Текст книги "Остров обреченных"
Автор книги: Стиг Дагерман
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
8
Лицо должно оставаться гладким и прекрасным, руки – спокойными, ласковыми и зовущими, думает она, тело не должно дрожать, говорить надо спокойным и в меру серьезным тоном, чтобы он ничего не заподозрил. Возможно, он заключит меня в объятия и прижмет к своему потному телу – главное, чтобы меня не стошнило, надо притвориться, что мне нравится, как будто больше всего на свете я желаю, чтобы он прижал меня к себе, крепко-крепко прижал к себе.
В эту самую секунду он проходит мимо куста, за которым она прячется, и она зовет его, тихо-тихо, чтобы не напугать, осторожно берет за плечо. Он оборачивается, ныряет в душную зеленую тень: в его глазах сверкает страх, лицо напряжено, движения неуверенны, и ей сразу видно, что он ей не доверяет.
Как же тебе страшно, думает она, а потом прикрывает глаза, чтобы он не заметил, как злорадно они сияют, чтобы блеск не выдал ее, как же тебе страшно, ты аж весь вспотел, рубашка потемнела от пота, от тебя за версту несет страхом.
И тут кто-то проходит мимо, совсем рядом с кустом, за которым они прячутся, и она быстро привлекает его к себе, легонько прикрывает ему ладонью рот и заходится от восторга, почувствовав, что его язык щекочет ее кожу. С минуту они стоят, тесно прижавшись друг к другу, и притворяются, что прислушиваются к незнакомым шорохам, к чьим-то шагам, быстро уходящим вдаль по траве, но на самом деле слышат они лишь друг друга. Она чувствует его жаркое дыхание рядом со своим ухом, он беспокойно переступает с ноги на ногу, листья шуршат; она чувствует, как гулко бьется его сердце между ее грудей, и с удивлением замечает, что возбуждена. Дрожа, она следит за тем, как его жуткие горячие ладони скользят по спине, жадно ласкают ее; он отклоняется назад, прижимая ее к себе, а потом впивается губами в ее рот и, обезумев от желания, вплетает пальцы в ее лопатки. Они вот-вот упадут, но она опирается рукой о землю и громко шепчет:
– Не сейчас, подожди, подожди, надо подождать, немножко подождать, совсем немножко!
Она отламывает веточку с ближайшего дерева и щекочет его обнаженную грудь, и тогда он снова улыбается; свободной рукой она гладит его по спине, а потом находит небольшую ямку, оставшуюся после укуса, и ее пальцы узнают это углубление и наливаются жаром, поэтому когда она склоняется над ним и кусает его за губу, он думает, что она просто хочет целоваться, и начинает ласкать ее обеими руками самым отвратительным образом.
– Когда? – шепчет он, не сводя с нее затуманенного, одурманенного взгляда. – Когда встретимся?
Осторожно, чтобы не раздразнить его, она убирает липкие руки со своего тела и возвращает их хозяину.
– На закате, – шепчет она, – прямо на закате встречаемся в траве под тем самым плато, куда ты обычно ходишь по вечерам.
И тут его влажный рот вдруг присасывается к ее груди, но она держит себя в руках, сдерживается изо всех сил, пока он наконец не отпускает ее и, многозначительно подмигнув, не исчезает в высокой траве. Тогда она сжимает веточку в кулаке и хлещет ею по кусту, хлещет и хлещет, пока не падает ничком от усталости и, задыхаясь, лежит на животе в густой тени куста.
Духота одурманивает, и, наверное, она ненадолго засыпает в тени, а может быть, просто на мгновение ускользает из реальности, но лишь на мгновение, потому что снова начинает болеть спина – неприятная боль, как будто позвоночник пронзают ножом, как будто чья-то неутомимая рука наносит ей один удар за другим. Она изворачивается, пытается вырваться, но пощады не будет, и ей придется пройти через все это снова.
