Электронная библиотека » Светлана Замлелова » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "В переплёте"


  • Текст добавлен: 4 июня 2018, 12:40


Автор книги: Светлана Замлелова


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Раненое сердце
Н.А. Некрасов (1821–1878)

При жизни своей Н.А. Некрасов многое вынес и многому противостоял. Страдания и сострадание достались в удел этому поэту, которого позднейшая критика назвала по праву народным печальником. В русском литературном пантеоне нет другого писателя, могущего сравниться с Некрасовым в способности сострадать. Благодаря этому дару, поэзия его подобна лопнувшей струне. И порой кажется, что мука его сострадания горче и тягостнее, нежели муки тех, кому он сострадал. Достоевский отмечал, что источником этой страдальческой поэзии было раненное в самом начале жизни сердце поэта. Раненое сердце заставляло его страдать потом от насилия, жестокости и бессмысленности, переполняющих человеческую жизнь. Исходом этой скорби стала для Некрасова, по мнению Достоевского, любовь к народу, в которой «он находил нечто незыблемое, какой-то незыблемый и святой исход всему, что его мучило. А если так, то, стало быть, и не находил ничего святее, незыблемее, истиннее, перед чем преклониться».

В служении народу поэтическим даром проявился поэт и гражданин Некрасов. Призыв к служению своему Отечеству талантом, какой у кого есть, содержится в знаменитом стихотворении «Поэт и Гражданин» (1855–1856 гг.), ставшим своего рода программным заявлением Некрасова, его философской системой:

 
И если ты богат дарами,
Их выставлять не хлопочи:
В твоём труде заблещут сами
Их животворные лучи.
 

Лени, трусости и мелочному самолюбию противостоял поэт, когда писал:

 
Поэтом можешь ты не быть,
Но гражданином быть обязан.
А что такое гражданин?
Отечества достойный сын.
 

Именно противостояние, наряду с состраданием, отличают Некрасовскую поэзию, которую можно охарактеризовать как протестно-страдальческую. Протест и сострадание – это пафос, это та сила, что водила рукой поэта. Благодаря этой силе, весь тираж первой книги Некрасова «Мечты и звуки» (1840 г.), куда вошли ранние, безликие и подражательные его стихи, был сожжён самим поэтом. Благодаря этой силе, фольклор и лубок обернулись у Некрасова подлинной народностью, ознаменованной не просто описанием картин народной жизни, но предельно точным её восприятием. Благодаря этой силе, сам Некрасов из подражателя, подражавшего, по его же собственному признанию, всему, что читал, сделался родоначальником гражданского направления русской поэзии. «Топором» называл Белинский талант Некрасова, отзываясь о зрелых его стихах. Протест и сострадание заставили Некрасова обратиться к темам, решительно новым для поэзии, бывшим до того в ведении прозы. Таково, например, стихотворение «Вчерашний день, часу в шестом» (1848 г.):

 
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашёл я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
 
 
Ни звука из её груди,
Лишь бич свистал, играя…
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»
 

И гневный протест против жестокости и бесправия, и горячее сострадание к бичуемой женщине переполняют это восьмистишие, которым, помимо всего прочего, поэт знакомит читателя со своей Музой. А Муза увлекала его в самые тёмные и неприглядные углы, и вот городские пьяницы, обобранные крестьяне, проститутки, мелкие чиновники обрели, по воле поэта, голоса и наперебой застонали с его страниц. И Некрасов действительно стал выразителем чаяний всех этих несчастных, не стонавшим вместе с ними, но требующим для них иной доли, не желающим мириться с бездушными порядками – протестующим и сострадающим.

