Текст книги "Опасные связи. Зима красоты (сборник)"
Автор книги: Шодерло Лакло
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 45 страниц)
Вновь появился Шомон; решительно, он привязан к Изабель, как к последнему бастиону своих нотариальных чаяний и надежд; он курсирует между Францией и Роттердамом и, возвращаясь из этих таинственных экспедиций, обиняками доносит ей: во Франции, а особливо в Париже, народ бурлит. Но Изабель так просто не обманешь: она смотрит на него, она видит его насквозь, под ее взглядом он невольно краснеет, ему не нравится этот взгляд (но тогда почему он все-таки каждый раз возвращается?). У нее тоже острый слух, ей известно, о чем болтают в городе: Шомон действует за спиной нынешнего муниципалитета (не очень-то популярного).
Он похудел, Шомон, он спал с лица; былое ханжество уже не сдабривает елеем его губы и слетающие с них слова.
Нынче же с них срываются яростные филиппики – гладкие, будто загодя приготовленные, но произносимые с глубокой убежденностью экспромта; Изабель легко распознает их источник – «теоретические страсти», безобидная мстительная накипь, что выплескивалась из обмена великими идеями, походя брошенными собеседнику на придворном бале. Будучи маркизой, она называла их авторов умствующими развратниками. «И верно, – вспоминает Изабель с добродушным удивлением, – меня забавляли их словесные игры, увлекала эта пустопорожняя риторика…»
«Вы меня не слушаете, мадам Изабель».
Она смотрит на него: и правда, она его больше не слушала. «Не стоит перенимать парадоксы у тех, кого вы собираетесь изничтожить, Шомон!» Тот яростно краснеет, вскакивает с места: «Послушайте, я и не думал!..» Ну конечно, думал. Она дергает его за полу камзола: «Да сядьте же вы! Я ведь не упрекаю вас, просто предостерегаю». Он жаждет потеснить высшее общество, и это явственно следует из его речей и поступков (она ведь не слепая, всего лишь кривая!), но не для того, чтобы изменить это общество, а чтобы втереться в него.
«Шомон, у вас слово “народ” с языка не сходит, вы его обсасываете, как конфетку».
Оба они слишком хорошо знают, что тот, кто без конца взывает к народу или говорит «от его имени», на самом деле просто-напросто рвется к власти – над народом или с помощью народа, это уж безразлично.
«Вас ведь не аристократы раздражают, а их положение, место, на которое метите вы сами, вот и все. Ваши планы – мелкая стратегия, Шомон, вы отстали от времени».
Шомон бледнеет, стискивает кулаки: «Маркиза, ваше презрение тоже не ко времени!»
«Ну-ну, не беситесь, – смеется Изабель, встав и смерив его взглядом с головы до ног, – мы с вами вырвались из одного осиного гнезда, старина. Да и я-то маркиза всего лишь по праву постели. Такой язык вам, надеюсь, понятен? Ваш батюшка, который любил играть словами, говаривал: “Мадам, главное – попасть в нужное место!” – кому и знать это, как не вам. Его приводили в восторг подобные выверты. А вы – вы недостаточно дерзки, зато чересчур воинственны».
Она подходит к нему поближе, вкрадчивая, недобрая. «Шомон, когда жизнь – или, если хотите, смерть – добирается до вас, бьет наотмашь, МЕТИТ, чтобы потом легче признать, вы многое открываете в себе и других, оказавшись на том месте, что она уготовила вам ПОСЛЕ… Бойтесь революций, друг мой, – они, как и все остальное, представляют собою лишь то, что людям удалось из них сделать».
Все это не мои выдумки. Я лишь восстанавливаю обстоятельства, кратко изложенные в ее дневнике. Например, дату 28 июня 1789 года. Она записывает – с необъяснимой яростью (если уж держаться точных определений), разбрызгивая чернила, царапая пером бумагу, словно черт когтями провел: «Шомон не без отчаяния открывает для себя истину: мир не так-то легко изменить. Народ ропщет в первую очередь из-за нехватки хлеба; по убеждению же Шомона, он восстает за идеи. Оно, может, и так – когда люди едят досыта; если же они голодают, то им не до идей. На самом деле Шомон, в своих отношениях со мной, словно по канату ходит. Я так же незнатна, как и он; по его мнению, мне суждено было возвыситься лишь затем, чтобы потом больнее упасть. Ему понадобилось много времени, чтобы убедиться в незначительности потери – затронувшей только лицо. Захоти я – и завтра же смогу без всякого риска отпереть дом в Верхнем городе и пригласить к себе городских старшин. И они придут без всяких колебаний. Хотя знают обо мне все и даже больше. Но ведь я распоряжаюсь состоянием нашего Коллена. Золото, ах, золото! Здесь никто и в руках не держал ассигнаций господина Лоу, а золото не пахнет и бриллианты – тоже.
