Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Опасения стать «подопытными кроликами», вероятно, были преувеличены переселенцами-алармистами, поэтому Берта и Эжен, «истинные, коренные парижане», пренебрегли тревожными предупреждениями. Они строили большой дом на улице Вильжюст, 40, – теперь улица носит имя Поля Валери – длинной извилистой дороге, которая вела от авеню Эйлау к Булонскому лесу.
В декабре 1880 года умер дед Берты по материнской линии, и семейный дом Моризо на улице Франклина предстояло продать. В ожидании своей доли от продажи они взяли ссуду, чтобы построить дом на более тихой, уединенной улице. Берта приложила руку к проектированию огромного здания с просторными комнатами, крышей в несколько ярусов и двумя широкими входами – по одному с каждой стороны большого мраморного коридора, по которому можно было легко вкатывать в дом и выкатывать из него детскую коляску.
Пока новый дом строился, они арендовали коттедж у реки в Буживале, где Берта рисовала в саду. Жюли, ей тогда исполнилось два с половиной года, всегда была рядом.
– Она любит гулять по улицам больше всего на свете, как ее дядя Эдуард, – рассказывала Берта друзьям, – и подходит ко всем детям в Буживале… Из каждой двери ее окликают: «Привет, мадемуазель Жюли!» Когда спрашивают, как ее зовут, она очень вежливо отвечает: “Биби Мане”».
Хоть Берта обожала Жюли, иногда выглядела озабоченной. Бывали дни, когда она жаловалась, что чувствует себя одинокой и старой. (В январе 1881 года ей исполнилось 40 лет.) Лишь работа добавляла ей энергии.
– Любовь к искусству… привычка к любой работе… примиряют нас с морщинами и сединой, – говорила она подруге, но смутно ощущала свою покинутость. – У меня совсем не осталось друзей, ни того, ни другого пола…
Мане жил в Версале – это была последняя попытка вылечиться. Теперь доктор Сиредэ не рекомендовал злоупотреблять процедурами и особенно лекарствами. Поначалу Мане намеревался провести лето в семейном доме в Женвилье, но врач возражал против близости реки, повышающей влажность воздуха. Один друг (Марсель Бернстейн) предложил сдать ему свой загородный дом в Версале на улице Вильнёв-лэ-Этан, 20. Мане согласился, соблазненный идеей нарисовать обширный парк Марии-Антуанетты. Но выбор оказался неудачным. Дорога от дома до парка была изнурительной, и бо́льшую часть лета Мане провел в саду Бернстейна – «самом ужасном из садов», сидя в тапочках перед мольбертом и пытаясь работать. Он был разочарован, подавлен, боли мучили его все сильнее.
В доме Моне/Ошеде ждали новостей от Эрнеста, все еще беспомощно курсирующего между Парижем и Ветеем. Хозяйка ветейского дома внезапно потребовала выплатить весь огромный (за 18 месяцев) долг по аренде и отказалась продлевать договор после истечения срока его действия, 1 октября. Моне решил, что пора переезжать.
Когда Ошеде увидел, что Алиса тоже готовится к переезду, он начал умолять ее о примирении, нашел съемный дом и заявил, что хочет, чтобы она жила с ним. Но Алису было трудно провести.
Как ты можешь говорить, что я не хочу жить с тобой, когда я фактически решила вернуться в октябре в Париж? Снимай дом, который ты нашел, переезжай в него и готовься к нашему возвращению в октябре, – писала она ему.
Ее интересовало, почему вдруг он стал волноваться из-за того, что она живет с Моне в Ветее. Прежде его это, судя по всему, вполне устраивало. Он отреагировал лишь тем, что стал проводить еще больше времени в Париже. Так чья в том вина?
В любом случае твое поведение по отношению к мсье Моне создает очень странную и совершенно непредвиденную ситуацию, – написала она и закончила письмо словами: – С тысячей печальных мыслей…
Все то лето Ошеде и Моне избегали друг друга. Если Ошеде знал, что Моне в Ветее, он туда не приезжал. Не желая вступать с художником в прямой контакт, он попросил Алису уладить дела по счетам. Выяснилось, что к июлю Ошеде (на котором все еще лежала обязанность оплачивать аренду, но не личные расходы Моне и его детей) официально был должен Моне более 2000 франков. Он заплатил сколько мог, но не весь долг.