Даже сегодня, спустя добрых два столетия, поэзия Некрасова продолжает оставаться актуально-протестной. И дело не только в том, что многие слова его вновь обрели понятный и животрепещущий смысл, что опять появились на Руси сонмища несчастных, стонущих «в собственном бедном домишке, <…> в каждом глухом городишке» и взывающих к Некрасовской лире. Нет, речь, прежде всего, пойдёт о современной нам гражданской лирике, о наследниках и продолжателях дела Некрасова. Сегодняшняя поэзия битком набита всякого рода философией, рассуждениями и даже проклятиями. А наипаче же всего – умилением Россией и перехлёстывающей через все возможные края любовью к ней. Патриотизма, словом, в избытке. Одного только недостаёт – поэзии как таковой. И создаётся порой впечатление, что знаменитый Некрасовский призыв иные стихотворцы усвоили буквально. Многочисленные гражданские программы, изложенные в рифму, привели к тому, что вообще стихи о России стали зачастую пугать почтеннейшую публику и заставили относиться к гражданской лирике с известной долей настороженности. В самом деле, наткнувшись в очередной раз на рифмы вроде «Русь / молюсь» или «Россия / мессия», поневоле вздрагиваешь и думаешь: «Доколе?..» Не сам Некрасов, но его наследие, сохраняющее протестную мощь и являющее собой наивысший пример гражданской лирики, протестует самим фактом своего существования против практикуемого ныне подхода к поэзии и творчеству.

Сложно не согласиться с тем, что ничего нет полнее жизни или действительности. Человек за время своего существования наметил несколько способов постижения тварного мира. Религия, наука, искусство – вот три пути, могущие вывести человека за его собственные пределы. Поэзия, как вид искусства, есть способ овладения действительностью, постижения её тайн и выражения постигнутого в слове. Чем глубже проникновение в суть вещей, чем более узнаём мы в стихах действительную жизнь – не в фельетонном только смысле и не в разрозненных кусках, но в полноте и сложности, в многообразии предметов и явлений, – тем ближе эти стихи к настоящей поэзии. Мороз, лизнувший окно, оставляет на стекле чудесный узор, гармонию которого способен ощутить всякий. Но стоит обвести этот узор, как от гармонии не останется и духа. То же бывает и со стихами, которые только силятся стать поэзией. Создать «морозный узор» и облечь в него суть – тогда только выйдет поэзия, творца которой назовут со временем «народным поэтом». Никогда Некрасов не трещал о славе и величии России, никогда не призывал громить её врагов, но именно его мы считаем сегодня выразителем национального и народного духа.

Адресован Некрасовский протест и патриотам-мечтателям, которые по недомыслию ли, по злому ли умыслу вот уже два десятка лет сами исходят тоской и пытаются соотчичам внушить тоску по «России, которую мы потеряли», уверяя, что кабы не 1917 год, жили бы мы ни много, ни мало в райских кущах. Ягнёнок лежал бы у нас рядом со львом, и пение псалмов доносилось бы из каждого окна. Основаны эти теории на источниках сомнительных. Прежде всего, на эмигрантской литературе, сомнительность которой в том именно и заключается, что создатели её писали о той жизни, которую они и прежде-то, вероятно, знали не слишком хорошо по причине оторванности от неё, а по прошествии многих лет, проведённых на чужбине, забыли вовсе. Вполне естественно, что людям, оказавшимся вдали от Родины и не имевшим возможности приблизиться к ней, хотелось сохранить и передать потомкам нежные воспоминания. Так появлялись пасторали à la russe – живописные поэмы, концентраты российских достоинств, не могущие, однако, считаться историческими источниками, далёкие от народной жизни и не объясняющие причин кризиса рубежа веков. Таково, например, творчество С.С. Бехтеева, утверждавшего в 1952 г. из французского города Ниццы, что-де

 
…Царская Россия: – говор колокольный,
Средь боров дремучих древних келий срубы,
Радость и веселье встречи хлебосольной,
О любви заветной шепчущие губы…
 
 
Царская Россия: – общий труд и служба,
Твёрдая охрана мира и порядка,
Всех её сословий и народов дружба,
Вековой избыток щедрого достатка…
 
(«Царская Россия»)

Стихотворение это, кстати, положено сегодня на музыку и успешно исполняется как гимн потерянному раю, которого никто, между прочим, из тоскующих по нему не видел. Никто из нынешних патриотов-мечтателей не прожил в царской России ни единого дня, а потому ностальгия эта, понятная у Бехтеева, у них есть чистой воды умопомрачение.