В сущности, этому человеку не хватает вот чего: пережить страдание, ощутить страх перед настоящим и взглянуть на грядущее глазами того, кто распрощался с прошлым. Я больше никого не соблазню красотой, что верно, то верно. А чем же еще владеем мы, женщины, дабы подхватить поводья судьбы на всем скаку? Революция… мне она грозит лишь одним – обогащением, но мне не нужно богатство. Да и думала ли я когда-нибудь о нем всерьез, несмотря на все мои усилия вернуть украденное наследство, сберечь бриллианты? Я разоряла маркиза вовсе не для того, чтобы сколотить себе состояние, не это было моей целью. Маркиз умер слишком рано, он не успел увидеть того, над чем я трудилась многие годы. Да и кто увидел это?!»
Изабель не обманывается; она глядит за окно, как глядела некогда, но высматривает там, видит там не высокий мужской силуэт, не танцующую походку, что превращала хрупкого юношу в рыцаря ее ночных, еще девических грез, а ВРЕМЯ, быстротекущее время. Теперь она вполне готова к отъезду. Ей ведомо множество вещей, неизвестных Шомону, который воображает, будто служит ей вестником, а на самом деле демонстрирует лишь собственную реакцию на события. Перед медленно вздымающейся волной, перед надвигающейся стихией, которой стряпчий и имени-то не подберет, он прячет голову в песок, робко мечтая о власти в ЧЬИХ-ТО ОДНИХ руках, на добрый буржуазный манер. Итак, слово пока не найдено, зато принцип – тут как тут. Если бы король-слесарь взял за себя супругу-мещанку, он сохранил бы и трон и голову. Если бы Мария-Антуанетта походила на Марию-Амелию и вместо пастушков, овечек и молочных ферм увлекалась бы рагу с луком, то Людовик ХVI уподобился бы Луи-Филиппу и Франция обошлась бы без Террора[87]87
Мария-Антуанетта (1755–1793) и Людовик XVI (1754–17930) – королева и король Франции, гильотинированы во время Великой французской революции. Мария-Амелия и Луи-Филипп – королева и король Франции в 1830–1848 гг., поддерживаемые либеральной буржуазией. Террор – период Великой французской революции, в течение которой были казнены тысячи аристократов, священников, военных и проч.
[Закрыть].
Но Шомон, так же, как и австриячка[88]88
Австриячкой французы пренебрежительно звали Марию-Антуанетту.
[Закрыть], НЕСОВРЕМЕНЕН. Он никак не может представить себе грядущие события. А Изабель может: их ждет террор, а за ним иллюзорная свобода пролетариев, управляемых процентщиками.
С недавних пор Изабель все чаще подсаживается в тавернах за столы к мужчинам; теперь она поет редко – ей больше нет нужды лелеять свои горести, она предпочитает слушать, и все в этих беседах, где хмель путает слова, но не мысли (in vino veritas![89]89
Истина в вине (лат.).
[Закрыть]), убеждает ее, что Бог и Король утратили свой авторитет в наступившие голодные времена. И это уже проявляется во всем, не только и не столько в нищете. Крах Лоу – лишь короткий, почти анекдотический эпизод в общей цепи явлений. Изабель догадывается, что скоро клочок бумаги под названием «вексель» обретет несметную цену, за ним станут гоняться, его начнут покупать и продавать, и выгоднее будет заставить работать золото, нежели человека. Для того чтобы выжить, финансовая система должна сменить форму, и нынче настал час этой, с позволения сказать, эволюции. В Изабель говорит инстинкт дочери суконщика. Бунт больше не подвластен старым средствам подавления, ад больше не существует где-то там, глубоко, под землей, он здесь, рядом. И выглядит весьма реальным.
