Текст книги "Остров обреченных"
Автор книги: Стиг Дагерман
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
12
Лев, царь зверей. Оказавшись в одиночестве, Лука Эгмон бесцельно бродит по траве и думает мысли о льве. Ему, родившемуся в относительно северной стране, всегда казалось странным, что льва называют царем зверей, потому что в его стране львов не водилось, а среди мальчишек из бедных кварталов лишь один раз нашелся счастливчик, которому удалось попасть в цирк; потом другие мальчишки заманили его во двор, зажали между мусорных баков и избили скакалкой просто за то, что у него был богатый папа и его сводили в цирк. Почему-то ему казалось удивительным, что именно лев, далекий, никому не известный лев, является царем зверей – с таким же успехом какой-нибудь негритянский царек из Африки мог бы самозванно объявить себя царем далекой северной страны, и всем просто пришлось бы с этим смириться, потому что так написано в учебнике.
Почему же именно лев – царь зверей, размышляет Лука Эгмон, бродя в зарослях, и ударяет ладонью по длинным стеблям. Почему не слон, почему не анаконда, почему не человек? Разве лев сильнее других животных, умнее или больше? Нет, сам по себе лев ничем особым не примечателен, но он занял это место, точнее – его поставили на это место, потому что лучшего символа королевской власти не придумаешь. Само понятие «лев» обладает такой необычайной притягательностью для значительной части нашего Я, которая занимается символами, живет в мире символов, которую мы презираем за то, что она нереальна, как будто бы есть что-то почетное в том, чтобы быть реальным, быть верным своей реальности, когда есть так много нереальностей, верность которым куда важнее.
Он опускается на колени среди травы и ловит маленькую желтую бабочку с крошечными красными пятнышками на крыльях. Стоит ему взять ее в руку, как одно крылышко отваливается и превращается в прозрачную капельку, медленно стекающую по извилистой глубокой линии жизни на его ладони. Раньше он никогда не видел таких бабочек, он осторожно трет ее ногтем, но малейшее прикосновение оказывается слишком грубым для такого хрупкого существа, и она тут же превращается в серый комочек, который Лука сдувает с ладони, словно пепел.
Имеет ли вообще смысл такая борьба, размышляет он, продолжая ощущать, как капелька щекочет ладонь, и наблюдая, как облачко пепла опускается на траву. Разумно ли отказаться от борьбы за существование и начать борьбу за то, как будет выглядеть какой-то там лев? Но если бы мы попытались выжить, если бы мы попытались поймать рыбу или выкопать колодец, чтобы добраться до воды, если бы мы отдали все, лишь бы прожить еще несколько часов, разве это не было бы точно таким же символическим действием, символом выживания – не личного выживания, что нас, потенциальных самоубийц, вообще не тревожит, но символом выживания рода человеческого, что, впрочем, нас тоже не особенно заботит, но чем так хочется заняться нашему воображению, нашей склонности к символизации? Разве не все наши действия являются символическими, бывают ли тогда вообще бессмысленные действия, а еще встает следующий вопрос: может ли действие в принципе иметь смысл, разве не все наши действия символические, разве не наполняются смыслом даже самые на первый взгляд безумные и бессмысленные действия, когда у нас есть определенное символическое намерение? Когда мы накидываем петлю на ближайший дуб и пытаемся свалить его, не совершаем ли мы нечто столь же осмысленное, как снести дом или повеситься на чердаке, потому что все эти действия символизируют бессмысленность всех человеческих устремлений? Несколько лет подряд одна состоятельная семья брала меня с собой летом в шхеры, и там были островки, всегда окутанные мерцающей синей дымкой, и туда никто никогда не ездил, потому что эти острова стали для нас символом смысла жизни, загадочно мерцающего смысла, и было так приятно постоянно иметь этот символ перед глазами, глядя в бессмысленное море; сама по себе бабочка, которую берешь в руку и отрываешь ей крылышки, пока она не превращается в прах, совершенно ничего не значила бы – ибо что может значить капля какой-то жидкости и облачко пепла? – если бы само мое действие не было символом распада, опасности, грозящей тому, кто осмеливается прикоснуться к истине.