В сказке Г.Х. Андерсена «Калоши счастья» советник юстиции Кнап уверял, что в Средние века жилось гораздо лучше. Но едва только волшебные калоши перенесли его в прошлое, как советник проклял средневековье и благословил свой век. Н.А. Некрасов жил и творил в те времена, о которых с умилением грезят сегодня не знающие их чудаки. И он не просто свидетельствует, он протестует против нынешнего невежества и пустой, вредной мечтательности. Он утверждает, что та Россия – это тоже наша Родина, но это не только и не столько «древних келий срубы, радость и веселье, всех сословий дружба и достаток щедрый». А, возможно, и гораздо в большей степени – «Армячишка худой на плечах, / По котомке на спинах согнутых, / Крест на шее и кровь на ногах…» («Размышления у парадного подъезда», 1858 г.)

Тут уж и не один только Некрасов свидетельствует, вот хотя бы слова Достоевского из «Дневника писателя»: «матери пьют, дети пьют, церкви пустеют, отцы разбойничают…» Да и множество других свидетельств найдём мы в русской литературе. Но свидетельства Некрасова и протест его против самолюбования с биением себя в грудь, против выпадения из реальности в некие вымышленные миры, обладают особой ценностью, потому что именно худые армячишки и стёртые в кровь ноги всю жизнь заставляли его страдать и сделали, наконец, поэтом с особой системой взглядов. Для нас, сегодняшних читателей и почитателей творчества Некрасова, он важен, помимо всего прочего, как источник здравомыслия и благоразумия, убеждающий нас жить настоящим и смотреть в будущее, а не рваться, как кошки в покинутый дом, в прошлое.

Толстой и Смерть
Л.Н. Толстой (1828–1910)

Садясь за написание критической статьи или рецензии, критик, прежде всего, должен забыть себя. Необходимо принять как Символ веры, что разбираемый автор отнюдь не обязан писать так и о том, как и о чём хотелось бы и написалось бы критику, если бы, конечно, он вздумал осчастливить мир собственными сочинениями на заданную тему. Долг критика – именно долг, а иначе нечего и браться за рецензирование – увидеть и понять автора, сродниться с ним, сорвать печать, хранящую его личность, надеть, по слову Ильина, авторские очки и уж только после этого позволить себе становиться судьёй. Но даже став им, хранить себя от того, чтобы навязывать автору собственные взгляды и убеждения, упрекать его, что он не таков, как кто-то ещё. Став судьёй, разгадавшим тайну личности автора, понявшим, что именно движет его пером, критик вправе требовать от автора последовательности, верности себе и собственной доминанте.

Даже языковые особенности автора, без привязки к его личности и движущему мотиву его творчества могущие показаться ошибочными, громоздкими или напыщенными, вдруг окажутся совершенно уместными, необходимыми и, пожалуй, изящными. Труд критика – это не расплёвывание оценок, злобных или пренебрежительно-высокомерных, в зависимости от собственных писательских дел. Задача критика сродни режиссёрской – всякий раз обличая фальшь и отдавая должное, заставлять автора играть самого себя. Всякое настоящее произведение бывает написано под влиянием душевной или духовной страсти, которую Белинский называл пафосом и определял как некую силу, «которая заставила поэта взяться за перо, чтобы сложить с души своей тяготившее её бремя…» Именно пафосу подчиняется как содержание произведения, так и его форма – язык, композиция и пр. Возможное противоречие между содержанием и формой умаляет произведение в целом, а пафос, не найдя должного выражения, не достигнет цели и не произведёт нужного впечатления. И вот здесь-то настаёт время критика, задача которого – понять личность автора, разгадать пафос его творчества и оценить, сколь хорошо и доступно автор реализует пафос в произведении.