В джунглях жарко – зеленые сумерки по капле просачиваются через колышущийся потолок из крон деревьев, высокую траву и дрожащие зонты огромных листьев на тонких ножках. В джунглях влажно – дрожа, она крадется по самому дну, петляет между зловонными зелеными лужами, затянутыми ряской, которая колышется, но не рвется, сдерживая внутри себя жизнь. Девушке жарко, она жутко вспотела, постыдная жара заключает ее в липкие объятия, облепляя тело, как мокрый купальник, и, чтобы избавиться от нее, она сбрасывает с себя всю одежду, кое-как завязывает вещи в узелок и бросает в кусты – те с шуршанием принимают узелок в сплетение мохнатых ветвей. Голой легче не становится: в джунглях свирепствует лихорадка, охваченные лихорадкой кроны деревьев шелестят на ветру, колышутся тонкие потные стволы, с огромных листьев-зонтиков капает яд и шипящими каплями падает на землю, и сама земля страдает лихорадкой и источает зловонные испарения, а грязные, подернутые зеленой ряской лужи есть раны земли.
Она так боится удариться, порезаться, ведь тогда из пореза хлынет зеленая кровь, а потом рана затянется вот такой зеленой, колышущейся пленкой. Она бросается навзничь рядом с одной из луж, катается по земле от изнуряющей жары, потом отламывает веточку с куста и, дрожа от страха, но с полной уверенностью, что это единственно возможный выход, протыкает в зеленой кожице дырку и с ужасом смотрит, как та медленно разрастается, как под пленкой шевелится что-то живое, пытаясь выбраться наружу. И она хочет отбросить всё и бежать, отбросить всё – достоинство, рассудок, смелость любого рода, все средства защиты от ужаса – и, обезумев, мчаться к спасительному выходу из джунглей, но она не в силах пошевелиться, не может даже отвести взгляд, даже отвернуться; она просто лежит рядом с лужей и смотрит, как существо, которое она выпустила из темницы, проковыряв дыру в ряске, приближается к ней, а потом внезапно, очень внезапно из-под воды выныривает голова, на ощупь движется над пленкой, из воды метр за метром вытекает бесконечное тело и разворачивается во всей своей мощи. Сначала безглазая красная змея лежит неподвижно, словно бы поражаясь новизне ощущений: неожиданной сухости, странной жаре и звукам, из глухих вдруг ставшим пронзительно резкими.
Они лежат абсолютно неподвижно, она и змея, и англичанка не может пошевелиться, да и не хочет: боится, что змея заметит ее и погонится за ней или же даст другим обитателям джунглей знать о ее существовании.
Горячая и влажная земля под ней вдруг начинает дрожать, и пелену времен внезапно разрезает ужасно резкий звук. Змея нервничает, длинное тело слегка подрагивает, а плоская голова без глаз и даже без места, где могли бы быть глаза, вслушивается и слегка приподнимается над ряской. Совсем близко раздается треск веток и сухой травы, трубит слон, англичанка поворачивает голову и видит, что он остановился между зонтичных растений: красные бивни зловеще поблескивают, огромное тело еще сотрясается от желания раздавить всё, злобным огнем пылают глубоко посаженные глазки; слон вдруг поднимает хобот и впрыскивает густую вонючую красную жидкость прямо ей в глаза.
Она все еще ничего не видит, но слышит, что слон уходит, гулко топая по джунглям совсем рядом с ней; тонкое деревце падает прямо на девушку, колючки ствола царапают спину; отфыркиваясь, животное уходит все дальше и дальше, продолжая трубить, теперь уже едва слышно и напуганно, а она пытается протереть глаза. Наконец к ней возвращается зрение, она хочет нарвать травы, чтобы вытереть испачканные красной слоновьей жидкостью руки, забывает о всякой осторожности, резко садится и в ужасе смотрит на свое тело. Она вся стала такого же ядовито-красного цвета: с нее будто бы сняли кожу, и теперь между кровью и воздухом есть лишь тончайшая кроваво-красная пленка. Осторожно проводит руками по телу в страхе, что пленка может лопнуть, и ей ужасно жарко и стыдно: с ней произошло что-то грязное, что-то, с чем невыносимо тяжело жить.
Неожиданно для себя она с удивлением отмечает, что даже свет в джунглях изменил цвет с зеленого на струящийся красный, как будто крыша из сплетенных крон деревьев дала течь, и земля, ветви, листья стали такого же цвета, как ее тело. Медленно, словно парашютисты, с одного из деревьев планируют огненно-красные птицы, резко перекрикиваясь между собой, нанося клювами удары по воздуху. Большое, спящее, похожее на броненосца животное свисает вниз головой с раскачивающейся ветки, которая вот-вот сломается, и тогда зверь упадет прямо на нее. Но англичанке все равно уже не так страшно: теперь она одного цвета с джунглями, и ей кажется, что это дает ей какую-то защиту. Успокоившись, она укладывается на спину рядом с красной лужей, поблескивающей под телом змеи, но девушка не боится уже и змеи, ведь они с ней так похожи, и, когда змея ползет к ней по красной, грозящей вот-вот лопнуть пленке, она даже не вскрикивает и не пытается отшвырнуть ее от себя.