Сев на корточки в высокой траве, Лука прислушивается: вокруг много голосов и шагов, и внезапно ему в голову приходят мысли о всех тех львах, которые в одночасье родились на этом острове и теперь топчут траву своими тяжелыми лапами. Ему интересно и страшно, какое решение примут остальные, ему будет тяжело смириться с поражением, если выиграет лев капитана, и не из-за себя, потому что ему каким-то образом удается уговорить себя, что лично для него вся эта история совершенно ничего не значит, а из-за тех, с чьей реальностью он попытался отождествиться, когда увидел, как тяжело им сплотиться, чтобы противостоять капитану.
Ему кажется, что он думает их мысли, как будто можно помыслить хоть что-то или высказать хоть какое-то мнение, не взяв за него личную ответственность, и, конечно, он немного шокирован, когда, дойдя до края зарослей, где совершенно жутко пахнет чем-то мертвым, но непонятно, чем именно, замечает Боя Ларю и англичанку. Их тела тесно сплелись, прижались к камням, освещенным красными лучами закатного солнца. Они вздрагивают от звука его шагов, резко отстраняются друг от друга, но он замирает, и вскоре Бой Ларю снова привлекает девушку к себе, и Луке хочется подбежать к ним и крикнуть: чем это вы тут вообще занимаетесь, у нас серьезное дело, с ласками надо подождать, лев важнее, чем все эти ваши поцелуйчики! Он просто возмущен, они предали его доверие, но у него все равно не хватает духу нарушить их счастье, и он стремительно скрывается в зарослях, как щука в камышах.
В траве извиваются тропинки человеческих следов, он следует за ними в сторону кустов и впервые замечает странную форму кустарников, как будто раньше никогда их не видел, не обращал внимания – просто что-то колючее и зеленое. До заката остались считаные минуты, он останавливается и внимательно рассматривает большой куст с мясистыми листьями и мохнатыми ветками. Он игриво тянет за волоски, словно хочет оторвать, но те вросли намертво. И тут его пальцы касаются небольшого члена, свисающего с одной из верхних веток, он поднимает взгляд и замечает, что весь куст покрыт зелеными мошонками – сморщенными, уменьшенными до предела; он срывает с куста несколько штук, в них что-то плещется. Сначала ему кажется, что он ослышался, но, поднеся плод к уху, он слышит, что там и правда какая-то жидкость. Осторожно разломив плод пополам, Лука видит, что половинки наполнены прозрачным напитком, напоминающим воду, и тут он настолько остро осознает свою жажду, что ему вдруг хочется отбросить от себя половинки и убежать со всех ног, лишь бы не испытывать такое искушение, но вместо этого он подносит одну из половинок ко рту.
В кустах раздается оглушительный треск, кто-то быстро выпрыгивает оттуда, и Лука Эгмон понимает, что все это время за ним наблюдали.
– Осторожней, господин Эгмон! – кричит капитан. – Не пейте это! Эта невинная зеленая штука содержит один из самых опасных ядов на свете! На некоторых островах аборигены обмакивают в него стрелы духовых ружей, чтобы убивать наверняка.
У Луки Эгмона дрожат руки, трава и кусты плывут перед глазами и удлиняются, словно тени в покрытой рябью воде, но капитан успокаивающе берет его за запястья – хотя Лука напряженно думает о льве, дрожь в руках ему удается унять не сразу. Тем временем капитан срывает с куста плод, разламывает его, подзывает Луку, и они вместе уходят в густой кустарник у скалы; капитан наклоняется, кладет половинки на блестящий на солнце камень, и они снова прячутся.
Через некоторое время из-под камня выползает большая ящерица, сразу же замечает плод, но, будто подозревая о жуткой опасности, таящейся в нем, не решается приблизиться. Долго ходит рядом, постепенно сужая круги, и вот наконец оказывается совсем близко и начинает жадно пить содержимое одной половинки и, чуть помедлив, второй. Ящерица недолго играет с пустой кожурой, потом с отвратительным рыком подпрыгивает в воздух – Лука Эгмон думает, что это часть игры, но падает ящерица на камень уже мертвой и застывшей.
Капитан небрежным движением ноги сталкивает ящерицу со скалы – снизу доносится едва различимый звук удара. Мужчины спускаются на берег, и там их ожидают лишь три мертвых тела – две ящерицы и один человек, – наполненные пустотой и тишиной. Капитан покровительственно берет Луку за запястье и так недвусмысленно улыбается, что Лука не может не понять, чего капитан ожидает от него взамен спасенной жизни.
Ненастоящие друзья – это еще куда ни шло, думает Лука, резко отдергивая руку, но сохрани нас Господь от ненастоящих врагов, если мы не можем положиться даже на их ненависть.
13
Да, там их ожидают три мертвых тела, и ни одного живого. Особенно их ждет мертвый боксер. Сначала они ничего не замечают, но потом, опустившись на колени рядом с белой скалой и проведя пальцами по найденному Тимом Солидером камню, слышат до боли знакомый звук: шелест брезента на ветру. В ужасе они видят, что боксер, прикрытый только брезентом, лежит на том же месте, что и до погребения. Кто-то разгреб песок, весь берег испещрен следами – кто-то явно очень торопился, – и они следуют за цепочкой едва заметных следов от обнаженных ног, ведущей к воде.
Прежде чем отправиться в погоню, они с опаской подходят к боксеру, словно боятся, что он вдруг встанет и расскажет им свои жуткие тайны, опускаются на колени рядом с телом, стараясь не дышать, не вдыхать его зловоние, но он скрыт от их взглядов, потому что не просто прикрыт брезентом, а еще и завернут в грубую серую ткань – ту самую, в которой ходила англичанка.
Они идут вдоль лагуны, следы петляют: девушка то заходила в воду до места, где дно резко уходит вниз и начинается глубина, то бежала у самой линии прибоя, то отходила подальше от воды. Берег заканчивается, начинается риф, уходящий чуть дальше в море, – здесь девушка обошла скалу и повернула вглубь острова; там почва каменистая, сложно понять, куда она пошла, но пару раз она оступалась и соскальзывала в лужи ила, тонула в нем по щиколотку, а потом раз за разом быстро выбиралась на камни. Капитан неожиданно приседает на корточки и молча показывает на большой камень в воде неподалеку от берега – на нем алеет небольшое пятно свежей, еще не засохшей крови. Потом видны похожие пятна на соседних камнях, цепочка пятен ведет к невысокой скале, заканчивающейся крутым обрывом метрах в пятидесяти от границы лагуны.
Лука Эгмон ложится на живот, подползает к самому краю, прикрывает глаза рукой от слепящего солнца, смотрит в воду. Глубина, зеленая глубина, и больше ничего… но нет, вот с неожиданной четкостью в воде проступает слегка светящееся белое пятно. Очертаний не видно, пятно колышется, становясь то больше, то меньше: оно может с одинаковым успехом оказаться и белым камнем, и телом девушки, и миражом. Просто-напросто миражом. Он кидает вниз камушек, камень падает в воду и, вращаясь, погружается на дно, а потом медленно укладывается прямо в центр белого пятна, будто лягушка, запрыгнувшая на простыни. Однако через мгновение все пропадает: что-то на дне взбаламутило воду, и, как ни старается, он ничего не видит, не видит белого пятна – ничего, кроме существа, похожего на ската, которое движется вверх-вниз между дном и поверхностью, словно подводный лифт.
Вернувшись на берег, мужчины видят, как в паре сотен метров от лагеря со скал взмывает огромная стая птиц. Совершенно бесшумно они поднимаются вверх; Лука и капитан с любопытством идут посмотреть, что там произошло, и видят меж камней крошечное белое тело, которое то и дело заливает волнами.
– Едят, значит, своих, – произносит капитан, со злостью пиная ближайший камень, – совсем как мы!
Потом они садятся с двух сторон от белой скалы и замечают, что птицы абсолютно неподвижно зависли в воздухе прямо над их головами, расправив, словно паруса, огромные белые крылья.
Но Луку Эгмона не особенно заботят отвратительные крылатые создания, он думает совсем о другом. С поразительной ясностью он вдруг осознает, что никто из их спутников не вернется, потому что вся эта история с самого начала их совершенно не касалась, потому что они с ними говорили на разных языках, потому что они вообще не говорили ни на каком языке, они просто жили и пытались удовлетворить свои несформулированные потребности, а когда внезапно обнаружили, что это невозможно, что больше не могут держать свои взрывы под контролем, то их просто разорвало. Он переоценил их заинтересованность в сопротивлении наступающей единым фронтом мировой несправедливости, их заинтересованность в бессмысленном на первый взгляд действии, которое может перевернуть мир, степень их понимания первейшей задачи человека – сказать хотя бы половину правды обо всей лжи мира. Он отождествился с ними, но не с ними как таковыми, а с ними, какими хотел их видеть, и поэтому он чувствует, что вся жуткая ответственность, ужасное бремя должны лечь на него, он должен стать одним из тех, с кем отождествился. И поэтому он даже не обращает особенного внимания на капитана, когда тот, явно пытаясь напугать его, внезапно вскидывает руку к небу и произносит:
– Видите птиц, господин Эгмон? Этих прекрасных птиц над нашими головами? Они замерли в ожидании легкой добычи.
14
Над берегом и морем сгущаются сумерки, и вода почти перестает излучать сияние. Иногда налетает ветер, раздается скрип мачт корабля, но в остальном воцаряется полная тишина. Время от времени кто-то из них берет в руку камень, подкидывает в воздух, ловит или дает упасть на скалу, или начинает царапать какие-то линии на белой скале, но тут же прекращает под безжалостным взглядом второго.
Наконец капитан произносит:
– Скоро стемнеет. Если мы хотим начать сегодня, то стоит приступать, и надо с самого начала понимать, что мы хотим сделать, потому что уже по первым линиям должно быть ясно, что символизирует этот лев – одиночество или какое-то единство. Я вообще не очень понимаю, как вы себе это представляете. То есть это будет просто лев, но если он все равно один, то как он может символизировать что-то, кроме одиночества, какого-то конкретного одиночества, а не тотального, в отличие от моего льва, который прижимает лапой убитого?
На это Лука Эгмон отвечает:
– Во-первых, лев – с самого начала не моя идея, но раз уже так получилось, то я посчитал, что ваш образ льва совершенно отвратителен, отвратителен, поскольку он превозносит жестокость, жестокость того, кто добровольно, с широко открытыми глазами открывается одиночеству и начинает убивать все слабое и хрупкое, все, что нуждается в единстве, чтобы под конец в мире остались только жестокие одиночки, только те, кто пламенно любит одиночество, и ничего, кроме одиночества. Напротив, одинокий сидящий лев, не наступающий ни на кого своими лапами, – это совсем другое дело. Я не говорю, что он выступает символом единства, но, скорее, демонстрирует спокойную силу, закрытую личность, гармонию, которая в любой момент может нарушиться рыком дикого зверя. Ужас и гармония в одном образе – вот как выглядит мой лев. Лично я выбрал бы змею – ее легче вырезать в камне, и она куда больше говорит о страхе, который с наступлением темноты, когда врагам становится легче подобраться к нам незамеченными, внезапно проносится по сосудам, словно тромб.
– Я настаиваю на своем льве, – говорит капитан, – господи, да что вы вообще знаете об одиночестве? Что вы знаете об одиночестве чердака, когда крышу сорвало ветром, когда она улетает и машет скатами, словно лебедиными крыльями? Что вы знаете о бесконечном одиночестве мира? Оно куда больше, чем мы осмеливаемся подумать даже в мгновения экстаза, когда не очень хорошо осознаем, что происходит, но ощущаем его всеми нервными окончаниями.
– Я считаю, что ваше одиночество ненадежно, – говорит Лука Эгмон, – вы ведь им наслаждаетесь, для вас это самое большое счастье, важнее, чем любая самая жуткая мировая несправедливость. Вы ведь на самом деле никогда не остаетесь в одиночестве по-настоящему, вы всегда носите свое одиночество с собой, прячете в него голову, как в большой мешок, и когда вам хочется ощутить себя – потому что именно этим вы занимаетесь, когда ощущаете ваше так называемое одиночество, – вы, подобно онанисту, просто натягиваете мешок поглубже, так что начинаете задыхаться, а вы ведь обожаете задыхаться, правда?
– Неправда, это не доставляет мне удовольствия! – возражает капитан. – Но вы должны понимать, что есть только один способ вынести это великое одиночество, которое так часто наваливается на меня, – принять его как дар, как долгожданное удовольствие, а еще я думаю, что малое одиночество, то одиночество, которое ощущают некие икс и игрек, когда сила духа покидает их, куда опаснее для здоровья мира, чем мое. Лишь самые сильные могут вынести одиночество, подобное моему: во-первых, для этого нужны барабанные перепонки, крепкие барабанные перепонки, способные выдержать жуткую тяжесть, невыносимое давление, когда вселенная вдруг начинает петь от одиночества.
– Вы вправду слышали эту песню, о которой столько рассказываете?
– Конечно, и не я один, нас много. И вы тоже один из нас!
– Да.
– Если хотите, я могу научить вас правильно слушать ее. Понимаете, это совсем несложно, разве что в первый раз, но со временем вы учитесь этому, здесь просто нужны действия определенного рода, ощущение отвержения, текущее через вас, поток презрения, ненависти, и вот вы оказываетесь в сияющей, самой ясной из всех вселенных.
Капитан уже подошел к Луке Эгмону, сел рядом с ним, взял его руку и водит ею по своей, словно смычком по струне. Лука бросает на него взгляд и видит, что лоб капитана покрыт испариной, капли ползут по коже.
– Неужели вам так страшно? – с издевкой произносит Лука и убирает руку. – Неужели вы так боитесь одиночества? Неужели ваши барабанные перепонки не выдерживают?
– Я не боюсь! – злобно отвечает капитан. – Я не боюсь остаться один!
Внезапно он умолкает, смотрит на песок под ногами, а страх тем временем руками умелого скульптора работает с его лицом, меняя ямочки от смеха на складки ужаса, и морщины становятся все глубже и глубже.
– А что бы вы сделали, если бы я покинул вас? – спрашивает Лука Эгмон. – Это же проще простого, я могу просто уйти отсюда, убежать в заросли и прятаться там бесконечно долго, не отвечая на ваши крики, не отзываясь, даже когда вы начнете рыдать и, всхлипывая, бормотать мое имя!
– Я бы не стал искать вас, – сухо отвечает капитан. – Я бы взял камень и выцарапал бы на скале льва, того самого льва, который красуется на моем сапоге, а под ним – убитого человека, а потом я бы лег рядом со скалой и медленно уплыл в самое бездонное одиночество, и тогда перепонки лопнут, грудь разорвется, сердце остановится – но это будет уже неважно, потому что дальше этого бездонного одиночества все равно не забраться.
– А это испуганное выражение лица вы собираетесь взять с собой? – спрашивает Лука Эгмон. – Думаете, оно тоже лопнет или же страх все-таки останется с вами, даже когда эта ваша вселенная заведет свою песню?
