребню тут делать нечего, скорее понадобится нож, чтобы разделать на части этот слипшийся кокон из сальных волос, которые оспа милостиво оставила мне, навсегда отняв красоту.
Я пошла спать. Когда я поднималась по лестнице, Хендрикье подбоченясь стояла и глядела мне вслед, руки у нее еще были мокрые, она крикнула: «Ладно, коли уж я за вас взялась, пойду-ка выброшу ваше исподнее, а то оно словно со срамной девки!» Я не ответила; странно мне было думать о том, что настало время беречь деньги и ничего не выбрасывать.
Кажется, я раскусила Хендрикье и мне нетрудно будет прибрать ее к рукам. Но хочется ли мне причинить ей зло?
Воскресенье 11 июня 1787.
Умиротворение снизошло на меня, сама не знаю отчего.
Целое утро над моей головой стрекочут ножницы. Некогда белокурые пряди устилают плиты пола. Хендрикье суетится вокруг меня, состригая все больше и больше и приговаривая, что мне повезло: голова у меня круглая, как ядро.
Я больше не пытаюсь заткнуть ей рот, запретить некоторые слова; теперь я поняла: для нее красота и везение заключаются единственно в здоровье. Она находит меня сильной и крепкой: «Ваш батюшка был точно такой же, и плечи у него были могутные; голову дам на отсечение, что свои, а не накладные». По утрам, помогая мне одеваться, она трогала мои груди, оценивая взглядом их тяжесть: «Молока у вас будет вдосталь, это я вам верно говорю!» О Боже, для какого младенца и от какого мужчины; неужто сыщется такой полоумный, что захочет меня – теперешнюю?! Она пожимает плечами: «Разве я вам о любви толкую?»
Потом Хендрикье прилаживает мне на голову беленький чепчик, туго обхватывающий лоб, и, очень довольная, хохочет: «А ну, гляньте-ка на себя, – монашка, как есть монашка!» Но я не могу. Я уже видела себя в зеркале моей сестры; этого мне хватит на десять тысяч лет вперед. Нет, больше я на себя смотреть не стану, довольно, налюбовалась. Тогда она треплет меня по щеке: «Ничего, бедняжка вы моя, вам еще захочется глянуть в зеркало!» – и уходит к себе в кухню.
Эктор все еще откладывает встречу со мной. Да знает ли он сам, чего добивался тем ночным скандалом? Верно, просто перепились до бесчувствия.
Стряпчий прислал мне записку – с предосторожностями, коих ее содержание отнюдь не стоило. Кого он надеется обмануть? Он больше не таит своих намерений. Прошло то время, когда он скрывал свой выбор, метался меж двух огней. Отныне он взял мою сторону, и это для меня неожиданность. Теперь вот еще и письмо. Хотя осмотрительность и не позволила ему подписаться.
Эктор как будто колеблется и тянет время. Живя в Вервиле, я держала крестьян-арендаторов в ежовых рукавицах, притом что каждый из них воображал, будто именно его-то и удостоили бархатных. Эктор знает, что, несмотря на все мои труды, вложенные в это имение, я не захочу туда возвращаться, и начинает потихоньку спекулировать на всем, что может отвратить меня от такого шага. Эктор не обладает здравым смыслом, всегда был им обделен, так же как и умением считать деньги. Он даже не представляет себе, во сколько станет ему мой окончательный отказ от прав на Вервиль. Да знает ли он, на каких условиях сдают фермы в аренду? Известно ли ему, что скот не гонят на пастбище мечом и саблей? И что рубка леса – это не разграбление захваченного города? Однако Эктор не настолько глуп, чтобы вовсе не предвидеть трудностей. Шомон разъясняет причину его колебаний, добавив к сему: «Бейтесь смело, он разорен. Не Вами, но той страстью к оружию, что гонит его от поражения к поражению, от разгрома к разгрому, где он всякий раз оставляет добрую часть своего состояния. Он вверил свою честь полку, и полку незадачливому. Вот так обстоят дела. Требуйте настойчивее, и Вы сохраните Вервиль, куда однажды вернетесь. А до тех пор я заменю Вас там и поведу Ваши дела. Разумеется, если Ваша Милость соблаговолит доверить их мне».
Ага, вот в чем суть! Этого человечишку насквозь видно.