28 августа, после конфирмации Жака Ошеде, Моне потихоньку улизнул из дома и отправился рисовать Трувиль и Сент-Адресс. Учитывая возобновившийся интерес Дюран-Рюэля к его работам, ему многое нужно было сделать. (В 1881 году он заработал в общей сложности 20 400 франков – самый высокий показатель после урожайного аржантейского 1873 года.)
18 ноября состоялись крестины Мишеля Моне. Поскольку Моне был яростным атеистом, по этому факту можно судить о том, насколько Алиса определяла теперь все решения. Подстрекаемый ею Моне продолжал выписывать счета Ошеде. Будучи не в состоянии выплачивать долги, Ошеде находился не в том положении, чтобы настаивать на проживании жены в их парижском доме, но в попытках уговорить воссоединиться с ним просил ее принять важнейшее, воистину судьбоносное решение. А пока все сдвоенное семейство перебралось в деревенский дом, куда их пустили временно пожить, пока Моне не снимет новое жилье.
Он нашел дом в Пуасси, маленьком городке между Парижем и Мантом, и тем самым вынудил Алису сделать окончательный выбор. Обстоятельства ее переезда в Ветей под видом преданной подруги семьи, якобы для того, чтобы ухаживать за Камиллой и заботиться о двух маленьких сыновьях Моне, были двусмысленными, но заслуживали понимания. Однако, и теперь это дошло даже до самого Ошеде, поселиться вместе с Моне как с любовником, особенно для замужней женщины и ревностной католички, было чревато полным отчуждением ее мужа. В Париже Ошеде с замиранием сердца ждал, какое она примет решение.
Мане вернулся в Париж в ноябре и обнаружил, что слухи о том, что он серьезно болен, в конце концов просочились. Тем не менее Мане был решительно настроен доказать всем, что они ложны. Он без промедления вернулся в «Нувель Атэн», «Тортиниз» и кафе «Бад», обращая свою хромоту в шутку. Дома был молчалив и угрюм, у него случались частые перепады настроения. Необходимость быть обворожительным на публике отнимала все силы, и дома за это расплачивались Сюзанна и его мать.
Мане отправился на улицу Вильжюст в надежде найти там Берту, но увидел, что дом все еще в строительных лесах. Он написал ей в Буживаль письмо, в котором признавался: «Этот год для меня добром не кончится, учитывая состояние моего здоровья». Тем не менее теперь, когда Мане посещал нескольких докторов, один из них наконец ободрил его, сказав, что надежда есть.
В то время Мане работал над очередным весьма амбициозным полотном. Однажды вечером в Фоли-Бержер он, оглядывая изысканный интерьер помещения с бельэтажем, замысловатым освещением, усложненным отражением в зеркалах и сверкающими канделябрами, разговорился с барменшей Сюзон. Сюзон, молодая, светловолосая, сдержанная, в черном декольтированном платье, казалось, околдовывала всех посетителей. Поскольку он не мог рисовать ее in situ, посреди всего этого шума и суеты, она приходила позировать к нему в студию, и он начал сложную новую работу, квазипростодушную по замыслу.
Издавна зрителя ставит в тупик несоответствие между передним планом, на котором крупно изображена Сюзон в окружении мерцающего строя бутылок, и задним – находящимся у нее за спиной зеркалом, которое ее не отражает. Но композиция не статична. Она словно вращается вокруг девушки, с явно отсутствующим видом стоящей посреди этого завораживающего окружения. Люстра над ее головой словно тоже кружится, излучая окутанное туманом хрустальное сияние, и вся сцена кажется едва ли не галлюцинацией.
Виднеющиеся далеко в глубине древние развалины можно счесть декорацией или вечным символом искусства классического прошлого, на реконструкцию и изменение образа которого Мане потратил большую часть своей карьеры. История искусства, от древности до настоящего времени, проплывает перед глазами зрителя. Кажется, отдельные образы то выдвигаются вперед, то удаляются в смешении скользящих перспектив. А неподвижным центром этого гипнотически кружащегося мира является Сюзон: молодая, чувственная, очень земная, но печальная и отрешенная.
