Текст книги "Дважды любимый"
Автор книги: Светлана Макаренко-астрикова
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Часть пятая
…Звучали последние аккорды в финальной коде «Второго фортепианного». Зал затих в преддверии окончания прозрачного, будто бы кружевного волшебства мелодии. Лишь изредка и издалека раздавались сдержанные, глуховатые покашливания и шорохи… Напряженная пауза торжественного завершающего аккорда разразилась нарастающим гулом аплодисментов, сначала едва докатившимся до нее, потом обдавшим яростью солнечных теплых брызг с головы до ног. Все, все было позади. Утомительный, несколько тягучий, как медовый сироп, день репетиций, с постоянным, чуть раздраженным постукиванием дирижерского жезла пана Свободы. И еще, волнующий, раздражавший нервы, едва уловимый аромат «Hugo Boss». Он наплывал на нее, откуда то издали, из верхних рядов оркестра, ненавязчиво окутывал, ложился на клавиши, которые она ласкала привычно и чуть нервно, высоко выгнув кисть хрупкой руки. Прятался за октаву и дразнил капризную, слегка усталую от своей, почти трехвековой молодости, глубокую, нежную моцартовскую мелодию. Она то и дело кусала губы, чуть смеясь про себя, каверзной мысли. Мысли о том, что мелодия может смешаться с дразнящим ароматом. И, кружа в ее голове, как опалые листья на пражских мостовых в эту осень, упасть на клавиши, шаловливым напевом, каплями, брызгами, солнечным драже. Она немного боялась этой непрошенной вольности воображения, птицей просящейся наружу из клетки ее души.
И потому – то, несколько последних pianissimo, разбросанных ее тонкими пальцами в широком порыве щедрого арпеджио, были очень похожи на редкие, упругие капли дождя, бьющие в стекла окон с силой, которая совсем казалась несвойственной трехсотлетнему, изящному и глубокому кружеву мелодии Моцарта.. Публика в зале удивленно и очарованно ахнула, предвкушая нечто небывалое. Но тут, в непрошенное чародейство Наташи внезапно и с властной мягкостью вмешалась дирижерская палочка и тонкий, зовущий, почти птичий, всхлип флейты. Руки девушки чуть дрогнули, тотчас откликнувшись на этот страстный, волнующий зов, и все мгновенно потонуло в пронзительном звоне нот, которые, замирая, ускользали, куда то вверх, вверх, под широкий, сводчатый купол филармонического зала. Тишина длилась всего лишь долю мгновения. Почти сразу же зазвучала в зале другая музыка. Нестройная, как шум морской волны, окатившая ее теплом почти что до жара. Гул нарастал, превращаясь в мощный шквал, она зябко передернула плечами и тотчас ощутила, как ее пальцы сжала твердо – теплая ладонь дирижера:
– Вставайте, дитя. Уже – поклон. Весь оркестр сейчас стоит перед Вами. Публика стоит перед Вами. Кажется, миг еще, и взорвется крыша! – Судя по шепоту, пан Карел улыбался и чуть щурил глаза. Он был доволен. Она точно улавливала, кожей чувствовала это. Как и тонкий, дразнящий ее ноздри аромат «Hugo Boss». Турбин, спустившись с верхних рядов оркестра, встал рядом с нею, держа в своей руке ее тонкую, теплую правую ладонь.
Сделав несколько шагов вперед, она вдруг почувствовала жар рампы, мощной лавою растекающийся по плечам и груди. На мгновение ей стало душно, и девушка осторожно попыталась высвободить чуть дрожащие пальцы из твердой руки Турбина. Но ей это не удалось. Он держал ее слишком крепко.
– Пани Ивинская, осторожно! – вдруг шепнул он ей прямо в мягкую, нервную глубь уха, обжигая дыханием. – Мы с Вами на краю сцены. Рискуем свалиться! – Усмешка будто дрожала на его губах. – Или нас снесет шквал овации. Делайте Ваш поклон. – Он выпустил ее руку, чуть отступив назад. Волна дразнящего аромата отхлынула от ее щек, плотно окутав спину и плечи. Она, выпрямившись в струнку и глубоко вздохнув, согнула колени, чуть скрестив руки на груди и уронив голову. Это был знаменитый «поклон Ивинской» – больше похожий на молитвенное благодарение зрителям.