Критика, столь равнодушная и предвзятая в оценке современников, нередко оказывается несправедливой и слепой по отношению к классикам, упрекая давно почившего автора в том, что он не оправдал читательских надежд. И зачастую бывает, что безответный ныне классик был просто не в состоянии дать того, к чему вдруг обнаружили интерес потомки, по той простой причине, что его творческий пафос был иным.

Нелепо, например, сравнивать Толстого с Достоевским, нелепо говорить о том, что писателю и мыслителю Достоевскому не хватает того, что есть у писателя и мыслителя Толстого – творческая мотивация их глубоко разнится. В разное время Достоевский говорил о том, что всю жизнь его мучил Бог, и что вера его прошла горнила сомнений. «Мучимый Богом», Достоевский становится писателем и всё написанное посвящает разрешению от этой муки.

Мучим был и Толстой, и избавлению от собственной муки посвятил он своё творчество.

Чехов в письме Горькому написал как-то о Толстом, что тот «боится смерти, не хочет сознаться в этом и цепляется за тексты из Священного Писания». Чехов как никто другой понял творческий пафос Толстого и сформулировал его предельно чётко. Творчество Толстого ориентировано на преодоление страха смерти. То ненавидя смерть и отвращаясь от неё, то заклиная, то пытаясь её задобрить – в редком своём сочинении Толстой не касался темы смерти.

Этого нет у Достоевского, он не боится смерти, ища спасения от страха в вере в загробную жизнь. Он страдает от несправедливого устройства мира, то и дело опуская руку в карман, чтобы «почтительнейше возвратить билет». Гоголь признавался, что описывая помещиков в «Мёртвых душах», он описал собственные пороки и страсти, придав им человеческий облик и наделив именами. Вот и Достоевский, думается, описал себя, а точнее, своё «горнило сомнений» в семействе Карамазовых. Каждый из четырёх (!) братьев плюс отец – это и есть те самые терзания, которые испытывала душа Достоевского, пытаясь примирить в себе любовь к человеку с любовью к Богу.

Не то у Толстого.

Лев Николаевич Толстой прожил длинную, богатую жизнь. Мережковский в работе «Толстой и Достоевский» приводит слова графа Соллогуба, обращённые ко Льву Николаевичу: «– Какой вы счастливец, дорогой мой! Судьба дала вам всё, о чём только можно мечтать: прекрасную семью, милую, любящую жену, всемирную славу, здоровье – всё!» Прибавим к этому недюжинный талант, достаток, да и самые годы жизни: Толстой появился на свет в 1828 г. – уже после войны с Наполеоном; а умер в 1910 г. – не дожив нескольких лет до Первой Мировой войны.

Сам же Толстой писал о своём счастье так: «Жил я до 50-ти лет, думая, что та жизнь человека, которая проходит от рождения и до смерти, и есть вся жизнь его, и что потому цель человека есть счастье в этой смертной жизни, и я старался получить это счастье, но чем дольше я жил, тем очевиднее становилось, что счастья этого нет и не может быть. То счастье, которое я искал, не давалось мне; то же, которого я достигал, тотчас переставало быть счастьем. Несчастий же становилось всё больше и больше, и неизбежность смерти становилась всё очевиднее и очевиднее, и я понял, что после этой бессмысленной и несчастной жизни меня ничего не ожидает, кроме страдания, болезни, старости и уничтожения. Я спросил себя: зачем это? И не получил ответа. И я пришёл в отчаяние» («Христианское учение»).