Пока Мане работал над картиной, его каждый день посещала и Мэри Лоран. Параллельно он продолжал трудиться над циклом «Четыре сезона», и Мэри позировала ему для «Осени». Для этого она заказала у Уорта специальную длинную мантилью. Мане был пленен.
– Какая мантилья! Рыжевато-коричневая, с подкладкой цвета старого золота – потрясающе. Она станет великолепным фоном для того, что я задумал. Пообещай отдать ее мне, когда перестанешь носить, – попросил он Мэри.
Она обещала.
14 ноября 1881 года Антонен Пруст был назначен министром изящных искусств в сформированном Гамбеттой новом кабинете министров. Теперь Мане был более-менее уверен, что получит свой «Почетный легион».
– За каким чертом он тебе нужен? – удивлялся Дега.
– Дорогой приятель, – отвечал Мане, – если бы подобных вещей не существовало, я бы едва ли потрудился придумывать их, но поскольку они есть, почему бы не получить все, что можно, коль скоро это тебе причитается? Это просто очередная ступень в карьере. Если до сих пор у меня не было наград, то это не моя вина, и если у меня появится шанс, я его не упущу – сделаю все возможное, чтобы это состоялось.
– Ну конечно, – отвечал, в свою очередь, Дега. – Меня тебе не нужно убеждать в том, насколько ты буржуазен.
В декабре, когда Гамбетта представил президенту Греви ежегодный список претендентов на награды, он получил решительный отпор.
– О нет, только не Мане! Никогда в жизни! – воскликнул Греви.
Гамбетта напомнил ему, что Пруст как министр имеет право сам раздавать награды по своему ведомству.
28 декабря все еще не вернувшийся из путешествия, находящийся на Капри Ренуар раскрыл «Пти журналь» и узнал о том, что Мане представлен к награде. Он тут же послал ему новогоднее поздравление, добавив, что сразу по возвращении в Париж надеется иметь возможность лично поздравить самого любимого художника Франции, наконец-то обретшего признание, которого давно заслуживает.
Ты, подобно древнему галлу, отважно и весело боролся за это, ни к кому не испытывая ненависти. Я люблю тебя за эту жизнерадостность и отвагу перед лицом несправедливости. Я сейчас далеко, но новостей у меня немного. Когда на море шторм, тут газеты не доставляют, и я представить не могу, какими кружными путями добрался «Пти журналь» сюда, на Капри, где я – единственный француз. До скорой встречи, mille amities, et une long sante {3}…[24]24
С тысячей дружеских чувств и пожеланием долгого здоровья (фр.).
[Закрыть]
Перечень претендентов на награды был подписан, и Мане получил свой орден Почетного легиона. В конце года он уже не мог без палочки встать с дивана и перейти к мольберту. Ньюверкерк (бывший куратор Академии изящных искусств при Наполеоне III) попросил общего знакомого передать Мане его поздравления.
– Когда будете писать ему, – ответил Мане, – скажите, что я тронут его памятью обо мне, но наградить меня он мог бы и сам. Он мог бы сделать меня счастливым, а теперь у меня уже никогда не будет этих двадцати лет.
Глава 15
Группа распадается
«Глупцы! Они постоянно твердили мне, что я импрессионист. Не могли придумать ничего более лестного».
Эдуард Мане
В январе 1882 года правительство было расформировано. Кто-то стрелял в Гамбетту, и это покушение выглядело как попытка государственного переворота. В результате весь кабинет министров подал в отставку. Гамбетта, которому было всего 44 года, вроде бы оправился от ранения, но несколько месяцев спустя умер – скорее всего от какой-то болезни пищеварительного тракта (говорили, будто это было отравление свинцом от пули).
Проведя в кресле министра изящных искусств всего 77 дней, Антонен Пруст был вынужден оставить свой пост. По крайней мере он успел обеспечить Мане его «Почетный легион».
– День, когда справедливость свершится, близок, – сказал он Мане.
– О, я знаю все о «близком дне», когда свершается справедливость, – ответил ему Мане. – Это означает, что жить начинаешь только после смерти. О такого рода справедливости мне известно все.
Смена правительства и связанные с ней финансовые пертурбации немедленно отразились на художниках и комиссионерах. Когда (в феврале) грянула новость о крахе банка «Юньон Женераль», Дюран-Рюэль вновь оказался лицом к лицу с проблемой возврата огромных займов. И снова его регулярные выплаты художникам были приостановлены.
В отчаянной попытке предпринять нечто конструктивное, он решил организовать седьмую выставку импрессионистов. В целом художники очень хотели сделать все возможное, чтобы поддержать его, хотя у Моне его предложение не вызвало энтузиазма – он видел в нем лишь еще один повод подлить масла в огонь их старых раздоров. Но он зависел от Дюран-Рюэля.
Ренуар тоже был должен ему картины. На обратном пути из Италии он заболел, пришлось задержаться в Провансе до выздоровления. А поскольку выздоровление шло медленно, он отправился в Эстак подышать морским воздухом. Оттуда писал Дюран-Рюэлю, расхваливая местные красоты, мягкое солнце, безветренную погоду и объясняя, что ему будет полезно остаться здесь подольше, чтобы нарисовать несколько картин.
Они встретились с Сезанном и решили работать вместе, но Ренуар так плохо себя чувствовал, что план этот так и не осуществился. В конце концов он сдался и позволил мадам Сезанн лечить его своим рагу из трески – «амброзией богов», как он написал Виктору Шоке. «Наесться – и умереть…»
Когда в марте Сезанн вернулся в Париж, Ренуар все еще поправлял здоровье в Провансе. И только тогда до него дошла новость о спаде в делах Дюран-Рюэля. Ренуар немедленно написал ему, предлагая любую помощь. Он отослал 25 полотен для выставки, в том числе «Завтрак гребцов».
Моне с Алисой и детьми оставались в Пуасси, где пытались обосноваться в собственном доме – на вилле «Сен-Луи». По сравнению с домом в Ветее это было значительное улучшение условий: здание более просторное, с приятным видом на обсаженный липами бульвар Сены и на саму реку. Однако Моне особого энтузиазма не испытывал. Он по-прежнему волновался из-за Алисы. Хотя она и последовала за ним в Пуасси, было ясно, что ее дальнейшие намерения непредсказуемы. Много времени не потребуется, чтобы их скандальная связь вышла наружу, и Моне не знал, как она на это отреагирует.
Тревожила его и дочь Алисы Марта, преданная отцу и настроенная против связи матери с Моне. Ошеде в тот момент, судя по всему, затаился в Париже, не смея навещать жену, пока Моне рядом с ней. Тем не менее он по-прежнему был мужем Алисы, и она даже намекала, что намерена официально развестись. Сказав Алисе, что, по его мнению, ей нужно остаться одной и все обдумать, Моне уехал в Дьепп.
Он прибыл туда в ослепительно солнечный день, поселился в отеле «Виктория» и без промедления, надев толстые носки и прогулочные ботинки, отправился обследовать утесы. Но уже на следующий день его охватила тоска, и он впал в уныние. Отель располагался слишком близко к центру города, утесы были не чета фекамским, и на глаза не попадалось ничего, что ему захотелось бы нарисовать. Удаляясь от порта, Мане прошел весь Дьепп насквозь, за скалы, за за́мок, но все равно не нашел ничего, что воспламенило бы его воображение.
Вечера он проводил в кафе или в своей комнате в одиночестве, пока случайно не повстречался с местным художником, который сдавал в аренду свою студию. Моне тут же переехал в нее и попытался рисовать, но душа его была далека от живописи. Из Дьеппа он держал постоянную связь с Дюран-Рюэлем и был в курсе его планов.
– Если «известные персоны» будут участвовать в выставке, – заявил он ему, – я не желаю иметь с ней ничего общего.
Как всегда, главным яблоком раздора стал Рафаэлли. Гоген отказался от участия, объявив, что не позволит «Мсье Рафаэлли и K°» делать из него дурака. Кайботт и Писсарро заверили Моне, что Дега тоже решил не выставляться.
– Вообще-то едва ли этому следует радоваться, – ответил Моне.
Дюран-Рюэль начал обвинять Моне в том, что тот пытается сорвать мероприятие, а у Моне почему-то было ощущение (ложное), что группа выдавливает Кайботта из своих рядов.
Единственное, во что Моне, похоже, никак не мог поверить, так это в финансовый кризис Дюран-Рюэля, хотя об этом писали все газеты. Поэтому продолжал требовать от него денег, одновременно оговаривая свое обещание участвовать в выставке присутствием на ней картин Ренуара. Он всем говорил, что и пальцем не пошевелит, если не пригласят Ренуара (чьих последних работ он не видел).
Разочаровавшись в Дьеппе, Моне переехал в маленькую рыбацкую деревушку Пурвиль, где вода была бледно-сине-зеленой, над ней нависали низкие, поросшие травой утесы, а по реке, словно белые хлопья, проплывали маленькие парусники из местной флотилии. Ландшафт здесь был не намного привлекательнее, чем в Дьеппе, зато он нашел отель, где хозяин ресторана почтительно суетился вокруг него, а цена за постой была всего шесть франков в день. Вскоре Клод уже благополучно освоился там и каждый день ходил рисовать морские пейзажи и утесы.
Пока Моне наслаждался здоровым климатом и возможностью рисовать с комфортом, Алиса поняла, что ненавидит Пуасси. Постоянные неприятности утомляли и раздражали ее: дети беспрерывно простужались, ей не нравилось, что надо справляться с ними одной, и у нее не хватало сил должным образом заботиться о них. Моне писал ей каждый день: «…если бы ты знала, как тяжело мне сознавать, что ты так страдаешь…» В какой-то момент он сообщил, что хотел было немедленно вернуться в Пуасси, но именно сейчас самое важное для него – закончить некую работу. Пурвиль для этого самое подходяще место – трудно найти жилье, расположенное ближе к морю, которое он сейчас рисует, стоя на прибрежной гальке, жаль, что он не приехал сюда раньше, вместо того чтобы терять время в Дьеппе.
Поскольку Алиса продолжала наседать, Клод обратился за помощью к Дюран-Рюэлю. Воспользовавшись случаем, Дюран-Рюэль ясно обрисовал ему свое финансовое положение и попросил составить перечень работ, которые он может показать на выставке. Моне отправил ему список, но поставил условие: он будет участвовать только вместе с Кайботтом и Ренуаром. И добавил, что у Кайботта есть его картина, «очень изящная – красные хризантемы», которую тот мог бы одолжить для выставки, а также пообещал привезти из Пурвиля некую весьма интересную работу. В конце он напомнил Дюран-Рюэлю о его «обычных обязательствах» и запросил 1000 франков.
Несмотря на подобную демонстрацию солидарности, Кайботт решил, что не может больше оплачивать студию Моне на улице Вентимий, и в апреле Моне поехал в Париж, чтобы организовать вывоз всех своих полотен. 23 полотна он отослал Дюран-Рюэлю, который, невзирая на собственные трудности, купил их за 10 тысяч франков. После этого Моне прямиком направился обратно в Пурвиль рисовать новые морские пейзажи, которые, судя по всему, пользовались спросом. Он начал искать дом, где семья могла бы провести лето. А Алиса, пока он был в отъезде, вызвала Ошеде в Пуасси для обсуждения вопроса о его непомерных долгах. Но он к ней не явился.
Финансовый кризис Дюран-Рюэля потенциально грозил катастрофой всем, включая Сислея: поддержка, которую оказывал ему торговец согласно договору, возобновленному за два года до того, снова была приостановлена. До настоящего момента Дюран-Рюэль, прямо или косвенно, поддерживал бо́льшую часть группы, в том числе Дега, который упорно не желал иметь ничего общего с планируемой выставкой.
Собственные финансовые проблемы Дега были далеки от разрешения, и ему снова пришлось переезжать. Он покинул квартиру на улице Фрошо, где любовался из окна видом прекрасной акации, и перебрался в маленькую квартирку на улице Пигаль, 21, у подножия Монмартра. (Переезд с Пигаль на Монмартр означал существенное снижение арендной платы.) Сабина, его почтенная домохозяйка, переехала вместе с ним.
Дега устроил вечеринку по поводу новоселья, охарактеризовав на приглашениях свое новое пристанище как «самую красивую квартиру на третьем этаже во всей окрестности». По крайней мере он сумел сохранить монмартрскую студию на улице Фонтен-Сен-Жорж, 19-бис.
Что касается развлечений, то теперь Дега все больше полагался на состоятельных друзей, оставшихся у него со школьных времен. Несколько раз в неделю он принимал приглашения на обед от Анри Руара в Ла-Кё-ан-Бри, от Поля Вальпинсона в Мениль-Юбере, неподалеку от нормандского Аржантана, или от Людовика Алеви, которого часто навещал в Париже. У всех у них были жены, семьи, и они привыкли развлекаться с шиком.
Дега преодолел свою ненависть к деревне и посещал их в загородных виллах, но его визиты почти всегда были короткими, так как он не мог долго выдерживать деревенскую болтовню, пикировку и бильярд. Он всегда испытывал облегчение, возвращаясь к работе – по его словам, «единственному блаженству, которого стоит просить».
Хотя еще оставались покупатели, пришлось урезать расходы даже на тот сравнительно экономный образ жизни, который Дега теперь вел, и в 1882 году он продолжал полагаться на Дюран-Рюэля – тот теоретически владел исключительными правами на все, что выходило из-под кисти Дега.
В прежние годы Дюран-Рюэль, почти как банкир, регулярно выдавал им деньги авансом. Теперь, когда у него не было средств, чтобы одалживать наперед, Дега стал предлагать свои картины другим посредникам. Но даже такое ненадежное положение не могло заставить его присоединиться к выставке импрессионистов 1882 года. Все попытки уговорить его провалились. Отношение остальных художников к Рафаэлли вкупе с распрей, произошедшей в предыдущем году между ним и Кайботтом, стали последней каплей. Мэри Кассат преданно встала на сторону Дега.
На Писсарро в Понтуазе тоже отразились проблемы Дюран-Рюэля, хотя он, как и Ренуар, искренне сокрушался о торговце не меньше, чем о себе самом. Он горячо желал участвовать в выставке, особенно теперь, когда его стал так раздражать Гоген, чье решение дезертировать из группы Писсарро рассматривал как позерство и высокомерие. Постепенно стало ясно, что Гоген и Писсарро, когда-то казавшиеся весьма совместимыми, на самом деле обладают абсолютно разными темпераментами.
Озабоченные возникшими в группе разногласиями, Писсарро и Сислей отправились к Мане. После их визита тот сказал Берте:
– Эти господа, похоже, не могут ужиться вместе… Гоген ведет себя как диктатор.
Он предупредил ее, что дела плохи.
– Из-за последних событий в сфере финансов все остались без гроша, и живописцы испытывают последствия на себе.
Впервые через столько лет Моне почти был готов дать уговорить себя присоединиться к группе, но после долгих размышлений решил не делать этого, хотя Эжен полагал, что он горько пожалеет о таком решении. Но «Весна» (первая картина из цикла времен года, олицетворенных в женских образах) и «Бар в Фоли-Бержер» уже демонстрировались в Салоне, впервые снабженные табличкой, на которой его имени предшествовали буквы «H.C.». Участие в независимой групповой выставке было бы равносильно тому, что он принял почетное звание «H.C.» только для того, чтобы выказать свое пренебрежение к нему.
Моне в конце концов упросили. Кайботт, который поначалу пытался выступать организатором выставки, полностью уступил бразды правления Дюран-Рюэлю. Используя все свои дипломатические способности, тот постепенно сумел собрать группу, которая состояла из Моне, Ренуара, Писсарро, Сислея, Кайботта, Берты Моризо, старинного друга Сезанна Гийомена, который выставлялся с ними, начиная с 1874 года, новичка Шарля Виньона – одного из протеже Дега, а также Гогена, которого уговорил вернуться Писсарро и мало-помалу снова приняли остальные.
Помещение, которое Дюран-Рюэль нашел для выставки, по иронии судьбы находилось на улице Сент-Оноре, 251, в зале Панорамы – необъятном зале, сооруженном в память о битве при Рейхсхоффене. Верхняя часть стен была украшена ценными гобеленами.
Развешивать картины собрались все, при этом Писсарро ворчал по поводу обилия в зале «всей этой официальной красноты». Берта, проводившая зиму в Ницце, не смогла приехать, потому что должна была ухаживать за Жюли, заболевшей жестоким бронхитом. Поэтому Эжен ночным поездом, останавливающимся лишь на 13 минут в Лароше, чтобы пассажиры могли выпить горячего шоколада, прибыл из Ниццы в 11.15 утра, сразу же проследовал в зал Панорамы, чтобы заверить всех, что картины Берты в пути, и тут же отправился обратно на вокзал Сен-Лазар, где сел на поезд до Буживаля, но приехав, обнаружил, что забыл ключи от дома. Наняв слесаря взломать дверь, он собрал все законченные работы Берты, сделанные в Ницце, и все ее пастели, затем под проливным дождем помчался опять в Париж. Пока картины вставляли в рамы, он навестил Мане, чтобы поздравить его с наградой. На следующий день в восемь утра Эжен снова был в зале Панорамы.