Осыпанная цветами, она и сама была тонким цветком, лепестки которого приникли к этой залитой светом сцене, и что-то невесомое, воздушное, хрупкое, трогательное и, одновременно, трагически одухотворенное, было в ней. Аплодисменты, ровно, не утихая, катились к ее ногам, душистые лепестки касались плеч, падали на оборки платья, ласкали ладони. Она блаженно улыбалась, смежив веки, в попытке представить глубинным зрением, внутри души, самое себя, склоненную перед залом.
…. Перед залом никогда не кажущимся ей ямой, черным провалом, а бывшим всегда лишь волной тепла, громадной, охватывающей властно, полностью, глубоко и несущей трепетно на каких то незримых крыльях, вверх. Ей нравился этот полет, она жаждала ощущений, несущих вверх ее душу, но как она не силилась, ей не удавалось полностью выстроить в воображении картину, так волнующую ее. Только запахи, звуки, оттенки их, расплывчатые пятна. Светлые или темно-серые, молочной белизны, еле различимые, легко, стремительно движущиеся. Как некие туманные облака в зыбком просторе. Просторе небес ее воображения. Небес беспокойных, восприимчивых, волнующихся и волнующих, часто без причины, ее саму – мятущуюся, своенравную, непонятно – притягательную, капризную, странную, раздражающую почти всех и вся.
Наделив себя непроизвольно такими эпитетами, она распахнула невидящие глаза, слизнув губами соленую влагу, сползшую со щек. Непрошенную. Неожиданную. И тут раздался знакомый шепот с трещинкой, волнующе «царапающий» слух:
– Похоже, нам придется бисировать. И прямо сейчас… Они нас так не отпустят. Вы готовы?
Она едва заметно пожала плечом, вздернула подбородок:
– Да. Я всегда и все помню наизусть. А Вы?
– Не волнуйтесь. Моя партия просто вплетается в Ваши ноты. Это дуэт. Я буду стараться.
– Но в последних аккордах я – солирую – Она чуть улыбнулась. – Вас это не смущает?
– Это же Ваша пьеса. И потом, в каждом дуэте есть кто-то главный, кто– то – ведомый. Закон жизни таков и не нам его менять.
– О, да Вы, оказывается, философ, пан Турбин! – усмехнулась она и протянула ему руку, чтобы идти к роялю. – Я не ожидала. Вчера Вы больше похожи были на циника, простите!
– Они то, как раз и есть самые большие философы на свете, милая пани, поверьте мне! – Он тоже улыбнулся в ответ, ожидая, когда ее пальцы коснутся гладкого ряда клавиш и, осторожно проверяя губами отверстия своего инструмента…..
Часть шестая
…Перебирая пальцами клавиши, вслепую, она все еще – вспоминала. Вернее, это воспоминания, обрастая звуками, сами наплывали на нее, чуть странноватой горечью, мелодией похожей на шоколад… Он, дуя по утрам в ее чашку с горячим какао, или гладя, согревая дыханием отверстия флейты, и пряча в складке упрямых губ (Она точно знала, что эти губы были упрямы, ибо часто проводила по ним пальцами, очерчивала абрис, едва уловимую линию! ) усмешку, негромко рассказывал ей о детстве, о том, что было «до нее» :
– Романтизма у нас в семье мало было. Все как – то больше строгости, знаешь! Отец – кадровый военный, офицер, служил на пограничном корабле. Сторожевом. Я толком и не знал, что это такое: линкор, танкер, катер. Путал названия. Да и не интересовался особо всем этим. Знал лишь свою «мелодию жизни», детские игры с мальчишками, позже – музыку, книги, коллекцию. Мама преподавала там, на Севере, в маленькой школе, музыку. Она с самого раннего детства одержимо мечтала стать пианисткой, занималась до одури. Но однажды, на даче, летом, по недосмотру взрослых, упала с высоких качелей, растянула сухожилие и вывихнула мизинец. Все вправили, ушибы и страхи прошли, а вот профессионально музыкой уже нельзя было ей заняться. Крах всех мечтаний. Десятилетнего ребенка долго лечили от стресса, возили дважды в Москву, к какому то детскому «светиле по нервам», чуть ли не доктору Ксении Семеновой. Та посоветовала отвезти ее в Крым, в Ялту. Но получилось еще хуже. Мама без памяти влюбилась в море, бредила им наравне с музыкой. Но, конечно, боль отчаяния как – то притупилась, все – таки!