«Земную жизнь пройдя до половины», Л.Н. Толстой очутился однажды «в сумрачном лесу». На 41 году жизни – а Толстой прожил 82 года – Лев Николаевич, выехав по земельным делам в Пензенскую губернию, остановился ночевать в Арзамасе. В ту же ночь произошло нечто странное, о чём впоследствии Толстой напишет в письме жене и в рассказе «Записки сумасшедшего». «Я лёг было, – повествует герой рассказа, – но только улёгся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска – такая же душевная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно. Кажется, что смерти страшно… Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разорвать…»

Там, в Арзамасе Толстой вдруг увидел нечто, перед чем всё померкло и обесценилось. И этим нечто могла быть только Смерть. Это перед её неумолимым ликом всё земное и мирское теряет свою цену и значимость.

Речь, разумеется, не идёт о том, что дверь в комнату, в которой остановился на ночлег граф Толстой, вдруг отворилась со скрипом, и пламя свечи тревожным отблеском скользнуло по полотну литовки, а псы на дворе завыли протяжно… Просто те мучения, которые причинял Толстому страх смертный, летом 1869 г. достигли своего апогея.

Хотя порой действительно создаётся впечатление, что Толстой был лично знаком со Смертью – он описывает Смерть, точно свою старую знакомую, то будто бы наблюдая за ней, то слушая неторопливый её разговор. Толстой не просто упоминает о кончине своих героев, он со тщанием выписывает портрет Смерти, она – персонаж многих произведений Толстого.

Вот, например, как пишет о смерти, об умирании Пушкин: «Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела. Потом покатилась навзничь… и осталась недвижима. <…> Графиня не отвечала. Герман увидел, что она умерла» («Пиковая дама»). Необходимое описание свершившегося. Из повести мы знаем, что автору интересна не смерть как таковая, но сношения мира живых с миром мёртвых.

Или Чехов: «Сначала он почувствовал потрясающий озноб и тошноту; что-то отвратительное, как казалось, проникало во всё тело, даже в пальцы, потянуло от желудка к голове и залило глаза и уши. Позеленело в глазах. Андрей Ефимыч понял, что ему пришёл конец, и вспомнил, что Иван Дмитриевич, Михаил Аверьяныч и миллионы людей верят в бессмертие. А вдруг оно есть? Но бессмертия ему не хотелось, и он думал о нём только одно мгновение. Стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него; потом баба протянула к нему руку с заказным письмом… Сказал что-то Михаил Аверьяныч. Потом всё исчезло, и Андрей Ефимыч забылся навеки» («Палата № 6»). Несомненно, что Чехов-врач помогал Чехову-писателю. Но как бы то ни было, описание умирания чеховского героя антропоцентрично, в центре этого описания – человек, а не Смерть.

А вот рассказы Толстого «Три смерти» или «Смерть Ивана Ильича» процитировать просто не представляется возможным, поскольку оба эти рассказа целиком посвящены описанию Смерти. И даже в тех сценах, которые внешне не связаны с умиранием героев, отчётливо слышен голос автора: «Несчастий же становилось всё больше и больше, и неизбежность смерти становилась всё очевиднее и очевиднее…»

«Неизбежность смерти…», «Смерти страшно»… В дневнике Толстого нередко встречаются три странные буквы: «е.б.ж.». «Если буду жив», – оговаривается Толстой, точно заигрывая со Смертью. Не следует, однако, понимать, что со страха Толстой написал «Войну и мир» или «Анну Каренину». Страх смертный заставил Толстого задаться вопросом: «зачем это?» Зачем жить, зачем страдать и радоваться, зачем к чему-то стремиться и обладать чем-то, если, в конечном счёте, всё станет прахом. «Пока я не знаю – зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: “Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..” И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитываю детей, я говорил себе: “Зачем?” Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: “А мне что за дело?” Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: “Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, – ну и что ж!..” И я ничего не мог ответить» («Исповедь»). Достаток, семья, прогресс, слава – ничто не в состоянии радовать или сделать счастливым человека, которого Смерть заставила задаться страшным вопросом: зачем? В поисках ответов Толстой построил свою систему мироосмысления, нашедшую художественное воплощение в романе «Война и мир». Ильин писал о толстовской эпопее: «Это нечто большее, чем роман, поэма, повесть; это нечто большее, чем само искусство, – и читатель это постоянно чувствует, дивится этому в умилительном бессилии понять. Как все великие произведения русской литературы, “Война и мир” не просто художественное полотно, но и огромный отрезок русской национальной жизни; более того – это художественно изложенная философия жизни».