Медленно, словно стоячая вода, змея затекает вверх по ее бедрам, и прикосновение, которого она так боялась, оказывается не таким ужасным, а наоборот ласковым, немного щекотным, и она сама ласкает змею красными пальцами, ощущая их одинаковость, – они обе есть кровь, которую удерживает лишь жалкая тонкая пленка, и змея дает ей тепло: у змеи есть жар, чем-то похожий на ее собственный, только более сильный, более одурманивающий и поэтому не такой постыдный. Она смотрит в красный потолок джунглей, где летают бабочки величиной с ласточек и хлопают горящими крыльями, где живые лианы, непохожие на змей, извиваются, перетекая со ствола на ствол, где огромные хамелеоны вытягивают свои языки и ловят бабочек за одно крыло – те вырываются, но тут же начинают беспомощно падать вниз по красному воздуху, жалко взмахивая единственным целым крылом, а потом червяками ползут по земле. Остальная живность неподвижно замерла под кронами деревьев, их глаза сияют, как алмазы в пещере, и тут они срываются с места и падают вниз, выставив сверкающие когти, – это огромные летяги, они пролетают двадцать метров, мягко приземляются с приглушенным ударом, и она слышит, как они шипят, словно дерущиеся кошки, а потом все затихает, только сквозь раскаленный за день воздух мерно падают однокрылые бабочки – это жестокая, но приятно интригующая пьеса; от всего, что происходит над англичанкой и вокруг нее, ей становится совсем жарко, и вот змея уже лежит между ее ног – тяжелая, горячая и неподвижная; девушка и пошевелить рукой не успевает, как змея вдруг заползает в нее всем своим неимоверно длинным телом.
Ей хочется кричать, драться и ругаться, но уже поздно, и остается только смириться – но тут у нее начинает болеть спина, и боль сводит ее с ума. Голова змеи тычется изнутри в тонкую пленку, покрывающую ее поясницу, пленка растягивается, бесконечно растягивается, вот-вот лопнет, и она уже хочет, чтобы это поскорей произошло, лишь бы только прекратилась эта адская боль, лишь бы только из нее вытекла эта жуткая грязь вместе с ее собственной опозоренной кровью. Но боль только усиливается, и внезапно броненосец отделяется от дерева и бросается к ней кровавым облаком, и тогда она просыпается с криком, а может быть – просто с кричащим шепотом, но не испытывает облегчения оттого, что все это ей просто приснилось. В ней остались только волны сильного жара бешено бьющейся в венах ненависти, и она заворачивается в свои лохмотья, медленно встает и все время шепчет кому-то горячими, жаждущими мести губами:
– Дай мне сил, о просто дай мне сил сделать это!
9
До наступления заката он успевает спрятаться на плато, заползти за живую изгородь и улечься там, прислушиваясь к малейшим шорохам в траве и камнях далеко внизу. Сейчас не особенно жарко, да и ветер обдувает лицо лихорадочно сбивчивым дыханием, но по телу ручьями течет пот. Он лежит абсолютно неподвижно, чтобы не дразнить тело, расстегивает одежду, чтобы дыхание ветра касалось обнаженной кожи, но ничего не помогает: ему никак не избавиться от пота. С мучительным отвращением он чувствует, как поры расширяются совершенно помимо его воли и начинают плакать грязными слезами, – он ужасно стыдится запаха, запаха потеющего тела. С каждым вдохом он все сильнее ощущает, как неаппетитный пряный запах проникает в ноздри и заполняет всю голову грубой тяжестью. К нему все прилипает: вонючие брюки, расстегнутая рубашка, бесформенные ботинки и волосы – впервые в жизни он чувствует, что волосы давят ему на затылок, присасываются к его голове, словно холодное, покрытое слизью морское животное, которое пристало к телу после купания, а теперь его никак не стряхнуть, под солнечными лучами оно плавится и становится единым целым с затылком, и придется купаться еще раз, чтобы наконец избавиться от этой мерзости.
Надо как-то отвлечься, наконец перестать бояться внезапного нападения сзади, и поэтому он начинает думать о волосах, о том, что у него всегда, ну или как минимум последние двадцать пять лет, были пепельно-русые волосы разной длины и густоты; в жизни много чего произошло, он так и не нашел то, что утратил, а от чего-то отказался добровольно, но, к сожалению, оно возвращалось к нему снова и снова. Но одну вещь он никогда не терял и никогда от нее не отказывался окончательно: волосы. Можно сказать, что он всегда хранил верность своим волосам, хотя и предавал многое другое. Он гладит себя по голове, совсем как когда-то делала мама, но пока что не плачет, хотя и знает, что скоро умрет, – просто он уже давно догадался, что спасение ждет тех, кто умеет быть осознанно сентиментальными, кто умеет ласкать себя, кто умеет обретать покой, даже понимая, что жить осталось катастрофически недолго.
Волосы – такое дело, думает он, волосы – часть жизни человека и, возможно, куда более значительная часть, чем многие думают, и каждый раз, когда ты обстригаешь волосы, ты будто бы умираешь, отсекаешь важную часть себя, и даже если выживаешь после стрижки, то становишься мертвее, чем раньше. Ни в чем не повинный парикмахер на самом деле – маленький палач, хирург, постоянно оказывающий практически ритуальные услуги. И если все это правда – а ведь почему бы и нет? – то с ногтями, оказывается, та же история. Без малейшей задней мысли, без угрызений совести мы стрижем ногти, хотя они такая же часть нашей жизни, как и многое другое – наши глаза, наши поступки, которыми мы гордимся, порожденные нами мысли, которыми мы гордимся еще больше, хотя на самом деле они ничем не лучше выросших на руках ногтей или появившихся на голове волос.
Он лежит ничком, на камнях от его пота остаются большие темные пятна, но он притворяется, что не замечает этого, а может быть, и правда не замечает. Кончиками пальцев он ощупывает рваную линию горизонта собственных ногтей, прикрывает глаза и представляет себе, что жизнь – это огромный ноготь, ноготь в остальном ничем более не примечательного великана. Иногда его обрезают ножницами или обрабатывают пилкой, но он не сдается, растет и растет, огромный и бесформенный, с черной грязью под краем, и наконец становится настолько длинным, что ломается от неосторожного движения – финита ля комедия, конец всему, конец прекрасной жизни грязного ногтя, и теперь его спустят в унитаз. А может быть, не так: безжалостные ножницы с каждым разом подбираются все ближе и ближе к плоти, и если бы ноготь мог кричать, то заорал бы от ужаса. Остальные ногти аккуратно подстрижены, как кусты в парке, до блеска отполированы и подрагивают от удовольствия, как только хозяйка-рука начинается двигаться, будто бы совсем не зависят от движений руки, будто бы рука их слуга, а не наоборот.
Бой Ларю лежит на камнях, истекая потом, и, как всегда, прощает себе свою трусость; он зажмуривается так крепко, что тени врезаются в сетчатку глаз, потому что знает, что чем лучше ему удастся зажмуриться, тем яснее он сможет увидеть свое место во вселенной, разглядеть свою жизнь как приключение во всей красе. И тут он видит перед собой руку. Ноготь на одном из пальцев – это его жизнь. Ноготь грубо искромсан чьей-то беспощадной рукой, возможно, самой твердой рукой в мире, рукой, привычной к работе с огнем и каленым железом и не имеющей обыкновения миндальничать во время маникюра. Рука хватает первые попавшиеся клещи и орудует ими до тех пор, пока ноготь не изгибается от боли и не трескается до самого основания.
Возможно, мне была нужна другая рука, думает Бой Ларю, может быть, моему ногтю следовало бы вырасти на другом пальце другой руки, но ведь руки не выбирают – и как знать, может, другая рука оказалась бы рукой палача, толстокожего негодяя, который обрубает ногти гильотиной после очередной казни. Тогда бы на мне постоянно была полоска запекшейся крови, и всю жизнь, всю жизнь я бы мечтал лишь об одном – чтобы палач промахнулся и отхватил себе весь палец.