– А потом, Кит, потом – что с нею было? – жадно выспрашивала она, легко гладя пальцами его запястье и затаив дыхание от нетерпения. Ее внутренний взор уже прихотливо и жадно рисовал картину: маленькая девочка в сиреневом платье, зябко охватив руками колени, сидит на берегу моря и неотрывно смотрит на волну, которая, что-то лепеча или напевая, катится тихонько к ее ногам в черно-белых лакированных сандаликах. Сандалики ей по своему трепетно, но с всегдашней своей странною усмешкою, описал Никита. А сиреневое платьице она представила сама, как-то, угадав по нотам его голоса, что сиреневый цвет у его матери был любимым….. Сиреневый…. Цвет тишины и сосредоточенности. Или – глубокого отчаяния? Она боялась угадывать. Боялась узнать. Все, или почти все было так схоже с нею! Изнутри. Чувствами, дыханием. Нервами.
– А ничего и не было потом! – Голос Никиты как – то затихал, сломлено, подавленно. Ей тотчас же представилось, как гасли его темные, с чуть прохладной искрой, глаза. – А, впрочем, нет…… Тихая трагедия, наверное, была. Обыденность, тишина. То, отчего с ума сходят! Музыку мама Катя моя до жгучей страсти любила, после школы устроилась работать в секретариат, при консерватории. В консерватории, на симфонических, отчетных концертах, познакомилась с отцом. Он как раз был в отпуске. Наверное, был какой-то скоропалительный роман, или флирт на грани – от скуки. Я не знаю, что между ними случилось, только мама моя, сломя голову, умчалась за ним на Север. И не скажу, чтобы сильно о том жалела когда – нибудь. Он на нее смотрел всегда с тихим изумлением, словно на диковинную птицу, что залетела в эти холодные края, в вечную почти ночь, по ошибке или небесным сюрпризом, знаешь ли. Он прощал ей все, и даже романы, которые случались порой… Мама Катя была очень интересной, с такой стремительной вспыхивающей искрой, вся как бенгальский огонь. Когда рассказывала о музыке, то загоралась, светилась изнутри, мерцала. И глаза становились ярче, мягче, и голос звучал глубже… Она, вообще, всегда нравилась мужчинам. Им ведь нравится новизна. Хотя они, ее мужчины, о музыке часто не имели и самого простого понятия. Она им как-то была вовсе и не нужна в их жизни военной и не военной….. Таких жизней много, согласись? Нам ли с тобою этого не знать?
Она в ответ кивала, чуть улыбаясь:
– Когда такелажники поднимали на второй этаж мой рояль, соседки на лавочке качали головами, носы морщили: мол, зачем слепой девчонке эта громадина, да и шуму то от нее сколько – что твой паровоз?! Так и говорили: «паровоз»… Если я начинала гаммы играть, хоть и вполтакта, то они стучали по трубам. Папа ходил к ним, объяснялся, горячился, расстраивался. Мама всем этим соседкам усердно носила пироги и варенье, но их дружелюбия хватало ненадолго. Разве что, на пару чашек чая.. И холодно от этого, и забавно… Такая грустная жизнь… – Она обхватывала локти руками. Он обнимал ее одной рукой за плечи, другой прикасался пальцами к подбородку, гладя указательным ямочку в центре:
– Да уж, мало забавного! Трудно жить в холоде. Порой и невыносимо!
– Я знаю. – Она смотрела на него невидящим взглядом, отведя зрачок чуть поверх и в сторону, но странно, его обволакивал, обдавал теплом этот неточный взгляд, таинственный и загадочный, и хотелось полностью в него окунуться и как то забыться, разнежиться хоть на мгновение Иногда, полушутя, он называл его про себя «взором миттанейской принцессы». Когда это однажды вырвалось у него вслух, она вскинула подбородок. Дуги бровей удивленно взлетели вверх:
– Что ты такое говоришь, Кит? Разве я чем – то похожа на Нефертити?