В «Войне и мире» Толстой пытается окинуть пытливым взором жизнь во всех её проявлениях и выявить законы, которые управляют как отдельной человеческой единицей, так и целыми народами. Он подводит читателя всё к тому же выводу: человек и даже те из людей, кто поставлен над всеми прочими, не властен ни над кем и ни над чем. Какая-то «роковая сила» вершит земные судьбы. «Тогда я увидел, – сказал Екклесиаст, – все дела Божии и нашёл, что человек не может постигнуть дел, которые делаются под солнцем» (Еккл. 8:17).

Смерти посвящено немало глав «Войны и мира».

Можно сказать, на глазах у читателя умирают граф Безухов, маленькая княгиня, князь Андрей, солдаты на войне, Платон Каратаев, Петя Ростов и др. Смерть страшна и неотвратима, она отнимает у человека смысл жизни и вкус к жизни. Все понимают это. Но жизнь продолжается. Именно поэтому так часто в «Войне и мире» смерть соседствует с рождением.

Преданный Церковью анафеме, Толстой не был верующим христианином и примирения со смертью искал где-то вне христианской церкви, одновременно мечтая о земном счастье и утверждая, что «смерть есть радостное событие в конце каждой жизни». В поисках ответов на вечные и «проклятые» вопросы Толстой необыкновенно похож на другого баловня судьбы – Екклесиаста, вздыхавшего, взирая на жизнь и смерть: «Всё суета сует». И подобно Екклесиасту, пришедшему к выводу, что обрести счастье человек способен через делание добра и слияние с Богом, Толстой пришёл к толстовству, проповедуя непротивление злу и некое обезличенное божество, которое есть любовь и желание блага всему существующему. То есть в отличие от Екклесиаста, Толстой условием для человеческого счастья признавал только делание добра. Но это искусственное, надуманное учение не принесло счастья даже самому его основателю. Толстой, обладавший необычайной плотской силой, слишком любил жизнь и её радости, слишком хотел продолжения собственной жизни, а потому ненавидел Смерть, которая однажды, как было доподлинно известно Толстому, лишит его всех жизненных благ. Но следом ненависть к смерти обернулась ненавистью к самой жизни, влекущей преходящими радостями, манящей и тут же всё отнимающей. И тогда Толстой принял решение самому отправиться навстречу Смерти, чтобы раз и навсегда покончить с «арзамасским ужасом». Их встреча состоялась на станции Астапово Нижегородской губернии 20 ноября (н.с.) 1910 г.

Не Смерть пришла за Толстым, но Толстой за Смертью. Для этого ему не нужно было накладывать на себя руки. Точно на свидание, точно заранее зная, где она будет ждать его, Толстой вышел из дома. На станцию Астапово он прибыл больным, дрожащим, теряющим память и заговаривающимся. Он пролежал несколько дней в жару и в бреду. Из Оптиной пустыни приезжал к нему старец игумен Варсонофий, но ему было отказано в свидании с Толстым, который вскоре после этого умер.

Сын Толстого Лев Львович вспоминал потом: «В день и час смерти отца все три самые близкие ему женщины – моя мать, сестра Таня и тётя Маша, сестра отца, слышали шаги за дверями, стуки в стену и шум за окнами, а я видел во сне такие страшные сны, что в ужасе просыпался. Я видел отца, измученного, истерзанного <…> в те самые часы, когда он во всяческих страданиях умирал в Астапове»…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации