Текст книги "Опасные связи. Зима красоты (сборник)"
Автор книги: Шодерло Лакло
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)
Послесловие
Рождение романа
Зарождение книги в моем сознании гораздо больше походит на ускоренную кристаллизацию, чем на медленное созревание сюжета. Да, в моем случае военные действия начинаются внезапно, и толчком к ним часто служит всплеск любопытства, желание позабавиться, а порой и приступ возмущения или ярости. Так и с финалом «Опасных связей», в котором судьба, уготованная Лакло маркизе де Мертей, не могла не вызвать у меня чувства протеста. Ее нравоучительное «падение» (во всех смыслах слова) – будто попытка в припадке лицемерного раскаяния стыдливо прикрыть лицо – довольно-таки грубо попирает восхищение, которое, как мне кажется, Лакло, несмотря на высказанное в начале осторожное предупреждение, испытывал к своей героине; в общем оно выглядит фальшивым заигрыванием с приличным обществом, проповедующим моральные принципы, идущие глубоко вразрез с его же нравами.
Де Мертей столь агрессивно подчиняет себе окружающих, что в отношении ее правомерно говорить о смене полярности – в паре с Вальмоном роль мужчины принадлежит именно ей. И роль соблазнителя – тоже ей. Созданная воображением мужчины, хотя, по всеобщему убеждению, у нее имелся прототип, она обворожила абсолютно всех, включая своего «отца», – вещь довольно редкая. В сравнении с ней все остальные женщины – или курицы и гусыни, или такие же потаскушки, только хуже вооруженные, или хитрюги, прикидывающиеся скромницами. Настигаемая в конце повествования чем-то вроде кары Божьей, де Мертей, привыкшая выступать с поистине королевским величием, терпит, как о том сообщается в десяти строках, полное фиаско – физическое (обезображенная оспой и окривевшая) и материальное (утратившая положение). Развязкой романа служит громкий скандал, в результате которого она проигрывает судебный процесс и теряет состояние, а значит и ключи вседозволенности; от нее отворачиваются все – даже те, кто вовлек ее в игру и вел себя намного подлее, но под прикрытием искусного камуфляжа.
Разумеется, физический крах служит лишь материальным подтверждением краха социального (он и хронологически происходит позже, являясь наглядным доказательством общественного отторжения). Вместе с ним происходит утрата последнего орудия власти – соблазнительной внешности, для полностью порабощенной женщины XVIII века – единственного надежного средства защиты своих интересов. Последнюю точку ставит поспешное бегство с прихваченными бриллиантами, составляющими немалую долю богатства, которое полагается вернуть законным наследникам. Она – воровка! Если бы ее поймали, ее ждали бы клеймо на плече и насильственная отправка в американские колонии. В качестве прислуги, готовой на ВСЕ и низведенной до НИЧТОЖЕСТВА.
О нет, это уж слишком. Нагромождение унижений, сопровождающее «последний выход» маркизы, и чрезмерность наказания превращают концовку романа в почти совершенный негатив типичной литературы того времени, даже в жанре похождений ловеласа непременно оканчивающейся хеппи-эндом: добродетельная девушка выходит замуж за искупившего свои грехи соблазнителя (чем не апофеоз черного юмора убежденных развратников, пекущихся о поддержании имиджа порядочных людей?). А здесь – позор, нищета и общественный остракизм. И осуждение негодяйки, посмевшей покуситься на внешние приличия.
Но для нас, женщин ХХ века, имеющих, буде на то наше желание, возможность освободиться от необходимости брака при помощи достойнейшего из способов, именуемого финансовой независимостью, – способа, отнюдь не доставшегося нам даром! – для нас это существо без прошлого (ибо в «Опасных связях» почти ничего не говорится о жизни маркизы до описываемых событий) и без будущего, заключенное между двумя безднами небытия, чтобы вырваться на несколько недель и черным светом осветить вокруг себя мир, для нас это ледяное, рассудочное даже в непристойности создание остается невероятно притягательным. Она вышагивает по реальности в ореоле абсолютной новизны: в первый и, похоже, в последний раз мужчина вложил в уста женщины мысль о том, что гораздо интереснее рассказывать о любви, анализировать ее детали, ОПИСЫВАТЬ ее, нежели ею заниматься. В крайнем случае любовь может быть сведена до единственного акта, в дальнейшем открывающего путь к бесконечному исследованию. Отсюда уже совсем недалеко до Сада, вынужденного за неимением лучшего изливать содержимое своих гениталий на бумагу.