– Еще как! Тебе, наверное, сам египетский бог растений Нефертум нашептал все песни и мелодии, что парят в воздухе, все то, о чем говорят растения и птицы, облака и дожди. Нефертити, названная в его честь, могла подолгу сидеть на мраморных ступенях своего дворца или около бассейна, чтобы слушать о чем ей шепчет ветер, целуя неслышно ее ладони, лаская кожаные сандалии, покровы ее туники. Она все разгадывала, все знала.. Просто – напросто, у нее не было тростниковой дудочки, чтобы сыграть все эти мелодии тотчас!
– А, может быть, и была! – С живостью перебивала она. – Мы же не можем знать наверняка. Свирель, флейта… Их усердно вырезал еще бог Пан, сидя в зарослях тростника и не желая расставаться с миражом своей любви.
– В Египте был только папирус, – с сомнением пожимал он плечами, доставая из футляра инструмент и легко прикасаясь к нему замшей для полировки.
– Ну, тогда она вырезала свою свирель из папируса. Он нежнее, чем тростник, я думаю. И она играла на ней.
– А вдруг это – Эхнатон? Я с детства помню из книги, что он был очень талантлив..
– Как называлась эта книга? – внезапно, склонив голову набок, спрашивала она.
– Я не помню. Но это не был " Фараон» Болеслава Пруса, точно. Это была какая– то детская книга. Может быть, книга Бахреева? Или – Бахарева? Не помню автора. Мы ее в детстве читали с мамой по вечерам. Книга была такая, немного жалкая, потрепанная, с согнутой в четверть корочкой из картона, рисунок на обложке был совсем истерт, там едва угадывались черты легендарной " летящей красавицы». Мама сказала мне, что именно так переводится имя Нефертити:«Летящая красавица» или «красота летит».
– Я думаю, нет. Думаю, точнее был бы перевод: " Мимолетная красота»… Когда Нефертити умерла, город Фивы засыпало песком. Красота ушла и царство погибло. Мир исчез. Или – миф.
– Вот – вот, – улыбался он. – И в тебе есть что – то от мифа, от такой же вот летящей красоты, мига, мимолетности. Мне почему – то все время так и кажется, что ты вспорхнешь и вылетишь куда – то: в окно или дверь.. Как птица. В тебе много от птицы. Особенно я боюсь этого, когда идет твой любимый дождь… И я не смогу тебя удержать! Никак.
– В дождь я не взлечу! – Мягко усмехалась она уголками губ. – Не бойся. Перья намокнут. Еще разобьюсь о стекло или раму. Я лучше посижу дома в дождь. Люблю слушать, как звучат капли, как они поют. Знаешь, я мечтаю записать сюиту дождя. Здесь, в Праге, так часто идет дождь. Ты не знаешь, почему? – Она опиралась локтем о подушки дивана или тахты, откидывала волосы назад, грациозно и мягко, и как то вся замирала, словно пантера перед прыжком. Ему нравилось отмечать в ней эту врожденную непринужденность кошачьей грации, не испорченную, не задетую слепотой. Про себя он поражался интуитивной точности ее движений. Она ориентировалась в своем молочно – сером пространстве – тумане так, как зверь ориентируется в непроходимых джунглях, словно осязая это пространство не четырьмя оставшимися ей чувствами, а сразу – семью, или десятью, и даже – не чувствами, а чем то – Свыше. Чем то еще – сверх, щедро – или жестоко – подаренным ей Небесами.
– Здесь много низин. Они притягивают облака, а облака дарят Моравии дождь. Всю террасу залило. Пани Громова придет и опять начнет ворчать, что на воздух не выйти, что ты – взаперти, что сырость надоела, и что уже давно пора ехать в Вену!
– Не обращай внимания, Кит! Просто она ревнует тебя ко мне, и не знает, как с этим справиться. Мы ведь с ней со школы знакомы. Когда не стало Инны Сергеевны, она и вовсе привязалась ко мне. Вместе в консерваторию поступили. Мама меня только под ее «крыло» и отпустила… Она странная, Лилька.. Знаешь, как мятный леденец. И прохлада, и сладость, и горчинка на дне. Та самая, что после неизбывных, невозможных потерь бывает.