– Вы что, думаете, я не понимаю, – уверенно продолжает он, когда капитан молча отворачивается, – думаете, я ничего не понимаю, не понимаю, почему вы подходите ко мне, садитесь рядом и пытаетесь заразить меня вашим одиночеством? Просто вы вдруг заметили, что мы остались одни, что все остальные исчезли в закате и больше не вернутся, да им на самом деле и не было особенно интересно то, что происходит между нами, вся эта история со львом. Даже ваш смазливый подручный Бой Ларю на этот раз ослушался вас – я недавно видел, как он трахается с этой англичанкой там наверху, на скалах. И теперь вам так страшно, что и я уйду от вас, что вы пытаетесь удержать меня, сделав таким же больным, заразив меня вашей жуткой болезнью. Конечно, вы и до этого были одиноки, но теперь вы замечаете, что тут совсем другая история, ведь раньше у вас был неограниченный доступ к людям, раньше вы всегда знали, что можете проснуться от своего отравленного сна, вернуться к нормальному существованию, в котором одиночества ровно столько, сколько вам нужно, чтобы окончательно прийти в себя. Но здесь вы боитесь снова нырнуть в это ваше бездонное одиночество, потому что не уверены, что найдете, когда вынырнете из него. И тогда вы можете столкнуться с таким одиночеством, которое вам и не снилось, и вы пытаетесь защититься от него и забрать меня с собой, но у вас ничего не получится, потому что вы пали духом и не решаетесь посмотреть мне в глаза, ибо я говорю правду. Осторожней, я ведь тоже заразен, у меня тоже есть заболевание, но я не хочу заразить вас, потому что вы все равно не знаете, что с ним делать, потому что вы все равно решите, что это еще один вид наслаждения, как и все болезни, с которыми вы сталкивались до сих пор.
– И что же это за болезнь? – глухо спрашивает капитан, пряча лицо.
– Это заболевание называется «чувство вины», – говорит Лука Эгмон, – с ним тоже можно играть, при желании его тоже можно превратить в наслаждение, оно тоже может вознести вас на доселе неведанные высоты блаженства. В любом случае, скажу вам, это ужасно – просыпаться с раскалывающейся головой, хотя накануне ничего не было, резко просыпаться и чувствовать, что сил встать с постели не будет ни в этот день, ни на этой неделе, ни в этом году или в этой жизни, понимаете, просто сил нет и не будет, потому что затылок наливается свинцом чувства вины всего мира и каждая попытка встать приводит лишь к очередному падению и серьезным ушибам, а этого ведь никому не хочется. Ну что ж, несколько дней лежишь в постели, потом в комнату заходит какой-то человек и заявляет, что ты вовсе не болен, а просто тебя одолела лень. Займитесь, что ли, чарльстоном, говорит он, это идеально для суставов. А ты, разумеется, хочешь сделать что-то идеальное и для суставов, да и вообще для всего и всех, но очень быстро замечаешь, что идеальное очень далеко от твоего идеала. Да и вообще, быть идеальным означает просто закрывать глаза на мировое чувство вины, танцевать в левой половине бальной залы, когда на правой гремят взрывы и льется кровь. Конечно, со временем можно натренироваться: я вот, как вы видите, научился сохранять вертикальное положение, хотя сначала, признаюсь, было нелегко, пока все эти советчики и консультанты толпились вокруг, высказывали свое ценное мнение, раздавали рекомендации и советовали не брать на себя слишком много. Говорили, что по полям да по лесам лучше бродить с рюкзаком. Естественно, приходилось быть благодарным за помощь, но она не решала самой большой проблемы, какая только есть в мире: что людей, готовых объединиться и взять на себя мировую вину, так мало, что так мало тех, у кого еще осталась совесть, и на плечи этих немногих ложится тяжелейшее бремя. Понимаете, мировая вина совсем не похожа на мировое одиночество, ведь вас, готовых взять на себя мировое одиночество, так много, поэтому каждому достается посильная ноша, а то и поменьше, а чувство вины… оно просто пригибает к земле.
– А за что вы испытывали такое чувство вины? Что вы такого сделали? В каком преступлении вы повинны?