Все эти соображения, на протяжении долгого (почти двадцать пять лет!) времени не всегда ясные мне самой, потихоньку подогревали желание отблагодарить маркизу де Мертей чем-то большим, нежели окрик: «Занавес!», звучащий в наихудший момент ее жизни. И потом, разве это не дивная возможность посмотреть, а что было дальше? Потому что это и составляет подлинный сюжет «Зимы красоты», а маркиза де Мертей – всего лишь лишний аргумент в защиту неотвязного наваждения. Что было после этого, как я его называю, большого пожара? После того, как была нанесена травма – физическая или моральная, после того, как под ударами – часто жестокими – приоткрылась щель, в которую проскользнула идея – нет, не смерти, а ее неотвратимости? До того мы все – сыновья Принца, перед нами целая Жизнь… Но после? Вот именно, что ПОСЛЕ? Что остается от амальгамы желаний, страстей, амбиций и убежденности, что мы всегда пребываем во времени, в каком-то его миге?
Эти мысли неотвязно преследовали меня, возвращались вновь и вновь. Гора публикаций (сотня рассказов), предшествовавших «Зиме…», оказалась не в силах с ними справиться. И ответ, заключенный в романе, не становился яснее и определеннее. К тому же не так уж комфортно быть уродливой женщиной. В наши дни легко поверить, что красота – всего лишь один из ключей, отпирающих темницу одиночества. Кроме нее, есть еще ум, воля, работа (и хирургия). Но в XVIII веке красота женщины все еще была единственным выходом из затруднительного положения, средством, способным помочь ей вырваться из абсурдных тисков бытия, навязанных эпохой, – кастрюли и дети.
Вот такие разрозненные чувства потихоньку томились в ведьмином котле моего сознания с тех пор, как… С тех пор, как со мной перестал разговаривать родной отец, потому что в один прекрасный день я коротко остригла волосы, лишив себя «единственной красоты». Тот факт, что ты наделена умом и, как следствие, способностью обеспечить себе выживание, нисколько не рассеивал мрачную тень чужой оценки в сфере того, что во все времена было пробным камнем права женщин на существование.
Время ничего не лечит. Скорее уж оно пожирает, отправляя отцов вместе с их ножичками для кастрации туда, где все мы будем. В октябре 1983 года, девять месяцев спустя после кончины моего, мы ужинали с Полой Констан. Обе мы пребывали в том странном пространстве, где жизнь не движется и куда попадает автор, только что выпустивший книгу. Кажется, что больше ты уже никогда ничего не напишешь, и поневоле приходится прибедняться. В настоящий момент ты пуст, вдохновение на нуле.
В ожидании, когда оно опять забрезжит, мы обсуждали трактат о воспитании, который Пола мечтала написать (и который написала. «Мир к услугам барышень» не родился в тот вечер, он лишь дал почувствовать свою необходимости, что уже немало). Расширив рамки спора, мы коснулись темы «трактирщиц», то есть хозяек литературных салонов конца XVIII века – всех этих Дю-Деффан, Тенсен и Леспинас, которые были обворожительными шлюхами, ибо времена стояли суровые, а места под солнцем стоили дорого. Я призналась, как привлекает меня этот век, хотя и в мыслях не держала сочинять роман в стиле автора той эпохи. Напротив, единственным, что меня преследовало день и ночь, был смутный сюжет о нашей современнице, изучающей историю одной из этих фигур прошлого – вначале, чтобы отыскать в череде поколений достойный подражания пример, а затем, чтобы неожиданно открыть для себя новый взгляд на будущее, в которое беспрерывно просачивается прошлое. Тут и вспомнилась маркиза де Мертей, длинный список свалившихся на нее унижений, догадок о том, что случилось с ней ПОСЛЕ, наша с ней близость и разделяющая нас дистанция, – и все это вместе нахлынуло на меня, лишая воли к сопротивлению. Я вдруг заговорила с непонятным для самой себя жаром, почти физически почувствовала, что начался процесс «кристаллизации», а выдуманная история обрастает плотью. Пола довольно смеялась.