Какие только образы не придумывает для нас трусость… Он медленно переворачивается на спину, на секунду замирает, а потом с тихим удовлетворением открывает веки. Небо бьет в глаза – синее, рассвеченное белыми вспышками облаков, – он протягивает руку, хватается за изгородь и без малейшего волнения прислушивается к звукам в траве, но та бесстрашно колышется, как и раньше. Мир прекрасен и чист, а он, лежащий на этих камнях, скоро умрет, и ему это хорошо известно, хотя скоро – это все-таки не прямо сейчас, и он не испытывает особого страха смерти, потому что потом, когда все закончится, когда не останется ни единой возможности жить спокойной жизнью, ждать будет уже нечего, и все кажется таким простым, до ужаса простым: ноготь просто снимут полностью, может быть, даже вырвут с корнем, потому что хозяину он надоел – вот и всё, ну и что тут такого, все ногти когда-нибудь ожидает такая участь, подобное происходит каждый день, просто мы об этом не задумываемся.
Он лежит на камнях неподвижно и основательно, словно якорь, и подставляет лицо солнцу – и ведь возможно в последний раз, думает он, и тело охватывает жар оттого, что он решился подумать такую смелую мысль. Солнце все еще печет, обжигая его изящный профиль, который он всегда берег, как блюдце из костяного фарфора, и превращая его лицо в пылающий комок. А он лежит, и на душе у него такой покой, такая гармония, и жизнь вовсе даже не проносится у него перед глазами, вопреки рассказам про приговоренных к смерти и умирающих. Он вообще ни о чем особенно не думает, он всем доволен, вполне доволен, потому что внушил себе, что сумел принять свою судьбу, выучить правила игры, и теперь его уже ничем не удивить, ведь он познал голод, жажду, внезапное истощение, медленное затухание и все остальное. Он думает, что принял свою судьбу, но на самом деле ничего он не принял, а просто нашел временную опору посреди совершенно нового, неизвестного опыта, похожего на источник, – он опускает в этот источник все соломинки своего страха и сосет, сосет, сосет до тех пор, пока источник не иссякает, и тогда по соломинкам начинает подниматься коричневая грязь, и во рту появляется отвратительный привкус, а потом он начинает давиться – и тогда оказывается, что все было зря. Как и положено.
Что ж, по крайней мере, он получил новый опыт, который почти что приводит его в состояние экстаза, потому что это произошло настолько неожиданно, он никогда не думал, что способен на такое.
Это было в ту ночь, когда та девочка, англичанка, так ужасно кричала. Сначала она до смерти их перепугала своим бредом: подходила то к одному, то к другому и просила дать ей хинина для больного малярией, которого все еще можно спасти, или спрашивала, куда делся боксер, не пошел ли он прогуляться по острову, а может быть, нашел лодку и уплыл отсюда – если так, то как это бестактно с его стороны, он же пообещал взять ее с собой, ведь вы прекрасно знаете, мы с ним были так близки, – да, они это знали и поэтому не решались крикнуть правду ей в лицо, чтобы она наконец закончила нести этот бред, потому что боксер, вероятно, умер еще ночью, но заметили они это только под утро, когда настало время раздачи воды, и они привычным движением откинули брезент, и им в нос тут же ударил другой запах, менее грязный, но не менее жуткий; боксер больше не постанывал от боли, хотя они изо всех сил пытались расслышать хотя бы малейший звук, до последнего надеясь на лучшее. Кто-то быстро приподнял брезент, а потом еще быстрее опустил его на место – и эта девчонка, англичанка, она тоже была с ними, и по ее лицу было видно, что она всё поняла, хотя и пыталась прикрыться упрямым, судорожным безумием.
После этого сумасшедшего дня наступила та жуткая ночь, и на острове, и над водой становилось все темнее и тише, и они окончательно усомнились в том, что ее безумие притворное. Сели вокруг костра, прижавшись друг к другу от страха, потому что это был не просто какой-то безликий шторм, с которым все равно ничего не поделаешь, не девятый вал, который бесполезно умолять о пощаде, – о нет, самое неприятное в этой ситуации было то, что подобное могло случиться с каждым из них в любой момент, нахлынуть без предупреждения и столкнуть тех, кто еще удерживался в нормальном состоянии, в самое жуткое на свете одиночество: одиночество охваченного страхом в призрачном лесу – о, почему и ему не стать искривленным деревом в таком лесу?