Что же до «внешнего обличья», до всех этих дурацких королевских указов, актов правительственного произвола, в общем, пузырей, которые пускает идущий ко дну режим, то… 21 июля торжествующий Шомон наконец может злорадно известить Изабель о том, что народ – по ее словам, слишком оголодавший для борьбы за идею, – кажется, нашел в себе силы выразить возмущение существующим режимом, а именно: взял штурмом Бастилию и сровнял ее с землей. Изабель с усмешкой глядит на него: «Шомон, хотите, заключим пари, кто окажется ловчее – так называемые повстанцы или те, кто держит в руках все нити?»
И, однако, в тот же вечер она отправляется в лачугу старика Жозе, чтобы порасспросить его. Конечно, он слишком стар, чтобы воевать с англичанами или лезть на рожон из-за всяких там идеалов, но для контрабанды или свежих новостей поздно никогда не бывает. Что ему обо всем этом известно? Что он думает? В душную июльскую ночь Жозе ведет ее на берег моря, показывает на барашки волн, лижущих подножия дюн. Вот чему, говорит он, можно ввериться; море – оно никого не разбирает. Ты спрашиваешь, волнует ли, пугает ли меня вся эта суматоха, поднятая теми, кому жрать нечего, – да Господь с тобой, дочка! А ну-ка выкладывай начистоту, что ты хочешь знать на самом деле? Изабель молча глядит на песчаные холмы и наконец вздыхает (а я лишь подхватываю ее ответ): спрашивай не спрашивай, разве что-нибудь изменится, когда судьба тебя настигнет? Ты ведь знаешь, в больших передрягах страдают и гибнут всегда одни и те же.
Старик хватает ее за плечо цепкими, словно орлиные когти, пальцами: «А ну, прикинь, дочка, с какой стати тебе бояться; конечно, в Верхнем городе тебя не шибко-то любят, ну да делать нечего, денежки все равно у тебя в руках. Зато в порту нашем ты в чести, не смотри что богачка, – чего ж тебе еще? Да и Хендрикье готова глаза выцарапать каждому, кто вздумает наложить лапу на твой дом».
«Да не о том я забочусь; слава Богу, сама зубами и когтями не обижена. Нет, Жозе, я смотрю дальше, у меня другая забота. И не столько о Коллене, сколько о Минне: если я уеду…»
Она задумчиво умолкает. Жозе пялится на нее, словно впервые видит: черт подери, да ты, никак, рехнулась! Ехать во Францию… Ну что ты там забыла? Пускай они все там кишки друг другу повыпускают!
Изабель шепчет: «Ты же знаешь, такие вещи всегда выплескиваются наружу, для сумасшедших идей нет границ. Старики – те на обман не поддадутся, ну а молодые проглотят наживку, точно просфору, и мы, Жозе, мы окажемся в самом пекле… Если ты воображаешь, что Хендрикье способна усмирить целую толпу, то это ты рехнулся, а не я».
Потом, в припортовой таверне, она поет томительно-медленную песнь, и в голосе ее звенят все сокровища Индии, вздымаются волны морских дорог; если бы в этот миг корабли подняли якоря, все моряки до одного кинулись бы на борт, зачарованные тайной чужедальних берегов, о которых она им пела.
Хоэль, молодой парень, потерявший ногу, как говорили, в английской плавучей тюрьме, упивается этим голосом, как водкой; он подстерегает Изабель у выхода и ковыляет следом: «Эй, сирена, погоди, я хочу тебя!» – «Я ничуть не испугалась, – запишет она позже, – да и чего бояться, я легко могла убежать». Но она не бежит, она медлит, нерешительно глядя на него. «Он мой ровесник, какая-то часть его тела давно мертва, но разве человеку когда-нибудь надоедает жить?!» Она оценивает его: отчаяние, неприкаянность, желание. Она оценивает и себя: я тоже вдруг возжаждала чужого тела… да! Она круто поворачивается: пошли! – ее сабо звонко стучат по мостовой, она и не думает скрываться. Они подходят к песчаной кромке берега, и Изабель сбрасывает с себя плащ, юбки, корсет. Сброшен и чепец, короткие кудряшки трепещут на ветру. Она входит в воду: ну, иди сюда! – и оба спокойно отдаются течению. В воде он забывает о ноге, унесенной священным вихрем войны, он говорит: человек всегда слишком молод для смерти, даже когда она для него – единственный выход. Изабель молча плывет рядом, мимолетная жалость к ним обоим осеняет ее; нырнув, она вновь поднимается на поверхность и приникает к нему, уже не испытывающему желания; она говорит, что любит мужчин, и он рассеянно откликается: да, конечно… они встречаются глазами, трогают друг друга… Но поцелуя Изабель ему не дает.