– Я должна начать немедленно, я что-то такое ухватила…
– У тебя получится, я знаю, что получится!
Суфле у меня всегда опадает, в самые безумные минуты я довольно быстро возвращаюсь к здравомыслию. И в тот раз тоже поспешила обуздать свой прекрасный порыв. Все же я дала Поле обещание. Если моя попытка не завершится крахом, если, осуществившись, она удовлетворит нашим взаимным ожиданиям, я посвящу это октябрьское дитя ей.
В ту же ночь я написала пять первых страниц в том виде, в каком они существуют и поныне, и тогда же нашла название книги. Несколько недель спустя у Моники Дорсель в Брюсселе во время ночной читки в режиме нон-стоп, куда я явилась вооруженная только блокнотом, с которым не расстаюсь (в подобных ситуациях я всегда оказываюсь упавшей с небес), я бросила свой пятистраничный «булыжник» в голову ничего не подозревающих слушателей. Реакция была достойной краткости «отрывка», однако я сумела почувствовать нечто вроде интереса (люди там и вправду собрались очень хорошие). На протяжении последующих трех лет я писала роман. «Зима красоты» стала делом времени и труда. Ну, и удовольствия тоже, к чему кривить душой. Никто не станет тратить такой кусок своей жизни на самомучительство, хотя понемножку все мы ежедневно этим занимаемся.
Роман создавался в состоянии бурного, почти ликующего воодушевления. Временами чужие чувства скрашивали тяжкие часы, в которые и жить-то казалось невыносимо, не то что писать. Это были три года изматывающей работы.
Но ничего не дается просто так.
Палезо, октябрь 1987–1989
Лучший подарок
Для писателя нет большей радости и удовольствия, чем увидеть, как созданный на бумаге персонаж обретает в глазах читателя очертания реального существа из плоти и крови.
Маркиза де Мертей – выдающаяся интриганка и больше, чем просто шлюха, родилась «в чернильнице»; и я подхватила перо, отложенное Лакло, чтобы дать этой утратившей все свои козыри женщине вторую жизнь. Разумеется, я понятия не имела, что из этого получится, но в моем понимании она в любом случае оставалась абсолютно вымышленной фигурой. Говорят, правда, что у героини Лакло был прототип, но я отталкивалась от «бумажной» маркизы и создавала на ее основе свой «бумажный» образ, не претендуя ни на что иное.
Некоторое время спустя ко мне обратился Мишель Делон с просьбой дать ему какой-нибудь неопубликованный отрывок. Поскольку я обожаю вплетать в вымышленную канву повествования всевозможные живые нити, то решила столкнуть «свою» маркизу нос к носу с Джакомо Казановой. Так появилась «Невероятная (во всех смыслах слова) встреча».
Но самый неожиданный сюрприз подстерегал меня на Книжном салоне. Ко мне подошла незнакомая женщина и, краснея, с тысячей реверансов, сообщила, что перечитала «Мемуары» Казановы и его переписку, но не обнаружила ни малейших упоминаний об этой встрече. Может быть, мне в руки попали какие-то новые документы?..
Сначала я разинула рот. Потом собрала волю в кулак, чтобы не расхохотаться. Ведь, как ни крути, а то был момент славы. Да и читательница отнюдь не выглядела дурочкой. Просто маркиза де Мертей, по всей видимости, благодаря таланту (sic!) своего второго автора, сбросила бумажные одежки, чтобы воплотиться в милейшее – кривой глаз не помеха! – создание и поговорить со старым соблазнителем о судьбах мира. Эх, так бы ее и расцеловала! Читательницу, я имею в виду.
Да, я струсила и не призналась, что ее разыскания обречены на неуспех в силу того, что никакой маркизы де Мертей никогда не существовало. Я избрала другой путь и всей душой верю: она меня поймет.
И очень надеюсь, что не обидится.
Кристиан Барош, январь 2004
Невероятная встреча
Неудачи французских войск на фламандских границах ни для кого в Европе не были секретом. Пруссия торговалась, суля свою поддержку то одним, то другим, играя на неизвестности исхода каждого сражения и пытаясь вовлечь как можно больше народу в конфликт, отныне превратившийся не столько в схватку двух стран, сколько в столкновение двух идеологий.
Ош первое время творил чудеса, но он был молод, порывист, чтобы не сказать ретив, и движим гордыней и пылкой любовью. В довершение всех бед он «сидел на месте», то есть находился далеко от двора. Разумеется, короля больше не было и двор вроде бы как прекратил существование, но на самом деле его понятие сохранилось в умах, может быть, именуясь иначе и располагаясь не там, где прежде. Все кто раньше блистал в салонах, где формировались мнения и вызревали новые идеи, отныне посещали клубы, комитеты, модные кафе и гостиные, похожие на прежние салоны, окружая вниманием тех, кто держал (временно) в руках все нити. Но Ош там как раз и не бывал, ибо нельзя одновременно сидеть на мельнице и торговать на ярмарке. Пока он действовал на границе, требовал подкреплений и накапливал боевой опыт, отдельные сторонники Сен-Жюста и Робеспьера плели интриги, разнюхивали, что к чему, и тормозили любые начинания, одним словом, спекулировали на инерции событий. В их число входил и Пишегрю.
Шомон, как всегда, знавший все обо всем, посвятил Изабель в подробности закулисных разговоров. «В городе я встречаюсь с людьми, для которых скорое заключение мира не подлежит сомнению. Французы победят, но, если штатгальтер пожелает, Пруссия ради него сотрет нас с лица земли».
– Чего именно вы боитесь, Шомон?
Этого он и сам не знал. Просто его мучает некий неопределенный страх, объяснил он. Смутный, поняла Изабель, предпочитавшая явные опасности…
Такова была обстановка, заставившая волноваться весь город. Безликий страх преследовал не одного Шомона. Аристократы задавались теми же вопросами, что терзали его. Все эти люди, до сих пор жившие в свое удовольствие, радуясь богатству и не ведая невзгод, вдруг оказались лишенными своего статуса и очертя голову бросились в водоворот увеселений – празднества, пиры, грандиозные балы. Увы, подлинным блеском на всех этих торжествах сияли только свечи: исступление весельем присутствовало, но самого веселья не было. Яркие краски давным-давно спрятались под черными камзолами и жесткими воротниками, а вино, если кого и приводило в возбуждение, так только торговцев-спекулянтов.
Изабель, подстегиваемая любопытством, передавшимся ей от Шомона, не смевшего открыто посещать суровых буржуа, а также чем-то вроде тяги к развлечению, оживляемой воспоминаниями о днях, когда она дергала за ниточки в Париже, – Изабель приняла несколько присланных ей приглашений. Теперь, когда Минна умерла, между алчностью этих людей и остатками влияния Ван-Хаагена стояла лишь она – единственным и последним бастионом. Она старалась ради Колена – ради него пробиралась сквозь факелы и толпы слуг, выставляя напоказ свое решительное лицо. Она несла себя с высокомерной гордостью, свойственной женщинам с длинной шеей, что так и просится под ярмо. Она об этом знала и как будто нарочно провоцировала окружающих. Длинный белый стебель, служивший опорой маленькой, лишенной волос головке, открывал взору нежное горло, в котором медленно пульсировала кровь женщины, более не способной испытывать страх ни перед чем, – интересно, они это понимали? Чуть выше располагался рот, застывший в улыбке. Конечно, еще выше находились: единственный глаз и черная бархатная повязка на месте второго. Каждый мог с точностью сказать, что она скрывает, или – слабое утешение – легко об этом догадаться.
Ее упорно продолжали повсюду приглашать. Этот хрупкий бюст, навевающий сумрачные мысли, эта раздражающе тонкая шея, которую так и хочется… Ну ничего, вот придут французы, они с нее спесь-то посбивают!
Вечер за вечером она погружалась в водоворот наречий и слушала, как ЕСЛИ превращаются в КОГДА, выдавая тайные надежды собеседников. Впрочем, эти лишившиеся короля французы, эти республиканцы – проводники свободы, ей не страшны. Пруссия, другое дело.
В то же время со стороны арматоров и буржуа старой Гильдии, любезно «проинформированных» Эктором, Изабель чуяла опасность, исходившую от Франции. Разумеется, если все разговоры соответствуют действительности. Воровка в бегах, как утверждал Эктор, и лишившаяся состояния аристократка, если прислушаться к намекам, коими изобиловали выспренние речи Шомона. В любом случае по-настоящему Изабель угрожала только Франция, а Торговля продолжала ее приглашать, ждать ее визитов и с затаенным ликованием оказывать ей почести в надежде, что события примут наихудший оборот.
Как-то вечером она услышала у себя за спиной восклицание: батюшки, да это же милейшая маркиза де Мертей! Она обернулась. Ее взгляд столкнулся с взглядом старика с разноцветными глазами, в замешательстве замершего перед ней. У него были длинные руки с пергаментными пальцами и когда-то наверняка очень красивый рот. Благодаря сухости фигуры, затянутой в бледно-голубой фрак, знававший лучшие дни, ему удавалось сохранять некое подобие стати. Белые волосы перехвачены атласным бантом. Он держался очень прямо, сжимая в чуть подрагивающих руках длинную трость черного дерева.
Они посмотрели друг на друга. Рядом раздавался шум голосов, даже не шум, а какое-то стрекотанье, настороженное, как у насекомых. Толкотня вокруг немного улеглась. Изабель весело улыбнулась самой широкой из своих улыбок: счастлива снова видеть вас, господин шевалье, и проскользнула мимо.
На следующий день она записала в дневнике:
«12 октября 1794 года. Я сейчас же поняла, что любопытство возьмет над ним верх. Он и в самом деле явился. Протянул Хендрике плащ – черный и тяжелый, должно быть, кутался в него, спускаясь из Верхнего города вдоль Морген-штраат. На улице холодно и сыро, как всегда бывает осенью, едва минуют теплые сентябрьские дни. Хендрике пригласила его в малую гостиную, которой мы не пользуемся, потому что ее окна выходят на сухой док, а я терпеть не могу запаха гудрона. Она зажгла огонь: через минутку вам станет лучше, а я пока пойду принесу бульону.
И бегом взлетела по лестнице. Какой-то шевалье, шептала она, теребя манжеты рукавов, странный такой господин, и глаза какие чудные, я таких отродясь не видала. Не противные, нет, просто… Сказал, шевалье… Как-то на «А», что ли, я толком не расслышала.
Вот так-то! Обаяние старого повесы еще действует! Сколько лет ему может сейчас быть? Она спустилась очень скоро; я слышала, как она торопит Элизу, давай-ка, раздуй угли, да поживее, а то вода никак не согреется. Ей казалось, что он зябнет, и она спешила принести ему выпить чего-нибудь горячего…
Вскоре шум и суматоха улеглись, и я увидела, как она идет из кухни с подносом в руках. Фартук она сняла, а на грудь нацепила коралловую брошь. Кстати сказать, извлекла из буфета наш утрехтский фарфор. Ах, какие почести, господин Джакомо Казанова!
Мы встречались с ним в Милане, еще при жизни маркиза, – я была тогда очень молода. Впрочем, это не мешало мне оценивать мужчин с одного взгляда. На тот момент я различала всего две их разновидности: тех, кому я нравилась из нужных побуждений (моих собственных), и тех, кто предпочитал дурные. Последних я была не прочь обвести вокруг пальца, преподнеся их голову в качестве подарка господину своему супругу, который был мне за этой благодарен. Я не выносила, когда меня принимали за стратегическую ценность. Мужу я говорила: «Не доверяйте им, друг мой, с вами они поведут себя ничуть не более честно, чем со мной», и маркиз, раздуваясь от важности, пытался взглянуть на их проделки моими глазами, в результате чего выигрывал в делах.
Джакомо Казанова был из породы первых. И я относилась к тому сорту женщин, которых он любил. Нам сказали об этом наши глаза, только глаза. Он был еще старше маркиза, и я решила, что с меня довольно. Тем не менее мы часто болтали, и как-то вечером разговор зашел о соблазнении. Мы говорили в спокойном тоне, так, словно лично нас это совершенно не касалось. Он высказал одну мысль, которую я не смогла забыть, может быть, потому, что он, не отдавая себе в том отчета, произнес свои слова слишком громко. Женщины-соблазнительницы, проронил он, редко бывают достаточно холодны для того, чтобы использовать плоды соблазна до конца, – и я сейчас же поняла, что он имел в виду. Мы, женщины, даже поддаваясь любви, не должны позволять себе играть в игры Амура. Я ощутила краткий миг удовлетворения: несмотря на свои восемнадцать лет, мелькнуло у меня, я всегда это знала и всегда умела сдерживать проявления собственного желания – хотя никогда не отказывала себе в проявлениях получаемого наслаждения.
И вот, спустя десять лет, он сидел напротив меня, не пряча любопытства и легкого удивления, но без намека на отвращение. Что я делаю в Роттердаме в подобном облачении? И он указал рукой на мое лицо.
Еще в Милане я оценила эту сторону его темперамента. Витиеватый, если не изворотливый, с мужчинами, с женщинами он всегда разговаривал с исключительной прямотой. Почему, поинтересовалась я, и его ответ, который можно было бы счесть отговоркой, на самом деле, как я подозреваю, тоже отличался прямотой: «Женщины, мадам, вопреки тому, что принято думать, никогда не боятся голой правды. Что их раздражает, так это неуклюжие пародии. По сравнению с нами вы обладаете тем преимуществом, что откровенность желания не кажется вам дерзновенной. И, напротив, настойчиво изобретать все новые хитрости, чтобы его утаить, представляется вам излишним, – разумеется, если вы не влюблены, мадам».
В нем еще сохранялось лукавство плоти, ямочкой прорезавшее щеку, и мне пришлось приложить больше, чем обычно, усилий, чтобы не утратить перед ним сдержанности. Набравшись нахальства – маркиз стоял неподалеку, так что бояться мне было нечего, – я любезно поинтересовалась, уж не по причине ли этого принципа он не пытается со мной флиртовать? И тут мы оба внезапно замолчали. Его красивый рот изогнулся в почти соблазнительной улыбке. Полагаю, он относится к тому редкому типу мужчин, которым не нужны слова, чтобы в единый миг понять: я не из тех, кого берут, потому что предпочитаю брать сама.
И вот теперь он сидел передо мной, глядя внимательным, безо всякой злобы, взглядом. Коротко объяснил, что привело его в Роттердам. Он направлялся в Гаагу и Амстердам, попытаться выколотить пару флоринов из книгопродавцев, когда-то издавших его книги. Сделать это следовало до прихода французов, несмотря на освободительную Революцию и юную Республику, как всегда, озабоченных тем, чтобы прибрать к рукам людишек с их добром, и применявших за границей совсем другие законы. К тому же, вы и сами это отлично знаете, война никому не уступит в алчности, особенно если дело касается золота.
Разумеется, я это знала. От поездки во Францию у меня до сих пор не прошел во рту привкус дикости. С той лишь разницей, дорогой мой шевалье, что в нынешние времена убийственными для меня стали идеи. Грабеж идет по-прежнему, правда мухи слетаются не только на сокровища, хранимые в поместьях, но и на безумные желанья свободы и власти, в наши дни нераздельно связанные. Все это мне не нравится, как не нравилось и то, что было раньше.
Джакомо Казанова, не дослушав моей гневной тирады, подался назад, словно отшатнувшись:
– Вы что же, против них?
– Я полагала вас, шевалье, умным человеком.
Он выпрямился. Я и есть умный, моя дорогая, хотя ум – не та вещь, что принесла мне в жизни больше всего пользы, а мои идеи нередко разрушали то, на что позволяла надеяться физическая привлекательность, но нет, я вас не понимаю. Мы с вами оба – жертвы древнего ордена, который торговля телом смогла лишь чуть поколебать. К нашей выгоде, ибо те, кто не смел пользоваться нашими средствами…
– Ах, зачем вы сводите к расчету то, что было в вас природной силой! Вы пользовались женщинами с аппетитом, и ему до ваших амбиций не было никакого дела! Вспомните! Впрочем, что меня в вас и привлекало, так это ваша способность легко забывать о придворных заботах, стоило поблизости промелькнуть юбке!
Раз уж он разрешил мне в кои-то веки говорить с ним откровенно, я собиралась отплатить ему тем же. Дело в том, что он ошибался. Раньше, скажем, вчера, только желание мужчин позволяло двигаться прямо к цели, как на словах, так и в действиях. Что до нашего, то оно всего лишь подталкивало к словам и действиям, хотя порой не заставляло себя ждать… И, если он вспомнит себя, разве он когда-нибудь оценил бы, одобрил, да даже просто допустил вероятность того, что первый шаг будет сделан не им? Так о чем тут говорить?
Он поудобнее устроился в кресле. Выдумщик каких поискать, к тому же всегда гордившийся своими выходками, он, тем не менее, сохранил честность, свойственную юности, еще не успевшей притереться к лживости окружающего мира.
– Я всегда считал, маркиза, что ваша голова устроена ничуть не хуже, чем ваше тело. И даже лучше. Вы никогда не были полновластной хозяйкой последнего, и оно частенько вас подводило. Подводит и сегодня. Несмотря на щит в виде отсутствующего глаза.
Я покраснела. Он склонился к моей руке и взял ее слегка подрагивающими пальцами. Вчера вечером, продолжил он, после вашего ухода, о вас много говорили. Эти нотабли вас ненавидят. Кое-кто пустил слух: дескать, вы ищете союза с низами, полагая, что они придут вам на помощь, если вы лишитесь поддержки верхов. Они, не скупясь на коварство, рассуждают о ваших способностях вертеть людьми и утверждают, что вы не остановитесь ни перед какими средствами. Из чего я вывожу, что, несмотря на побивший вас град времени, у вас остались кое-какие козыри и вы не разучились играть. В городе шепчутся – и, думаю, дело не обошлось без тайной женской зависти, – что все мужчины – стар и млад, включая увечных, – позволяют вам вить из них веревки. Чтобы обеспечить себе тылы, вы ничем не побрезгуете.
– И это кажется вам удивительным? – Я вырвала у него из рук свои пальцы, которые он ласково поглаживал. Его сухая мятая кожа хранила тепло – словно пережиток прежней гипнотической силы.
– О нет, дорогая, – засмеялся он. – Мне известна власть уродства и увечности. Я много раз ощущал на себе ее гнет. Не уверен, но, возможно, в определенной мере уродство давит даже сильнее, чем красота с ее банальными эффектами. Если уродство или болезнь становятся соблазнительными, значит, за ними кроется что-то еще, дорогая маркиза.
Затем мы перевели беседу на другой сюжет, пусть более вялый, зато нейтральный, и заговорили о современных идеях.
Когда он ушел, я поняла, что мы просидели несколько часов, даже не заметив, что занялась заря. Хендрике подала нам поздний ужин, споро и умело накрыв на стол. Мы ели при свете двух поставленных в принадлежавшие Минне серебряные подсвечники свечей, оставлявших лица в тени. В рассветных лучах он показался мне помолодевшим – или и вправду помолодел? В язвительности его речи прорывалась былая живость, окрашенная той веселой, почти смешной, галантностью, которой часто объясняется недолговечное обаяние немного женственных мужчин. Ради меня он разливался соловьем, его разноцветные глаза сверкали, а рот вновь обрел тот нежный изгиб, что сгубил столько сердец.
Прощаясь, он сжал мое запястье: благодарю вас, дорогая. Вы очень переменились. Не стану оскорблять вас, отрицая то, что с вами произошло, но ваша власть, несмотря ни на что, лишь возросла – возможно, потому, что вы ощутили свою уязвимость. Ах, какая жалость! Будь мне на тридцать лет меньше, я бы смог кое-что предложить вам нынешней. В вас появился совершенно новый вкус, мадам, как во мне – неожиданные чувства. Я прекрасно вижу, что вы принадлежите к числу тех, кого любят, даже если раньше, в другом мире, вы, Изабель, разделяли трудную судьбу женщин, притягивающих к себе, но всего лишь на час.
Он бережным жестом взял плащ, который Хендрике собиралась накинуть ему на плечи, и посмотрел на мою взволнованную неотесанную служанку с галантной симпатией. Он не пожелал, чтобы его провожали по скользким улицам, и мы смотрели, как он уходит, размышляя, во всяком случае, я, о том, что в отдельных мужчинах даже недостатки обретают некую форму вечности…
В тот вечер я отправилась спать, махнув рукой на сжигавший меня пожар. Говорят, в доме погорельцев нельзя упоминать огонь, однако, навеянные им воспоминания и мысли о возможном будущем позволили мне погрузиться в адское наслаждение.
Я думала, что не усну, слишком взволнованная тем «открытием», что он мне подарил, сам о том не догадываясь. Разумеется, Хендрике явилась меня будить поздним утром, ворча, нечего, дескать, принимать старых проказников, и встряхивая мои юбки в ногах постели. Я рассмеялась ей в лицо. Во мне занималось гораздо больше рассветов…»
Увенчался ли демарш Казановы успехом? В действительности сие неизвестно. В своих «Мемуарах» он об этом не упоминает, равно как и о поездке в Роттердам. Единственным свидетельством остается письмо, адресованное графине де Л., в салоне и, вероятно, в постели которой он бывал в годы правления Людовика XV. В изгнании – сначала в Вене, затем в Лондоне – она старалась сохранять достоинство своего ранга и смертельно скучала, перед всяким, кто соглашался слушать, изливая свою желчь против этих тяжеловесных, как бревна, «готов», накачанных пивом.
«Дражайшая графиня! Я вернулся из Гааги, лишившись последних иллюзий относительно возможности вновь обрести хоть какую-то независимость. Урожай оказался столь скуден, что почти сразу же разошелся, не оставив по себе никаких следов. Лучше бы я употребил свои последние силы на то чтобы нанести визит вам – на большее меня уже не хватит – и немного развлечь вас изложением теории виденных мною вещей и встреченных людей.
Голландия мчится навстречу прелестям будущего завоевателя. Штатгальтер и Пруссия могут сколько угодно вопить, что Франция, поглядывая на Нидерланды, целится захватить всю Европу, чтобы взрастить в ней свою новую правду, именуемую Республикой. Голландцы заранее сдались. Они не станут защищаться – ни от армий, ни от новых идей. Города и населяющий их народ, вопреки усилиям своего князя, остаются спокойными. Все они торговцы в душе. Это известно давно, и, мой бог, я могу это подтвердить: мне гроша лишнего не дали, мало того, тряслись над каждой причитающейся мне монетой, только что не мошенничали. Нет, сильно испуганные люди так себя не ведут!
Разумеется, какая-то часть народа испытывает страх – те, кому нечего предложить, кроме своей доброй воли. Они-то знают: чью бы сторону они ни приняли, всегда будут виноваты уже тем, что живут на свете. Но все прочие спешат заглушить свои тревоги и веселятся напропалую, устраивая одно празднество за другим, разве что не с таким шумом, как прежде. Решительно, эти фламандцы умеют радоваться втихаря и тем счастливы. До их женщин мне более нет никакого дела; от желания осталось одно воспоминание, но я не жалею, что мне нечего им предложить; те, с кем мне довелось встречаться, были уродливы, и не просто уродливы, а еще и глупы, что совсем уж непростительно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.