Сидя поодаль, они слышали, как англичанка что-то бормочет, иногда сбивчиво и монотонно; время от времени раздавался высокий звук, похожий на звон колокольчика, но он пугал их еще сильнее, потому что мог оказаться началом жуткого крика. Настолько жуткого, что звук был бы обречен метаться по острову туда-сюда, словно вечное эхо. Вокруг было так темно, несмотря на искры костра, но и хорошо, потому что их лица милосердно скрывала тьма, потому что сначала все стало заметно по их лицам: у англичанки вдруг появилась морщина на лбу – странная дуга от одного глаза до линии роста волос, напоминавшая выражение сильнейшего удивления, – губы сжались против ее воли, и пока все это происходило, она пыталась разжать их, пыталась открыть рот и что-то сказать, но губы не слушались, а когда ей наконец удалось их разлепить, она уже и забыла, что хотела сказать. Они были так благодарны теням, которые отбрасывал костер, потому что теперь им не надо было больше страшиться безжалостно направленного на них дрожащего указательного пальца, расширенного от ужаса зрачка, который будто бы кричал: «Смотри, ты выглядишь точь-в-точь как она!»
Все это время Бой Ларю испытывал не только страх, но и раздражение, что никто не берет дело в свои руки, что капитан не говорит то, что следует сказать, не приказывает им вмешаться и остановить ее, и когда тот наконец сообщил им свое решение, рядовой аж задрожал от радости, и, готовый с пылом и рвением подчиниться любому, самому ужасному приказу, с затаенной улыбкой он пошел в темноте рядом с капитаном, думая о том, как было бы приятно невзначай прикоснуться к нему, и ощущая, как теплый песок приятно щекочет ступни. Бой Ларю и капитан несколько раз прошли довольно близко от девушки, все это время они громко разговаривали, пытаясь спровоцировать ее агрессию, чтобы потом, когда с ней случится припадок, выложить ей все начистоту. Но оказалось, что привлечь ее внимание практически невозможно, к тому же запах от мертвого тела шел просто невыносимый, поэтому капитан решил, что они будут ходить мимо нее по очереди и разными способами пытаться вывести ее из себя.
Один за другим, они возвращались, признавая свое поражение, а ее голос звучал все звонче, и им казалось, что из тьмы по песку к ним, похожий на огромное черное животное, уже подползает крик, что он вот-вот вцепится им в горло; кто-то робко предложил оставить ее в покое, пока она не уснет от изнеможения, устав от невыносимого горя, но Бой Ларю не осмелился отказаться от идеи, что может что-то сделать, и поэтому продолжал ходить туда-сюда вдоль линии прибоя, и теплая вода приятно ласкала щиколотки. Иногда он останавливался совсем рядом с девушкой, зарываясь пальцами ног в песок, но она словно и не замечала его. Слова извергались из нее сбивчивым, нескончаемым потоком, ему становилось все страшнее и страшнее, он заходил в воду все дальше и дальше, и вот вода уже дошла ему до колен, и тогда он остановился, погрузив ступни в мягкое песчаное дно, посмотрел на молчаливых людей, сидевших вокруг костра, на два неподвижных свертка неподалеку – беззвучный и говорящий, мертвый и живой, – и тогда он понял, что здесь, в темноте, его никто не видит, и ему стало так покойно и уютно, как будто внезапно у него появилась защита от всего пугающего и опасного, как будто он достиг самой безопасной точки мира.
Именно тогда он вдруг заметил, что англичанка лежит на песке совершенно голая. Она сбросила с себя лохмотья, в которые постоянно куталась до этого вечера, и теперь ее тело сияло в темноте как белоснежный мрамор, светилось на фоне песка. Особенно ярко проступали контуры груди и других изгибов ее тела: они напоминали горячие, блестящие, тонкие цепи, пытаясь освободиться от которых тело постоянно сотрясалось, и тут рядовой пораженно заметил, что стоит так близко от нее – должно быть, в полусне он и не заметил, как вышел из воды, а теперь пробудился от резко проснувшегося желания, внезапно охватившего его и наполнившего тело кипящей смолой.
И тут возле костра кто-то резко задвигался – он оцепенел от страха, так и не бросился на песок рядом с ней, смутившись, и направился к костру; капитан вдруг встал, подошел к нему, и вдвоем, не произнося ни слова, они тихо подошли к голой девушке. Остановившись в паре метров от ее неподвижной головы, они рассеянно прислушивались к ее бормотанию, но на самом деле жадно впитывали сияние распростертого на песке тела.
Позабыв о субординации, Бой Ларю схватил капитана за плечо:
– Вот если бы, – возбужденно прошептал он, – если бы…
– Я вам запрещаю, – отрезал капитан, развернулся так, что песок застонал под его ногами, и пружинящей уверенной походкой ушел обратно к костру.
Бой Ларю медленно зашел в воду по пояс, на секунду ощутив обжигающий холод в пылающем, гудящем теле, потом подошел ближе к берегу – вода дошла ему до колен, и все стало как раньше. Он стоял лицом к лагуне, в небольшом звездном рифе на дне неба он увидел туманные очертания силуэта корабля, но вскоре перестал видеть что-либо, кроме небольшой белой скалы, просвечивающей сквозь воду. Пылая, он наклонился, чтобы дотронуться до нее, – обжигающая вода коснулась его бедер и живота, и ему пришлось оставить мысли о скале, развернуться и снова пойти к берегу. А на берегу лежала она, она притягивала его, но он никогда бы не упал перед ней на колени, не прижал бы к ней ладони, руки, а потом и все свое тело, если бы она не предложила ему этого сама, если бы она не закричала, чтобы он взял ее силой.
Вот тогда он сорвал с себя одежду, тогда его охватил такой огонь, что никакая вода в мире не смогла бы потушить его, что никакие запреты, даже от людей, внушавших ему ужас, не помешали бы ему, ведь он всегда мог дойти до предела только с теми девушками, которые убивали его слабость, бросая ему в лицо слова, которые обычно не произносят вслух, в тот самый момент, когда он накрывал их своим телом. Он упал на нее, плохо понимая, что происходит, и немного очнулся только тогда, когда все уже закончилось, когда он, тяжело дыша, прижался губами к ее горячему белому уху, когда рот забился песком; он очнулся еще больше, когда она резким, но на удивление приятным движением изогнулась и впилась зубами ему в лопатку, попыталась сбросить его с себя, и у нее это получилось, потому что у него не было сил сопротивляться, и вот тогда он очнулся окончательно, пошел в воду и смыл с себя остатки жара.
Рядовой вернулся к костру. Все сидели на своих местах, но уже не так тревожно обхватив колени руками, – он прислушался и понял, что девушка затихла. Интересно, они поняли всё, что-то или ничего, подумал он, а потом решил, что ему все равно, знает ли кто-то о случившемся: его разрывал восторг, восторг от того, что он наконец-то нарушил запрет, ослушался приказа; впервые в жизни он узнал, что такое свобода воли, увидел, что можно делать то, что хочешь, и как это приятно.
Однако первые несколько часов, нет, даже большую часть следующего дня, он пребывал в таком ступоре от радости, что автоматически отзывался на свист капитана. Лишь иногда, вспышками, он вспоминал этот головокружительный опыт, подобно тому как выпускник школы в первый день после сдачи экзамена смотрит на висящую в прихожей школьную форму и радостно думает: да, черт побери, я больше не школьник!
Они сидят вокруг белой скалы, и тут он вдруг вспоминает: ну конечно, у меня есть сила воли, я могу делать на этом острове все, что захочу, и вовсе не собираюсь я ничего рисовать на этой скале. А перед закатом он расстается с англичанкой и все время думает о том, что не вернется к остальным, и никто не сможет заставить его делать то, чего он не хочет. И вот закат уже совсем близко, и он лежит на своем плато и представляет себя обезображенным ногтем, который скоро отрежут, но ему кажется, что он совсем этого не боится. Образ настолько удачный, и он так гордится, что наконец-то может делать то, что хочет, думать, о чем хочет, и так, как ему заблагорассудится.
Он поднимается на ноги и смотрит на окрашенный красным закатным светом мир – на камне остаются влажные полоски его пота, но об этом он предпочитает не думать. Позади раздается шелест травы, кто-то идет, и Бой Ларю медленно перелезает через вал. Пора возвращаться, сейчас я уже должен стоять на берегу и слушать этих бубнящих идиотов, но зачем мне этот лев? Зачем вообще нужен лев, если есть секс?
Спускаясь с плато, он чувствует жжение в небольшом укусе на правой лопатке, рассеянно проводит по нему указательным пальцем левой руки и думает, что это, в конце концов, просто царапина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.