Я прочла его письмо Хендрикье, и она возвела глаза к небу: «Ну, не говорила ли я вам, что он обсасывает слова, как конфеты?! Только нынче-то конфетки от дьявола, не отравиться бы бедняге».
Эктор не единственный, кто вертится вокруг нашего дома. Однажды рано поутру, пока я еще спала, пожаловала моя сестрица. И прямо с порога принялась язвить: сразу, мол, видно, что я не озабочена добыванием хлеба насущного! – хотя втайне, видимо, осталась довольна тем, что не столкнулась со мною лицом к лицу.
Мадлен привезла мой девический клавесин. Пока ее слуги топтались с инструментом на улице, она решительно ворвалась в «Контору» (Я бы не вошла столь смело к ней в дом!) и выбрала простенок между двумя окнами, куда и водворили маленький инструмент. Все свершилось в мгновение ока; Хендрикье и охнуть не успела, как госпожа и слуги отбыли в экипаже, оставив вместо себя лишь конский навоз на мостовой.
Мадлен расчетлива, как всегда; но я что-то не пойму, какую цель преследовала она нынче.
Я солгала бы, сказав, что «подарок» этот не обрадовал меня. Я принялась играть, и тотчас старые мелодии навеяли старые мечты. Верхние ноты звучат слегка фальшиво, но это пустяки.
Хендрикье присела послушать, всплакнула, и я поняла, что у нее доброе, нежное сердце.
А не поздно ли мне учиться проявлять интерес к другим?
* * *
Конечно, время, так медленно текущее для нее, несется быстрее ветра, когда воссоздаешь ее историю в нескольких фразах. И вот однажды Эктор, помягчев после недолгого раздумья, а может, и после голландского пива, к коему, говорят, он сильно пристрастился, стучит в ее дверь и просит об аудиенции. Именно просит, и как нельзя более вежливо, – так, по крайней мере, мне кажется. Хорошее воспитание того века выражалось главным образом в церемонных реверансах и приветствиях. Но ратные доспехи, в отличие от черепашьих панцирей, не растут вместе со слабостями своих владельцев, а лопаются по швам.
Судя по тому, что известно об умственных способностях Эктора, – а известно это по одной фразе, которую он якобы бросил в адрес проходившей мимо Дюбарри, – он глуп, как тридцать шесть Адонисов[61]61
Дюбарри Жанна (1743–1798) – фаворитка Людовика XV. Гильотинирована во время Великой французской революции. Адонис – согласно греческой мифологии, юный красавец, любимый богиней Афродитой.
[Закрыть] вместе взятых. Смазливое личико, белокурые волосы, голубые глаза с поволокой, тело, томимое смутными, самому ему непонятными желаниями… Все это чревато обильными неприятностями.
«Фаворитка, – возглашает он во всеуслышанье, – выражается лучше всего, когда молчит». Но этого ему мало, он хочет воткнуть шпильку поглубже и добавляет: «И когда лежит». Ну и что же, как вы думаете, он делает вслед за подобными словами? Как баран (или – таран?) ломится за графиней в открытые двери и добивается-таки, что ему защемляют створками пальцы; поистине Эктор не создан для двора.
По правде говоря, мне никак не понять, для чего же именно он создан (ведь я размышляю над этим два века спустя). Он исполнен грубой спеси и воинственного пыла; бесполезно требовать тонкого ума от того, кто привык бряцать оружием. Солдаты обожают его; он бросает их в дерзкие вылазки и атаки, а поскольку в военной стратегии он смыслит не более, чем в обычной жизни, то постоянно проигрывает битвы и теряет людей. Мало-помалу эта печальная репутация становится общеизвестной и вынуждает его набирать в полк все больше и больше наемников. Как раз в тот, избранный мною момент он только-только вступил в права наследства и теперь тратит его на покрытие долгов. Вдобавок он разоряется на содержание своего полка: солдат нужно кормить, солдатам нужно платить. Вообще-то Эктор опоздал родиться, ему больше подошел бы другой век и другой король. Людовик ХV был старым развратником, Людовик ХVI предпочитает звону мечей звон ключей[62]62
Король Людовик XVI увлекался изготовлением дверных замков и ключей.
[Закрыть]. Эктор же создан для того, чтобы поладить с Франциском (и геройски погибнуть под Павией[63]63
Франциск I (1494–1547) – король Франции, потерпел поражение в бою против испанского императора Карла при городе Павия в 1525 г.
[Закрыть]). В пылу сражения, разумеется. И тот факт, что он игрок, не усложняет, а лишь уточняет его характер: он любит проигрыш.
У меня есть два его портрета, из коих один, словесный, принадлежит перу самой Изабель. Второй – миниатюра; до чего же удивительны эти сокровища, разысканные в бабушкиных сундуках! Увы! Что значат какие-нибудь две дюжины медальонов, гравюр, акварелей и рисунков пером – свидетельств двухвековой семейной генеалогии – перед пулеметной скоростью фотоаппарата?! В наши дни снимки одного только поколения способны заполнить две дюжины обувных коробок… ну так вот, на миниатюре Эктор изображен эдаким пухлым купидончиком с пышными кудрями, гордо отринувшими парик. Он белокур, как я уже говорила, и смазлив; жеманно сжатые губки черны, как вишни, но не возбуждают желания попробовать их на вкус. Широко распахнутые глаза таят одну лишь пустоту – такую бездонную пустоту, что даже ему самому невдомек, насколько она мрачна. При Генрихе III он творил бы чудеса; говоря «при», я имею в виду не царствование, а самого короля[64]64
Король Генрих III (1551–1589) был известен гомосексуальными наклонностями и держал при себе фаворитов – «миньонов».
[Закрыть]. Изабель пишет об этом – и ниже читатель узнает, в чем дело, – с иронией принцессы Палатинской, вышедшей из объятий Монсеньора[65]65
Имеется в виду Анна Гонзаго (1616–1684). Желая спастись от пострижения в монахини, обольстила Генриха Гиза, архиепископа Реймсского, который и помог ей выйти из монастыря. Известна под именем принцессы или княгини Палатинской.
[Закрыть].
Поражает меня в этом лице из романов Скюдери[66]66
Скюдери Мадлен де (1607–1684) – французская писательница, автор назидательно-галантных романов.
[Закрыть] полное отсутствие следов возраста; Эктору словно раз и навсегда двадцать лет, и трудно представить себе, что он – и он тоже! – доживет до старости после того, как сделает попытку продаться, вместе с полком, англичанам, которые ответят отказом, а затем укроет свою все более и более аристократическую нищету в Польше. Эти черты, застывшие в вечной молодости, смущают, точно восковая маска.
Итак, он стучится в дверь, и его принимают. Когда он выходит из этого дома, он уже знает, для каких бездонных глубин был создан; а еще он знает, что навсегда лишился прав на Вервиль.
* * *
Воскресенье 18 июня 1787.
Хендрикье даже слушать меня не пожелала, она напялила мне на голову чепчик, закутала в теплый, не по сезону, плащ, и мы медленным шагом пошли бродить по городу. Она вела меня за руку. Я мельком подумала о Виктории, моей парижской камеристке, – той самой Виктории, чью непорочность я сгубила, преподав ей любовь к наслаждению – увы, довольно быстролетному, ибо хорошие ученики всегда усваивают предмет слишком быстро для тех, кому нравится наставлять.
Погода стояла чудесная, ветерок доносил из гавани запахи ракушек, зеленых водорослей, горько-соленой воды и рыбьей чешуи. В небе легко и радостно парили чайки. Парить, летать… я вновь стала маленькой девочкой, уцепившейся за руку дяди Оскара на причалах старой Компании. Все те же большущие корабли со скатанными парусами смирно стояли в хлюпающей водице доков, все так же дрожали и прогибались сходни под ногами грузчиков, таскавших тяжелые тюки. Ничто не изменилось… О нет, изменилось: детство ушло…
– Ну вот вы и разрумянились чуток, мадам Изабель. Надобно пользоваться солнышком, не больно-то часто оно греет зимой.
Разрумянилась… встречные прохожие и не глядели на нас.
Хендрикье потащила было меня в церковь, но тут уж я твердо сказала «нет». И вернулась домой одна, предоставив ей молиться за меня сколько душе угодно. Мне нет нужды ни восхвалять кого-то, ни выпрашивать что бы то ни было. К тому же Господь Бог знает один лишь ответ – громы небесные. Я ни разу не удостоилась Его милостей, да и другим не много перепало, так с какой же стати мне почитать Его? Знаю, что говорят обо мне (если вообще говорят): ее Бог наказал. А я так полагаю, что у Него есть заботы поважнее, чем ошибаться дверью и карать невинного, да и по моей ли жизни судить о Его делах?! Все было мне назначено судьбою – как и любому другому. Отчего я обойдена любовью, отчего красота женщин, если они бедны, становится ножом, безжалостно раздирающим их сердца? «Ваш батюшка любил вас», – твердит Хендрикье. На самом же деле она говорит не о любви, другое она пытается высказать: «Он гордился вами». В ее понимании это одно и то же. В моем – нет.
Моя сестра обладает тысячью достоинств, которые мне самой и не снились; она ДОБРОДЕТЕЛЬНА – вот наиболее емкое слово, позволяющее скрыть нехватку всех других слов; бедняжка Мадлен – обыкновенное ничтожество, воплощенное почтение к самым неудобным формам жизни. Ею мой отец НЕ ГОРДИЛСЯ… что не помешало ему продать меня, а на вырученные деньги купить ей мужа. Мужа!
Старый маркиз тоже «любил» меня: любил вывозить в свет, любил осыпать драгоценностями, прогуливаться со мною под ручку перед всякими молокососами. Ему уже не требовалось похваляться другими богатствами: я была его живым золотом, его теплым бриллиантом, юностью, заключенной в роскошную оправу его маркизата… Правда, я обманула его надежды на потомство, так мне говорили. Но я в это не верю. У него уже было три сына, а потом, носи я в чреве ребенка, разве смог бы он так забавляться мною, как делал это?!
И я об этом не жалею. Я ни о чем не жалею, даже о своей оспе, даже о мокрой дыре на месте левого глаза. Я была блистательна, теперь я – ничто. Мне знакомы люди, которые никогда и ничем не блистали, а зависть – это добродетель БЕЗДОХОДНАЯ, не правда ли, сестрица?
Иногда мне становится жаль Мадлен. Мы могли бы попытаться понять друг дружку. Но нет. Что она, что я – обе мы пленницы противоположных убеждений. Я всегда ощущала себя красавицей, она всегда видела себя дурнушкой, и никому, даже мне самой, в голову не пришло подсказать ей иную истину. О том, что она попросту заурядна. Но разве это мешает жить? Хендрикье, например, такова, – да нет, хуже, она проста. Но кто об этом горюет? Она горяча, как вафля, вынутая из печи, она разукрашивает вещи и явления вкусными словами, словно торт глазурью покрывает, такое никогда не приедается. Мадлен же навеки оцепенела под взглядом торговца сукном, который говорил ей: «Уйди с глаз долой, видеть тебя не хочу!» Мне он говорил то же самое, но СМЕЯСЬ. И Мадлен страдала…
* * *
Я люблю те минуты одиночества, которые она оставляет себе, чтобы оглянуться на прошлое. В ее речах нет горечи, – есть жесткость. Она не обвиняет ни судьбу, ни Бога, ни Дьявола, – она сухо констатирует факты. Это прагматическая натура, не пожелавшая сотворить для себя ад из сожалений и угрызений совести; она просто говорит: было так-то, и делает выводы. Холодно, спокойно. Даже если временами страсть лишает ее обычного самообладания (когда я пишу «страсть», то на самом деле разумею под этим совсем иное – жизненную силу), она ни на минуту не упускает из виду, что жизнь не проживают, «как получится», иначе та превращается в жалкое прозябание. Изабель же – бурлит. Но не взрывается.
Впрочем, иногда и взрывается – это когда она любит.
Но об этом речь впереди.
* * *
Как я понимаю, Изабель начала размышлять по-настоящему современно (то есть по-нашему) о месте женщины в ее обществе лишь после визита Эктора. Она сама приняла его; Хендрикье ушла в церковь или еще куда-то, какая разница. Главное-то в другом: она оказалась ОДНА, наедине с ним.
Сперва она не открывала; он стучал в дверь дома, а она тем временем сидела в «Конторе» за клавесином, изливая свою горечь в музыке. Но ей мало чужих мелодий, и она сочиняет сама, – ведь столько еще не высказано, и могут ли тягаться с ее чувствами мелкие любовные огорчения, разлуки и услады, запечатленные в воздухе и воздушных ариях того века! И голос ее, вылетая из растворенных окон, пронизывал летнюю жару сладкой грустью, непривычной этому времени года.
Зачарованный странной музыкой, Эктор понял, что его не слышат, подобрался к окну и, прислонясь к стене, весь обратился в слух. Прохожие замедляли шаги, с любопытством поглядывая на пришельца во французской одежде, который не орал и не буянил, как намедни, а недвижно подпирал стенку, словно окаменел от удивления. Доныне Эктор желал знать об Изабель только одно: она настраивала против НЕГО отца. Теперь же его глупенькую душу всколыхнуло невыразимое волнение, он даже вытащил платок. Ох уж этот их притворно чувствительный век! – он так охотно проливал слезы над несчастьями ближнего, тем самым освобождая себя от обязанности искать им лекарство! Я, как огня, боюсь людей такого сорта; их «хрупкая» оболочка надежно оберегает их душу от глубоких ран, защищает почти от всего, что несет горе окружающим. Дождавшись паузы (такие пустоты нередко перемежают горестные песнопения), Эктор стучится в окно. Изабель оборачивается, и оба они, по ту и по эту сторону стекла, застывают от изумления. Потрясенный взгляд Эктора сказал Изабель больше, чем любое зеркало.
Она отворила дверь. Он вошел и последовал за ней по пятам вверх по лестнице. Один за другим они вошли в большую светлую комнату, где Изабель обычно проводила большую часть дня.
Я, конечно, фантазирую, в ее дневнике ничего подобного нет, но сцена должна начаться именно так, иначе непонятно было бы продолжение. Стоя в этой комнате, выходящей окнами на сухой док, где суда кажут взору обнаженные днища, как всегда в таком месте (и док, и дом сохранились поныне, только вот шхуны больше не бороздят воды Индийского океана, а превратились в прогулочные суденышки – нелепые, неуместные на фоне индустриального гиганта, каким стал Роттердам после Второй мировой войны), итак, стоя в этой комнате, обставленной потемневшей мебелью и таящей суровые тени в складках синих бархатных портьер, они глядят друг на друга. Никто никогда не узнает, о чем в тот миг думал Эктор. Может, и ни о чем. Он-то ведь не оставил письменных свидетельств своих приключений, о нем расказывают только другие.
Он не потребовал у нее драгоценности, они начисто вылетели у него из головы. При виде этой женщины в белом чепчике, с ужасными отметинами оспы на лице, похоронившими былую, памятную ему красоту, он просто окаменел. Все, что он впитал чуть ли не с молоком матери, – учтивость, лживость, светское лицемерие, даже страсть к злословию, заменявшему удар шпаги и способному в какие-нибудь три месяца загубить жизнь человека, – все это здесь оказалось неуместно. Совершенно неуместно. Почти суеверный ужас сковал ему уста.
Потом они обсудили вопрос о Вервиле. Очень коротко. На все его претензии Изабель отвечала мягким «нет». Уж не знаю, как они величали друг друга: в литературе тех времен даже пасторальные пастушки пользуются слащавеньким «вы». А какие слова идут в ход, когда общество вас не слышит?.. Или же они, изливая свою ярость, все же соблюдали внешние приличия? Кто нам скажет?..
Во всяком случае, сильно сомневаюсь, что он сохранил надежду на успех, невзирая на меморандум, который держал в кармане и собирался изложить ей строго по пунктам:
1. Вервиль принадлежит их семье вот уже два столетия.
2. Вервиль принадлежит их семье, потому что они выиграли процесс против нее.
3. Вервиль принадлежит их семье, потому что они сыновья своего отца.
4. Вервиль принадлежит ЕМУ, потому что он так хочет.
Что она ответила на это? Что Вервиль больше не является частью его наследства, ибо, согласно брачному контракту, маркиз продал замок ее отцу? Вполне вероятно; вдобавок, она сказала бы чистую правду, – старый суконщик был ведь не дурак, он никогда не отдавал свое добро задаром. Маркиз решил самолично распорядиться своим маркизатом и продал его. Я даже отыскала купчую с ценой, которую он выручил за Вервиль. По сути, Изабель досталась ему в придачу к солидной сумме, – прекрасное деревце скрывало собою густой лес. Ибо суконщик знал жизнь. Он хотел обеспечить своей горячо любимой дочери надежное место под солнцем. А тут еще вдобавок и титул. Что ж, тем лучше. И Изабель тоже начала любить Вервиль и твердо положила оставить его за собою даже после бегства.
Вот он – самый простой из контраргументов, единственный, который тотчас дошел до сознания Эктора. И тут его обуяла ярость.