– Да, похоже, что для пани Громовой «жизненного театра», в котором почти мы все так усердно забавляемся, давно не существует…
– Для тебя, Кит, ведь тоже его нет… Хотя иногда я не верю, знаешь… – Она сцепила пальцы рук вместе, потом разомкнула, едва заметно сморщившись от боли.
– Чему это ты не веришь? – Он резко повернулся, пристально глядя на нее, но не отходя от большого окна – витража, плачущего теплым апрельским ливнем. Она словно почувствовав напряжение в его взгляде, приподнялась, и встала с тахты, опустив ноги прямо в домашние туфли. Подошла к нему, обняла за талию. Положила голову на плечо.
– Ну, Кит, а вдруг ты все таки тоже – играешь роль? Или я – всего лишь самый невероятный экземпляр в твоей «донжуанской коллекции», и просто тешу как то твое тщеславие, самолюбие? Я сомневаюсь, пойми… Ты имел возможность выбрать многих, почему остановился на мне? У тебя, что, были какие – то наполеоновские планы?
– Ха! Конечно, тешишь, дорогая, а как же иначе!! – Он устало и иронично усмехнулся, провел рукой по ее волосам. – Тебе не приходило в голову, что ты для меня еще и повод гордиться? Это же чисто мужское – гордиться своей женой, такой вот талантливой, такой вот красивой. Играю ли роль? Ну, разумеется – играю. Знаешь, такого петуха, которому нравится самка павлина. Или павиана, что ли, которому вдруг тигрица понравилась. Ты мне нервы щекочешь, ты понимаешь? Полгода мы уже вместе, а я тебя так еще и не покорил. А может, и никогда мне этого не сделать. И это все еще больше заводит, Нэт, понимаешь? – Он развернул ее лицом к себе, крепко сжал локти. – Жестко, да? Я все пытаюсь тебя подчинить. Пытаюсь. Но ты, ты ведь не подчинишься, «миттанейская принцесса»? И не собираешься? Так ведь? – Он еще сильнее сжал ее локти, встряхнул, рывком притянул к себе. Локоны каштаново – золотистых волос тотчас рассыпались по плечам легкой, пышной волной, челка закрыла лоб. Она отрицательно качнула головой, склонив ее к одному плечу.
– Никогда. Если я хоть кому то подчинюсь, то просто – умру. Я – свободная птица. И еще: я знаю с детства, что есть вещи на свете, премного важнее любви, поверь! – тихо и твердо проговорила она, и помолчав минуту, прибавила: – Отпусти меня, мне больно!
Он тотчас покорно разжал руки, и она продолжила, – мягко, чуть покусывая губы, в теплой, насмешливой, дразнящей улыбке:
– Кит, милый, а знаешь что я вдруг подумала? Если ты так уж жаждешь власти, то попробуй, начни роман с Лилькой? А что, с ней у тебя выйдет! Она в тебя влюбится в два счета. И подчинится с легкостью. Она не податливый воск, но и не гранит, как я… Обычная. Женская суть ее проста. Ей для счастья нужна не музыка, а просто – дети, семья, муж. Не Творчество, как у меня. Точнее, оно над ней никогда не довлеет, ее не охраняет. Она сама себя охраняет. И она смеется чаще. Попробуй!
– Не сватай и не дразни. Ничего я не жажду! Мне подруга твоя не нужна. Мне и вообще все другие сто лет даром не нужны. Не интересуюсь я ими, с некоторых пор, знаешь…
– А… Это почему же вдруг? Ведь, насколько могу судить, у тебя нет проблем, ты не импотент. Прости, что я так, напрямую…
– Настоящая тигрица! Браво, моя ясная пани! – он гулко хлопнул в ладоши, тотчас сунув руки в карманы брюк, и скривил рот, хмыкнув. – А тебе не приходило в голову, что я просто – влюбился? И как то гибельно. Без вариантов. Как последний дурак?! Не приходило? – Он говорил каким то глухим голосом, отрывисто, сухо, то и дело срываясь на резкое нервное, покашливание. – И что только в тебе, в тебе одной, я увидел еще раз то, что видел и ребенком, и позже, в моей матери, четко и ясно: некую затерянную во льдах, снегу, ветрах изящную, красавицу – птицу, с перебитым крылом, одинокую, трепещущую… Похожую на иволгу, или на кроху – жаворонка. И, увидев, жадно схватил ее в ладони, согрел, стал отчаянно пытаться приручить. Но оказалось, что это – не птица вовсе, а красавица издалека – далека, недоверчивая, ледяная глыба – торос, тигрица, пантера… Ошибся, но не жалею. Зачем жалеть? – Он пожал плечами. – Бессмысленно все это. И потом, я так долго отвоевывал тебя у родителей, у Аллы Максимовны, у Валерии… Maman твоя, надо сказать, тогда в тебя вцепилась мертвой хваткой, любовь моя! Отчего, я до сих пор не пойму? Или она чуяла, что после твоего ухода потеряет еще и отца? Что Валерия уже стоит наготове? На страже?