– Вот в этом-то и состоит парадокс, понимаете. Я ничего не сделал. То есть должен был сделать – но не сделал. Я был совершенно невиновен – но все равно чувствовал себя виноватым. Мне казалось, что все это случилось из-за меня, что из-за меня в тех трущобах, где жили мои родители с тех пор, как я переехал в комнатушку неподалеку от банка, у каждого второго ребенка была чахотка, что из-за меня так много стариков умирало в нищете в городских ночлежках, – меня пронзало болью каждый раз, когда я видел на улице попрошайку или бедняка с изъеденным оспой лицом. Разумеется, я пытался помогать им насколько мог, чтобы избавиться от этого чувства вины; я стал членом всех возможных общественных организаций, чтобы сделать хоть что-то для тех, кому тяжелее всего, но раз за разом я понимал, что этого недостаточно, причем иногда – преступно недостаточно. Меня тошнило от онанистской самодостаточности благотворительных фондов, после каждого сбора средств они будто бы любовались своим отражением в зеркале и проверяли, не появилась ли вокруг губ складка милосердия. Политические партии слишком много занимались вопросами далеко не первой важности, заявляли, что хотят изменить общество, освободить мир от несправедливости, которая с такой силой давила мне на затылок изнутри, говорили, что будут принимать долгосрочные меры, но это было лишь циничное описание постоянной прокрастинации, вот и всё. Время от времени кто-то заговаривал о проблемах беднейших слоев общества в пропагандистских речах, и больше всего меня отталкивало то, что нужда и нищета использовались для рекламы политических партий, что такая естественная вещь, как снижение количества больных туберкулезом детей, становилась популярным пунктом программы партии, все остальные действия которой вызывали в лучшем случае недоверие, а в худшем – презрение. Нет, для нас, одержимых чувством вины, не существовало ни одной организации, потому что нищими и убогими занимались только те, кто уже давно не чувствовал никакой вины, если они вообще знали, что это такое; занимались, погрузившись в иллюзию, в которой они так много делают для того, чтобы облегчить страдания человечества. А самое ужасное, на мой взгляд, было то, что все постоянно обсуждали какие-то идеи, и на это уходило так много столь нужных сил; лично мне кажется, что идеи – это детский сад, идеи нужны для того, чтобы играть с ними, идеи – это красивые игрушки взрослых людей, попытка померяться силой со сторонником другой идеи изначально обречена на провал. Вместо того чтобы собраться за одним столом, где, по слухам, решались судьбы человечества, и выложить на него свои безжалостные, садистски последовательные идеи, надо было встречаться на теннисном корте и играть на идеи, или собираться в большом театре и разыгрывать эти идеи на сцене, или идти на большие зеленые луга и бегать с сачками за идеями, как за бабочками. Нет ничего опаснее, чем склонность принимать идеи всерьез, и нет ничего прекраснее – вообще, это единственная по-настоящему прекрасная вещь в этой жизни – чем умение видеть в идеях просто игры, чем они, собственно, и являются. Вот мы сидим тут с вами и играем в игру, и для нас нет ничего важнее, чем эти два льва – ваш и мой. Символ есть символ – в мире символов все одинаково, все одинаково огромно и одинаково ничтожно, это-то и приятно. Что же со мной было дальше, спросите вы? Постепенно я все-таки устал от одновременного ощущения тотального бессилия и чувства, что я могу все исправить. Находясь в этом подвешенном состоянии, я наконец понял, что мне следует сделать. Я решил совершить поступок, который мог бы вызывать у меня настоящее, обоснованное чувство вины, чтобы взять эту вину на себя и сказать: да, я совершил некое действие, и теперь я виновен, но в этом и только в этом. И тогда я забрал все средства из кассы компании, в которой работал, взял отпуск, в первый же день пересек границу и отправился в путь, в путь к жизни в относительной свободе от чувства вины, но вышло все совсем не так, как я задумывал.
Лука Эгмон так увлечен собственным монологом, что теряет бдительность и не замечает, как капитан подкрадывается ближе, набрасывается на него, прижимает спиной к скале и визгливо кричит:
– Вы поможете мне вырезать моего льва! Хватит нести чушь, я устал от вашей проклятой болтовни. Как думаете, зачем я вас спас – чтобы вы строили козни против меня? Как вы думаете, зачем я предупредил вас, что эти дьявольские фрукты смертельно ядовиты? Просто так?! Нет, я спас вас лишь потому, что такого льва можно вырезать только вдвоем. Я могу взять и заставить вас помогать мне, ведь я сильнее, я могу купить вас, потому что у меня в карманах полно бисера, а другой валюты на этом острове нет.
Острый край скалы врезается в лопатку, Лука Эгмон изворачивается, но никак не может высвободиться из стальной хватки противника, и тогда он шепчет:
– Капитан, вы ошибаетесь. Вам не удастся заставить меня. Можете избить меня до смерти, но как вы можете заставить меня вырезать на скале вашего льва? Можете связать меня, но и тогда от меня не будет никакого толку. У вас нет ни единого шанса заставить меня делать то, чего я не хочу. К тому же я перед вами не в долгу, хоть вы якобы и спасли мне жизнь.
Нет, Лука совершенно не чувствует, что он в долгу перед капитаном. Все происходящее – просто игра не на жизнь, а на смерть, и чувство долга тут ни при чем. Гораздо важнее узнать, способен ли ты убить того, кто спас тебе жизнь. Наверное, способен.
– В нашей игре нет правил, капитан, – продолжает он, – поэтому вам не победить. Вы просто впустую тратите время, а между тем солнце заходит, наступают сумерки, и уже совсем скоро вам будет не разглядеть клеймо на вашем сапоге – не забывайте, огня у нас больше нет. Есть другой вариант: честная и быстрая игра по правилам. Правила такие: мы придумываем задания друг для друга – сложные, но не невыполнимые. Тот, кто не сможет выполнить задание, – проигрывает, и его лев побежден.
Капитан отпускает его, садится с другой стороны скалы, ожесточенно бьет рукой по голенищу сапога.
– Бросим жребий и определим, кто будет первым выполнять задание, – предлагает Лука Эгмон, – кто угадает, в какой руке камень, тот проиграл.
Сжав кулаки, он вытягивает руки перед собой, взгляд капитана некоторое время мечется туда-сюда, а потом он показывает на левую руку, не зная, что Лука прячет по камню в обеих руках, – просто в правой руке камушек очень маленький, и он успевает незаметно обронить его на землю, прежде чем раскрыть ладонь и показать ее капитану.
Капитан поднимается на ноги, на его губах бабочкой дрожит испуганная полуулыбка.
– Итак, что вы приготовили для меня, Эгмон? – спрашивает он, пытаясь делать вид, что спокоен, хотя все его тело бьет дрожь.
– Вам надо переплыть лагуну, – быстро произносит Лука, стараясь говорить как можно уверенней.
– Туда и обратно?
– Да, туда и обратно.
– В одежде?
– Можете раздеться до пояса.
– Брюки и обувь?
– Не снимайте.
Капитан сбрасывает с себя рубашку и кидает ее Луке Эгмону, ежится, но совсем не от холода, направляется к берегу и медленно заходит в воду. На остров опускаются те самые зеленоватые сумерки, когда весь мир становится густым светом, когда ночь разевает пасть и высовывает язык, чтобы попробовать этот свет на вкус. Поверхность лагуны напоминает шелковое покрывало, и, когда капитан входит в воду, Луке кажется, что он слышит шелест ткани. До последнего капитан не плывет, а идет, делает первый гребок, когда вода доходит ему почти до плеч; голова издалека напоминает покачивающееся на волнах ведро, лоб погружен в воду, темные волосы вскоре превращаются в узкую черную струйку на зеленой поверхности лагуны. Капитан постепенно разгоняется, сапог с плеском все чаще бьет по воде, но примерно на середине лагуны наконец происходит то, что должно было произойти. Со дна прямо под ним неожиданно всплывает рыба, капитан успевает лишь сдавленно вскрикнуть – поверхность лагуны остается при этом почти зеркальной, а вот воздух вокруг Луки Эгмона на секунду будто взрывается, и у него перехватывает дух. Постепенно разодранное тело капитана перестает держаться на поверхности, голова резко исчезает под водой, как будто ее кто-то потянул за нитку, и все становится тихо и спокойно. По шелку лагуны проходит легкая рябь – единственный признак того, что мир истекает кровью, – но вскоре блестящая зеленая ткань разглаживается и обретает привычную безжалостность.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.