Потом, когда они почти уже одеты, Изабель опирается на его плечо, чтобы вытряхнуть песок из своих сабо, и он смеется: «А ты такая же, как другие, ей-богу! И дырка между ног, как у всех баб. С чего это ты вдруг пошла со мной, а, сирена?» Она отворачивается, уходит, напевает: «За домом нашим старый пруд…»
Они возвращаются к докам. На краю причала, рядом с домом, Изабель задерживает парня: ты, наверное, голоден, – и все время, пока он ест (Хендрикье молча снует у него за спиной, подавая на стол), глаза его неотрывно устремлены на Изабель. Все еще тихонько напевая, она баюкает младенца Коллена, она гладит детскую головенку с льняными кудряшками, уткнувшуюся ей в шею.
«Когда я поеду во Францию, этот дом должен охранять мужчина – с оружием под рукой и с дружками неподалеку. Ты бы взялся за это ради меня?»
Парень бледнеет: «Так вот оно что, ты мне, выходит, заплатила вперед!» Она отрицательно качает головой: «Ну до чего ж ты глуп!» Хоэль уставился в миску, словно гадает на похлебке: «А почему ты выбрала меня?» Изабель пожимает плечами: «Жозе слишком стар, а другие… ну, других ты знаешь». «А я на что гожусь?»
«Слушай, не валяй дурака. Они (Изабель указывает на женщин за спиной парня) не посмеют отказать Шомону, когда он будет заставлять их перебраться в Верхний город; они не осмелятся даже перечить ему, я ведь знаю, они женщины простые».
Хендрикье бурчит: «Простые, да не немые», – а парень возражает Изабель: «Я ведь тоже из Нижнего города».
«Тебя я прошу об одном: просто твердо отказать ему от моего имени. Пусть у Шомона две ноги, а не одна, но он спасует перед решительным ответом». «Это все одни слова».
Изабель подходит поближе, Коллен – щека к щеке с нею – открыл глаза и тоже смотрит на мужчину.
«Хоэль, – говорит она, – я тебя не принуждаю, а прошу, вот и все».
Тот вздыхает: «Спой мне что-нибудь». Изабель проходит по комнате, попутно укладывает ребенка в ивовую колыбель, задумчиво медлит на пороге «Конторы». Налетевший с моря в док ветер гудит, играет на снастях трехмачтовика с заголенным днищем, и в такт привычному скрипу дерева Изабель не поет, а почти говорит:
Постыл мне здешний край.
Любимый мой за морем,
Где смуглокожий рай,
Где не спознаться с горем.
Вернись в страну снегов,
Как только буря минет!
Так пуст и тих мой кров,
Так страшно сердце стынет…
Ночью сон не идет к ней, внезапное лихорадочное нетерпение – уехать, уехать поскорее! – мучит и не дает спать так же, как летняя липкая жара.
Дверь спальни приотворяется, входит Хендрикье с глиняным кувшином в руке: «Я приготовила сидр, пейте, пока холодный».
Они молча потягивают прохладный напиток, а дом вокруг них покряхтывает, что-то тихонько бормочет. «Ветер, – говорит Хендрикье, – это южный ветер сводит тебя с ума».
Изабель пожимает плечами.
«Да-да, – спокойно настаивает толстуха, – в прошлом году, вспомни-ка, то же самое было».
Тогда Изабель точно так же волчком вертелась в постели, а потом взяла да потешила себя с Эктором.
Хендрикье вдруг с шумным вздохом растягивается прямо на плиточном полу: уж и не знаешь, куда деваться по такой жарище! Она не затворила двери, и легкий сквознячок колышет прозрачный полог, которым защищаются от мух. «Это ведь не всерьез, Изабель, надеюсь, ты и сама понимаешь».
А Изабель все молчит и молчит. Женщины… они подобны часам, что хозяин забыл завести, – стрелки остановились на цифре, с которой начался отсчет неподвижности.
«Я всю жизнь была непоседой, ходила, бегала, ездила туда-сюда, отчего же нынче это тебя тревожит? И почему я обязана отчитываться перед тобой? Жозе высадит меня на французском побережье; если нам повезет, мы найдем какую-нибудь укромную бухточку, чтобы спрятать баркас. А дальше я отправлюсь вместе с ним, если он согласится, или без него, если откажется. Взгляни на меня, Хендрикье, – чего мне бояться, когда я сама внушаю страх. Судьба проехалась по мне всеми четырьмя колесами».
«Так-то оно так. Но Вервиль сгорел, что же вы надеетесь там найти?»
«Эктор мог и солгать».
«Да полно тебе, дочка! С какой стати ему врать? Чтобы вас уесть? Ну да не больно-то он хитер, чтобы эдак в душу вам наплевать; он ведь дурак-дураком, этот самый Эктор; сразу видно, что на выдумки не горазд. Нет, он правду сказал, а вы наткнетесь на развалины и ненависть, потому как вас, уж будьте уверены, мигом признают, и не надейтесь проскочить незамеченной. Они ведь зорко глядели, как вы там расхаживали, как вы жили-поживали, неужто ж теперь не признают? Да Господь с вами!»
И Хендрикье села, подбоченясь: а про Коллена вы подумали? Что, если Арман-Мари вернется в ваше отсутствие и захочет увезти сына с собой? Вам ли не знать, что он наверняка так и поступит, и Аннеке отправится за ним, коли ее муженек позовет, да и я тоже к своему подадусь. А как же иначе! Минна, конечно, не забудет про вас, но что коли вы там замешкаетесь? Арман-Мари здорово изменился и он не…
«Молчи!»
«Вы же сами говорили: время проходит, оно только и делает, что проходит».
«Молчи!»
Хендрикье удаляется, насмешливо бормоча: «Вы-то его не позабыли, а он… как знать! У мужчин много всякого бывает в жизни, кроме нас и получше нас».
Оставшись одна, Изабель записывает: «Я знаю, что она сыпет мне соль на раны; я знаю, что она права. Иногда мне кажется, что не судьба, а мы сами во всем виноваты, ибо не умеем вовремя сказать “нет”. “Нет” – браку, что устраивается семьей, которую он устраивает. “Нет” – разорительным тратам, съедающим наше приданое и лишающим нас тех малых, но притягательных достоинств, коими мы можем похвастаться. И к чему тогда старость, если мы вступаем в нее безоружными перед всем, что нас убивает? Что нам остается – глядеть, как мужчины, в ничтожестве своем, суетятся, оспаривая друг у друга видимость власти, пышные перья и блестящие безделушки? Что остается женщинам, если их миновала смерть от родов, от голода, от побоев, на которые так щедры мужчины, когда ничего другого дать не могут? Вот я – как я помешаю Арману-Мари забрать своего сына?»
Изабель размышляет над этим всю ночь; всю ночь до самой зари мечется она по комнате, и назавтра Хендрикье предупреждает Минну, просит старую даму быть начеку: опасайтесь ее, когда она впадает в меланхолию, она прямо звереет; она не плачет, она действует.
И Минна отправляет записку, нацарапанную дрожащим, брызгающим пером; возраст – или страх? – едва не парализуют ее.
«Изабель, не совершайте того, о чем позже пожалеете. Я никогда не рассказала бы вам того, что вы сейчас прочтете, если бы не чувствовала, что вы намерены сбежать от нас, увезя с собою Коллена, а этого Арман-Мари вовек не простит вам.
Мой сын любил вас безумно; он крался за вами по улицам и набережным, подслушивал ваше пение, затаившись в строительной люльке, свисавшей с борта шхуны в доке. Я видела, каким он возвращался потом домой: лицо его каменело. Тщетно Мадлен докучала ему упреками: что ты в ней нашел, ну что, ты погляди только на эту рябую маску, на эту изъеденную кожу, и она же ненавидит тебя! Но у Армана-Мари на все был один ответ: он ничего не в силах изменить, и никто здесь не виноват, – что поделаешь, если мечта не желает умирать! Из-за этого он и ушел в море.
Мне же он признался: Изабель такая же, как другие женщины, но ее голос зовет в неведомый путь, – таких не сулит даже море. Этот голос обещает целый мир, а какой глупец откажется от мира?! О матушка, ее пустой глаз… какой ад открылся ему? Если бы вы видели Изабель в тот вечер, когда ее длинные руки откинули капюшон плаща! В скудном свете сальных свечей она запрокинула голову, ее короткие детские кудряшки вились совсем, как прежде, и я тотчас подумал: кожа здесь ни при чем, и плоть под нею ни при чем, оба мы – блуждающие души, разлученные ветром жизни. Знаете, как они зовут ее? КРИВАЯ СИРЕНА. О матушка, эта сирена погубит нас, завлечет в морскую бездну!
Вот что он говорил мне перед отплытием, перед тем, как набрать в экипаж всех этих полупьяных парней, которых вы, Изабель, выманили на морские просторы с неведомыми мелями и рифами. Когда мужчина говорит так, как мой сын, значит, он одурманен. Это не любовь, но разве вы ищете любви? Для нее сгодится первый встречный. Арман-Мари – не первый встречный».
Стоя на лестничной площадке, Изабель читает письмо и, зло сощурившись, смотрит на Хендрикье сверху вниз: «Ты зачем суешься, куда тебя не просят? Не боишься, что я тебя выгоню?»
«Да выгоняйте на здоровье! – парирует Хендрикье. – А вы не боитесь, что я уйду и Аннеке с собой прихвачу?»
И Хендрикье смеется, не отводя глаз от Изабель; эта схватка взглядов забавляет ее: да ладно вам, лучше занялись бы свежими слухами. Шомон опять вернулся из Франции; он аж пожелтел от страха, но зато на всех углах кричит о том, как гордится тамошним простонародьем, – видать, готовит себе запасной выход на будущее. Теперь, думается мне, он не станет цацкаться со здешним муниципалитетом – осторожность не позволит. Судя по всему, у нас тоже нынче началось брожение умов; вот помяните мое слово, Шомон наверняка будет вам нашептывать так: «Всюду неспокойно, страсти слишком накалены, чтобы остыть, не пройдя через кровь, ярость, всеобщее насилие, коего размах, мадам, вы даже не можете себе вообразить; увы, оно чаще всего направлено против вам подобных».
Они обе смеются, вслед за чем Изабель награждает Хендрикье сухой пощечиной: это научит тебя знать свое место. Ну а теперь, может, и ты меня ударишь, – времена-то изменились, не так ли?
Хендрикье пожимает плечами: «Ваша правда, времена изменились. Только вот отвечать вам тем же – значит изменять их в дурную сторону; вам должно быть стыдно. А место у меня, мадам Изабель, там, где верное сердце; решайте сами, на каком лучше – на вашем или на моем».
Но тут появляется Аннеке: «Послушайте, вы обе, я их еле-еле укачала, да и то Виллем орал меньше, чем другой. Прошу вас, нельзя ли потише, мадам Изабель!» Женщины переглядываются. Я не уверена, что Изабель способна полностью одобрить эту крестьянскую фамильярность. Однако цель достигнута: она отказывается от намерения ехать тотчас же; подобное путешествие, по нынешним временам, чистейшее безумие; она знала это и раньше, – правда, тот факт, что она знала, ровно ничему не препятствовал. Позже она скажет в письме к Минне: «…вы как будто не понимали, что я рождена и живу для бурь. Я, с моим пылким, властным, полностью отдающимся радости характером, становлюсь самою собой лишь в схватках, сердечных или плотских наслаждениях. Мне понадобилось время, чтобы постичь одну простую истину: людей соблазняет не красота, Минна, их соблазняет жизнь, а я – живая. И не упрекайте в этом меня: я унаследовала жизненную силу прямо от отца, от его страстного желания иметь сына. Оно терзало его сильнее, чем мою мать, бедняжку. Говорят, у него была холодная, невозмутимая кровь, как потом у Мадлен; никогда я не поверю в это. Он никак не мог смириться со своим положением простого суконщика, с тем, что окружающие мерили его значимость локтями проданного сукна. Но тот, кто торгует с моряками, не может не опьяняться заморскими ароматами. Разве вам не приходилось вдыхать запахи чужого, дикого мира, пропитавшие одежду вашего мужа, вернувшегося из дальнего плаванья? Моему же отцу осталась одна власть – сделать нас несчастными; уж не знаю, отчего плоды его супружеского союза с Саскией гибли один за другим, но он упорно брюхатил ее еще и еще, до тех пор, пока она не умерла. А сына он так и не получил, и в этом была его трагедия. И моя. Вот почему мои мечты – это мечты мужчины».
Она упорно отказывается замечать, что Арман-Мари точно так же поступал с Мадлен; впрочем, трудно сказать, о чем думала, чего хотела эта последняя, – от Мадлен осталось так мало писем!
Как бы то ни было, Изабель не сдается полностью: после мелких стычек, в которых окружающие пытались приструнить ее, принудить к общепринятой женской покорности, она берет ключи от Верхнего дома и просиживает там долгими предвечерними часами.
Она бывает там одна; чужое присутствие раздражает ее. По возвращении не старается избежать удивленных взглядов Минны, но упорно молчит. Ей приходится задавать себе самой слишком много вопросов, и она понимает, что ее поведение возбуждает их у других, но отвечать – это уж извините!
* * *
21 сентября 1789.
Нижние большие залы мертвы. Пустые зеркала, давно остывшие камины, подсвечники без свеч, скатанные ковры, сиротливо стоящие по углам. Портрет супруга Минны в простенке между окнами. На его лице печать преждевременной смерти, жизненной усталости, задумчивого ожидания. Это взгляд того, кто мечтает умереть молодым, поскорее сбросить с себя жизненные оковы. В моей памяти он остался серым – серые губы, лицо, волосы – человеком, проводящим дни в ожидании своих кораблей. Год его смерти, кажется, совпал с годом «моей».
О Боже, неужели тому скоро уже десять лет?! Я вспоминаю, как он, понурив голову, выходил из «Конторы», а папаша Каппель с торжествующей ухмылкой глядел с порога ему вслед. Я всматривалась в море так же неистово, как и он, только другие мысли владели мною. И каждый лишний час ожидания откладывался в моем сердце отчаянием и надеждой. Я слишком хорошо знала (думала, что знаю!): одно лишь его разорение позволило бы мне войти в эту семью. Бедный Ван Хааген! Он так и не осмелился сказать – сказать МНЕ, – но я тотчас поняла все сама, ведь мой-то отец посмотрел на меня. Ох, как же я ненавидела их обоих, как проклинала бесстыдство денег, годных лишь на то, чтобы купить себе иллюзию власти! Маркиз, маркиз, хорошо ли вы знали то, что предложили моему отцу – а ведь вы были одних лет с ним! – в обмен на меня?
Временами я раздумываю о вдовстве Минны Ван Хааген. Когда она говорит о своем тридцатилетнем одиночестве после смерти мужа, то имеет в виду первого своего супруга – Ван Хаагена по прозвищу Арматор. Его сводный брат свершил, как полагают, богоугодное дело, женившись на ней и очень быстро сделав ей ребенка. Доброе дело… как бы не так! Он просто-напросто обеспечил себе правонаследие младшего бедного брата за богатым старшим, минуя жену!
Покинув дом в Верхнем городе, чтобы отдать его сыну и Мадлен, Минна оставила там этот портрет. Зато мне часто случалось видеть, как она извлекает из медальона в ямку ладони бледную миниатюру – единственную память о «брате» – и любовно разглядывает ее. Мне жаль вас, господин Арматор, ибо у вас не было супруги. Я же не получила мужа, которого хотела, – вот мы и квиты.
25 сентября.
Если не считать того дня, когда Мадлен – стоя в своей раззолоченной гостиной, под защитой зеркал, кружев и всего, что она, сама того не ведая, отняла у меня, – приняла потерпевшую жизненный крах беглянку, я ни разу не видела свою сестру нигде, кроме как в двух комнатках окнами на Арсенал.
Продолжали ли они задавать празднества и балы в огромных парадных залах? У нас, Каппелей, в доме не было никаких особых покоев, одни лишь просторные комнаты с плиточными полами, где жили у камина, пока в нем горел огонь, где ели и проводили вечера вместе со служанками. С наступлением темноты все отправлялись спать: свечи стоят дорого. В те времена мы были люди простые, и не нашему, с трудом нажитому на сукне богатству назначалось быть пущенным враспыл на шелковых путях. Мещане экономны. Нет, более того: «расходовать деньги» звучало так же ужасно, как «пуститься в разбой»; наши праздники проходили в кругу семьи и отмечались крайне редко: замуж ведь выходят не каждый день…
Пока был жив старший Ван Хааген, праздничный переполох Верхнего города, случалось, захватывал краешком и Нижний, где жили мы; ночами мимо дома то и дело сновали одна за другой кареты, и стук колес не мог не будить нас, несмотря на застеленную соломой мостовую. Мы с Мадлен соскакивали с постелей: кто это там разъезжает с таким форсом? За дверцами карет смутно угадывались тени в блестках золота и драгоценностей, слышались смешки, и смешки эти звучали не всегда естественно. Назавтра служанки не лишали себя удовольствия вполголоса посудачить: нет, ты слыхала, каковы негодяйки! Щекотаться до самого утра, вот развратницы-то! Мадлен и я с тревожным любопытством выспрашивали у них, почему щекотаться ночью – это… Толстые краснорожие девахи прыскали в кулак: эх вы, простушки, вот погодите, скоро сами все поймете!
Мадлен, коли ей велено было не думать о таких вещах, ни о чем и не думала. А я… о, я грезила. И в первую очередь об огнях. Что-то чарующее крылось для меня в этих вечерних огнях, так резко проводящих границу между нашими семьями. Я видела, как моя мать читает Библию при свете камина, – отец экономил буквально на всем. В его «Конторе» горела одна-единственная свеча, при свете которой он составлял счета. Ежедневно. Подолгу. Я думаю, он засиживался в «Конторе», спасаясь от женского засилья в доме и мечтая о сыне, которого сделает большим человеком. Все нажитое и строго охраняемое богатство имело одно только это назначение. Я-то знаю, уверена в том, что была для него лишь игрушкой, любимой игрушкой, какую держат при себе в ожидании настоящих, серьезных дел. Родись у него сын – и я тотчас превратилась бы во что-нибудь вроде нарядной завитой болонки, нисколько не нужной человеку, имеющему наследника по мужской линии.
Да, огни в доме Арматора неодолимо притягивали меня. Именно они заставили меня УВИДЕТЬ Армана-Мари, которого я до того встречала сотни раз.
Мне только что исполнилось двенадцать лет; я была маленькой, худенькой, и платья, достававшиеся мне после Мадлен, всегда приходилось укорачивать и ушивать в талии. Вырез лифа тоже оказывался слишком широк и его обшивали клочками кружев, чтобы прикрыть мои нарождавшиеся грудки. У Мадлен волосы были тонкие, прямые и почти белые. Мои же круто вились, распирая чепчик; кудряшки торчали из-под него во все стороны; говорили, что я похожа на маминого брата, дядю Оскара, который унаследовал от своего отца корабли и заправлял делами с грубоватым, наигранным весельем. В глубине же души Оскар прятал грусть и чуть меланхоличное лукавство.
Уж не помню, по какой причине о том бале сплетничали больше, чем о предыдущих. Служанки бегали из дома в дом, пересказывая подробности, сообщавшие этому празднеству особую значимость. У Хаагенов выставлялись ВСЕ факелы, начищалась ВСЯ посуда, отмывался сверху донизу ВЕСЬ дом; предстоящее торжество касалось ВСЕГО города, члены муниципалитета собирались почтить его своим присутствием, – иначе и быть не могло, в противном случае глава Лиги да и вся Компания тут же утратили бы авторитет: торговля с Восточной Индией шла все туже… за неимением того, что я тогда считала таким незначительным.
А кареты все ехали и ехали мимо нашего дома. И служанки с удовольствием перемывали косточки тем, кто сидел в них. Все было внове для меня, для них же – так старо и привычно. «Видала Капитаншу? – двадцать лет как она таскает это платьишко, оно уже по швам лопается; кабы Капитан пил поменьше шнапса в кабаках, ей не приходилось бы ставить заплатку на заплатку. А вон дочка старого графа, ну и страхолюдина! И брильянты ей не в прок, глянь-ка, малышка, – ни один жених не клюнет на такую приманку, хоть ты ее раззолоти всю!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.