– Наверное, да. Он ведь ушел к Валерии Павловне сразу, через неделю – другую после того, как мы с тобой им сообщили, что будем вместе. Мама тотчас, наверное, внутренне почувствовала себя опустошенной и никому ненужной. Ее мир погибал. Как Атлантида. Она не ощущала больше власти над ним. Вот и решила бороться за меня, всячески, как только могла. Удерживала, молила одуматься, говорила, что ты меня бросишь при первой же возможности, увидев чьи – нибудь «красивые глазки»…Так и сказала: «глазки», не что – нибудь другое…. Я тогда впервые поняла, что между нею и отцом трещина глубокая. И брак их всегда был, скорее всего, браком долга. Отец, оказывается, жил, дышал в семье только ради меня. Это то и стало для мамы самым сокрушительным ударом.
– И это она в отместку нашептала тебе, что Лилька на меня посматривает? Заронила горчичное зерно сомнения в твою душу?
– Нет, милый. Я сама догадалась. У Лили ритм и походки и дыхания чуть меняется, когда она тебя видит, когда ты рядом. В точности так же, как было у Валерии с папой. Только Валерия вела себя мягче. Как преданная собака. Или горлинка, которой нужна лишь кроха хлеба из любящей руки. Лиля – не горлинка. Она больше похожа на заинтересованную в добыче вальяжную львицу. Только не знает наверняка, будет ли удачна ее охота. Оттого – осторожна. Играет в добродушие и безразличие. Но нервно кусает хвост… А вдруг повезет? – Она рассмеявшись, закусила зубами кончик пальца
– Браво, пани Ивинская! – Он нервно хохотнул. – Какие сравнения! Вы что, ревнуете?
– Кит, ведь я тебя никак не привязывала. Ты всегда был и будешь свободен. – Она вздохнула, пожала плечами. – Но я – то, я ведь тоже имею право на боль, на человеческие эмоции. Я к тебе привыкла. Мы делим с тобой кров, пищу, постель.. И даже ноты. Играем одни партитуры, репетируем одни и те же концерты, сюиты, этюды. Я без тебя буду, как рука без пальцев.
– Какая же ты странная, Нэтти… Я ни от кого еще не слыхал такого. Как льдинка, все колешь и колешь меня своими краями.. А я все терплю. Зачем? И сам не знаю…. Ты чаю выпьешь? Ведь зябнешь, кажется? У тебя пальцы дрожат. И ты больше чем обычно, пожимаешь плечами, тянешься на цыпочках, будто пытаешься согреться.
– Нет, я просто хочу еще подрасти! – улыбнулась она, поддразнивая его. – Дотянуться до твоей головы, в которой зреют такие мысли и щелкнуть по ней пальцами.
– Ты мне ни разу не сказала, что любишь. Не то, что днем, даже ночью ни разу не сказала.
– Ты мне нравишься. Мне все нравится в тебе, Кит. То, как ты заботишься обо мне, репетируешь со мной, как слушаешь мою игру. Я впустила тебя в свой мир. Вместо Лили теперь ты пишешь в моих нотных тетрадях, читаешь мне по вечерам книги.. Разве этого мало?
– А то, как я занимаюсь с тобой любовью, тебе нравится? Почему ты не говоришь об этом?
– Милый, мне просто не с чем сравнивать….. Точнее, не с кем. Извини! – Она облизнула пересохшие губы. – Тут ты имеешь полное преимущество надо мною.
– Можно попроще, моя ясная пани? Судя по Вашим репликам, отравленным ревностью, Вы от меня без ума? – Он улыбнулся уголками губ.
– Считай, как хочешь. Если это очень льстит твоему самолюбию, то да.! – Она вздернула подбородок вверх и внезапно рассмеялась. – Когда ты меня целуешь, голова кружится, и я забываю, хоть на миг, что не могу видеть твои глаза. Мне кажется, я их ощущаю. Губами. И я тогда странно счастлива. У меня в душе плещет буря эмоций, просто – восторга оттого, что я живу на свете, и что ты рядом. Твое тело, твой запах, голос. И так радостно, что это – именно ты, а не кто-то другой…Меня тогда пленяет моя жизнь. Если она похожа на шоколад, то в ней в такие моменты больше сладости. Про горечь я тогда хоть час, но не помню. А очень трудно не помнить об этом, поверь! Горечь пропитала всю меня, даже и против моей воли. Ты уж прости, что это все так, а не иначе!
Он пожал плечами. Она не увидела этого, как и устремленных на нее, глаз, темно – золотистого, орехового цвета. В них, на самом дне плескались искорки: то ли недоумения, то ли – отчаяния, то ли какого то немого изумления….. Она не могла увидеть полную бездну этой палитры взгляда, но вот ощутить, почувствовать ее – сумела. И как то вся разом стихла, обмякла, поникнув плечами, головой, опустив руки вдоль тела, словно безумно устала….
– Если мы оба свободны от претензий, то что я должен тебе прощать? Я счастлив уже тем, что люблю тебя такой, какая ты есть. Не переживай по пустякам. – Внезапно негромко проронил он.
– Тебе со мной трудно?
– О, нет! Это тебе со мной гораздо труднее. Я, может быть, как то не оправдал твоих ожиданий, не знаю! – Он осторожно поцеловал ее ладонь, лежащую на его плече. – Идем вниз. Пора пить чай.
– Идем. – Она взяла его под руку и они стали спускаться по лестнице, в маленькой нише которой стояла странная статуэтка: женщина с закрытыми глазами держала в ладонях шар – солнце, вытянув руки вверх.
Она походила на тоненькую веточку – прутик, эта слепая женщина, балерина в острых туфельках – пуантах. И еще, статуэтка в нише до странности, до озноба почему – то напоминала ту, что сейчас, в своем доме, так неторопливо спускалась вниз, обняв за талию человека в сером, глухом свитере, потертых джинсах и домашних тапочках, в виде двух бульдогов. Правда, вместо пуантов на ногах у этой женщины были легкие туфли – балетки, а на плечи ее вместо хитона – туники, накинута была шаль – букле, в которую она зябко кутала кисти рук. Идя по лестнице, она продолжала разговор:
– Понимаешь, я вот никак не могу посадить музыку в угол души, изгнать ее или хоть чуть, на ноту, подзабыть для тебя….. А как любой мужчина, ты, наверное, желаешь какого то первенства. И если от этого как то несчастлив, то тут есть доля моей вины… Как доля моей вины есть в том, что мама безумно ревновала меня к Валерии. Я ведь к ней всегда тянулась как то больше..
– Почему?
– Весь секрет в том, что и Валерия тоже свободно воспринимала меня такой, какая я есть… Как и ты. И ей совсем легко было меня любить. И мне было легко с нею рядом. А мама…. Мама, она подсознательно, где – то в самой-самой глубине себя, все – таки не хотела никак смириться с моей слепотой.. Ей нужна была вся, полная я: с глазами, светящимися от шальных искорок, со спутанными волосами, с полу – развязанным бантом на голове, словом, такая, как все, обычные, девочки. Хохочущая, смеющаяся. Прыгающая через веревочку. Я ведь не прыгала во дворе. Боялась расшибиться, это же очень просто, когда ничего не видишь! Я только немного, осторожно, наощупь, играла в мяч, качалась на качелях. Меня почти все время дразнили. А мама вместо того, чтобы пошутить над теми, кто дразнил, крепко сжимала мою руку и уводила меня со двора, вот и все. Я плакала, мне хотелось сидеть на скамеечке, во дворе, солнце обливало теплом мое лицо, ласкало меня, грело ладошки, и мне было вообще – то плевать на всякие там сопелки и дразнилки, но мама почти перестала выпускать меня одну во двор…Отец обо всем этом ничего не знал, а когда узнал, было поздно, я подросла, и мои друзья – тоже. Ну, а кроме того….. Кроме того, я изобрела свою собственную систему защиты от дразнилок ребят.