Бывают такие места или такие вещи, коим придают величайшее значение без всякой связи с их реальной ценностью. Если хорошенько подумать, Вервиль, вконец запущенный до замужества Изабель, тот Вервиль почти ничего не стоил в сравнении с ее драгоценностями, но он стал первой в ее жизни СОБСТВЕННОСТЬЮ, и она подняла дом из руин, потратив на него уйму времени и целое состояние. Вервиль был разорен и разрушен, ей и отдали-то его именно по причине полной непригодности для жилья; она вложила в него пять лет жизни (пять лет тайны, ибо кто может сказать, что укрывала она в этих стенах? – все думают об «опасных связях»…), непрестанно требовала у аркиза денег и людей и все это вкладывала в Вервиль. Вервиль стал ее вещью, ее работой, ее творением. Она, быть может, так не думала, – но я так думаю за нее. Попробуйте-ка вырвать у меня из рук МОЙ деревенский дом, и вы увидите, как цепляются за жилище, созданное собственными тяжкими трудами. Изабель не зря была дочерью суконщика, а я не зря одна из ее потомков.
Эктор же питает к Вервилю чисто сентиментальную привязанность. Он там жил, он там играл ребенком, его мать умерла там.
Свою родину любят и за меньшее, особенно когда чувствительность сердца гнездится в пустом сердце. И хотя он смутно понимает, что в его руках солдафона и гуляки Вервиль продержится не долее, чем все остальное, ему наплевать: Вервиль принадлежит ЕМУ! Он выкрикивает это во всю глотку, он орет, вопит, вскакивает, подбегает к Изабель, размахивается…
И вот тут-то ад и поглотил его. Внезапно Эктор вцепляется в эту притаившуюся в углу, побитую оспой тень с изуродованным лицом, раздирает на ней бархат платья и батист белья, оголяет ее. Чего он хочет – просто вынудить показать то, что она столько месяцев скрывает от самой себя, обнажить ее несчастное жалкое тело, сжигаемое огненным темпераментом? Но этот огонь охватывает и его. В комнате, выходящей на север, тонущей в холодном полумраке подкравшихся сумерек, тело Изабель – всего лишь силуэт, но этот силуэт – красив. И Эктор забывает обо всем на свете – об оспе, о пустой глазнице, даже о Вервиле; он срывает с себя дурацкие тряпки с кружевами – последний оплот аристократического воспитания, – он швыряет Изабель на пол, он овладевает ею.
А Изабель не сопротивляется. Она так и пишет: «Я не позвала на помощь, я не испугалась, я и пальцем не шевельнула, чтобы остановить его, напротив. Я только все время думала: ты об этом будешь вспоминать всю свою жизнь, мой мальчик!»
Старый маркиз был тайным, но страстным любителем шлюх и он позволил себе роскошь преподать их привычки своей юной маркизе, которая и побаловала Эктора всем, чем услаждала его отца задолго до сына – «этого бычка, который вскакивает на телок… или на их пастухов, если я верно распознала его вкусы».
Да и где ж ему было выучиться чему-то другому?! «Теперь-то он выучился, теперь он многое узнал о своем папаше и его причудах; я ему передала хорошенький привет от отца, вместе с рекомендациями».
Все, что можно сотворить с телом, из тела, для или против тела, этот недоумок, чувствующий себя мужчиной лишь по определению да под защитой шпаги (не плеоназм ли это?)[67]67
Плеоназм – употребление слов, излишних для смысловой полноты высказывания.
[Закрыть], этот грубый скот познал на груди Изабель. «Сегодня я преподала тебе науку любви, и тебя от нее воротит, и ты к этому вернешься…» Эктор де Мертей, ставший маркизом благодаря усопшему отцу, так никогда и не кончил искать то, что узнал в себе, и бежать от того, чего предпочел бы не узнать вовсе. «Ты меня выставил голой перед тобою, – до такого зеркала мне дела нет. Я тебя поставила перед моим, и оно не забудет того, что увидело».
Даже опьяненная злорадным ликованием, она не теряет обычной зоркости. «Малый удрал так поспешно, как удирают те, кому не терпится остаться, – одеваясь на ходу, прыгая со ступеньки на ступеньку в спущенных штанах. Его лицо молодого старичка исказила безобразная гримаса звериной жестокости, еще не остывшая судорога сладострастия». Изабель гордо добавляет: «Я уродлива совсем по-иному».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.