– Это какую же? – удивился он, неторопливо расставляя посуду на столе: тонкие, тюльпанообразные фарфоровые чашки в паре с острыми, треугольными блюдцами.
– Я стала рассказывать моим маленьким друзьям – сорванцам о том, какие они. Их суть. Какие у них лица. Угадывала по тембру их голоса цвет их глаз, их любимые запахи и вкусы, их занятия, обеды и завтраки.. Так, про одного мальчика я сказала, что он любит тайком от взрослых по вечерам или утрам лазать в буфет за вареньем, другому сказала, что он пытался исправить плохую оценку в дневнике, сначала подправляя ее чернилами, а потом уже – стирая ластиком. Они были сокрушены моими таинственными способностями, и, сочтя меня маленькой колдуньей, просто опасались трогать и обижать…
– Как же это ты узнавала их секреты? – опять изумился он.
– А никак. Просто. По запаху ладоней, одежды, пальцев, лиц…. Запах ведь всегда идет за нами, сопровождает всюду.. Маму же все как то исподволь раздражала такая моя необычность, я ведь могла узнать ее настроение, ее тайные желания, и ей не всегда все это нравилось…. Кстати, и мамин роман я тоже угадала по запаху.
– Как это так?! Вот же ведьма! – Кит рассмеялся, и едва не выронил из рук чашку с чаем. Она забрала ее у него, осторожно поставила на стол, отодвинула на середину вазочку с апрельскими, сильно пахнущими гиацинтами, расправила складки на столовой салфетке, и лишь потом, после всей тщательной и чуть замедленной возни, продолжила со вздохом:
– Мама внезапно, резко сменила духи. И от всех ее косынок и шарфов стало пахнуть чужим и чуждым. Слишком дорогим, слишком сладким.
– И что же ты сказала ей?
– Ничего. Она жила тогда одна. Отец уже ушел к Валерии. И потом, поздний роман, Последний Час женщины… Как я могла все это разрушить? Это было ее личное дело. И есть до сих пор, кстати. Я так и не знаю, кто ее избранник. Как то не интересовалась. Зачем?
– Она боится тебя? Или ненавидит? Ведь близкий человек редко простит нам снисходительность. Тем более – такую.
– И далекий тоже, я думаю. – Она улыбнулась, но уголки губ ее скептически опустились. – Нет, мама любит меня, но как то растерянно, робко… С каким то внутренним недоумением, что ли? Мой талант ее пугает и удивляет. Он ведь нейтрализовал мою беспомощность, понимаешь? Еще больше нейтрализовал, чем Валерия. Я ей показалась вдруг такой сильной в своей музыке, со своим внутренним слухом и чувством, что мама почти сразу как бы и потерялась около меня. Почувствовала, что не нужна? Не могу сказать, не знаю. Но с самого момента появления в нашем доме Валерии мама стремилась как можно меньше бывать по вечерам вместе с нами. Задерживалась на работе, сначала без предлогов, потом уже и их стала изобретать: тематический вечер, переучет, ревизия, собрание читателей, викторина. Пряталась от себя, от того, что чувствовала, и что, может быть, желала или жаждала смутно, ее душа…
– Чего же? Свободы? Но она – только призрак для многих. – Никита отложил в сторону кухонное полотенце, и нажал на кнопку панели посудомоечного агрегата. Тот заворчал, замигал «многоглазьем» разноцветных огоньков, в нем что – то зашипело, затренькало и вся кухня, выдержанная в нарядном и светлом ультрасовременном стиле, почему то вдруг наполнилась запахом молочных карамелей – ирисок.
– Что это ты купил для посуды? – Удивилась она, потянув носом воздух. – Какой славный, детский запах! Солнечный!
– Это не я. Это все пани Гражина. Она придет убирать в субботу. Скажи ей, что тебе понравился запах. Она всегда рада угодить тебе, старая лиса! Ей будет приятно.
– Да не мне угодить она хочет, а тебе! – Шутливо махнула рукой она. – Старая пани всегда крадется тайком полюбоваться на твою флейту. Гладит футляр. И неизвестно, кто из Вас – ты или флейта – ей нравятся больше!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.