– Все прекрасно, – заверил он Берту по возвращении в Ниццу. – Особенно хорош «Завтрак гребцов» Ренуара, хотя его венецианские виды ужасны, это его явная неудача.
Мане пришел, санкционировал выбор работ Берты, сделанный Эженом, и выставку можно было считать готовой к открытию.
«Бар в Фоли-Бержер» уже висел в Салоне. Вольф написал о нем в «Фигаро», язвительно заметив, что в будущем Мане будут восхищаться скорее «за то, что он пытался сделать, нежели за то, чего он достиг». Служанка Берты в Ницце случайно опрокинула на газету чернильницу, Берта при этом заметила, что статья получила то, чего заслуживала.
Мане написал Вольфу:
Я не теряю надежды, что когда-нибудь Вы напишете прекрасную статью, которой я от Вас так давно жду и на которую Вы, не сомневаюсь, способны, если захотите. Но, если можно, я бы предпочел, чтобы это случилось при моей жизни, и должен вас предупредить, что моя карьера не закончена. А пока благодарю за вчерашнее выступление…
Седьмая выставка импрессионистов, несмотря на проблемы с ее организацией, оказалась самой осмысленной и самой успешной из всех. Создавалось впечатление, что место проведения даже добавляло ей некий особый оттенок. Вдоль улицы Сент-Оноре выстраивались кареты, весь бомонд устремлялся сюда, чтобы увидеть представление.
Критика, как всегда, была неоднозначна. Вольф хвалил Дега за отказ участвовать. Обозреватель «Лё Солей» выделял картину Моне, изображающую закат в Лавакуре – «ломтик помидора, прилипший к небу». «Эвенман» делала упор на всем известной склонности художников группы к натурализму, глумливо добавляя: счастье, мол, что они выбрали своим призванием живопись, а не работу на железной дороге.
Самой популярной шуткой сезона стала шутка о том, что все эти художники явно страдают дальтонизмом (миф о том, будто Моне не различает цветов, был популярен тогда и жив до сих пор). Легче всего отделались Сислей и Писсарро. «Пари-Журналь» хвалил морские пейзажи Моне и «исключительную мощь его иллюзии». Главный соперник Дюран-Рюэля Портье, посетив выставку, полностью изменил свое мнение о Берте Моризо, решив, что если представленные картины прошли мимо него, то уж другие он наверняка сможет продать.
До Берты дошли слухи о «ренегатстве» Мэри Кассат. Она была заинтригована и попросила Эжена узнать, почему откололась Мэри. Верная своему слову, та действительно отказалась выставляться из солидарности с Дега, но пришла посмотреть экспозицию. Она очень дружелюбно встретилась с Эженом и попросила разрешения нарисовать портреты Берты и Жюли.
В семейной жизни Кассатов настал напряженный период. Похоже, состояние Лидии ухудшалось, и у Кэтрин начались проблемы с сердцем. Обе плохо чувствовали себя, испытывали боли и, нуждаясь в заботе, которую прежде оказывали друг другу, полагались теперь на Мэри, пока доктора не порекомендовали им более теплый климат. Они отправились на юг Франции, в По, где Кэтрин стало лучше, но Лидия стремительно слабела. В прошлом приступы у нее случались время от времени, за последние полтора года не было ни одного серьезного. Теперь боль стала постоянной, она уже не могла обходиться без мышьяка, морфия и других ужасных лекарств, коими пользовались в XIX веке (включая «свежую, прямо со скотобойни, кровь животных»).
Мане с Сюзанной пребывали в Рюэле, к западу от Парижа, в нескольких километрах от Шату. В этой маленькой деревушке, скучившейся вокруг своих площадей – площади мэрии и церковной площади, – Мане еще раз пытался отдохнуть и обрести покой. Они жили в очередном съемном доме, на сей раз на улице Шато, 18.
Дом большой, но неудобный, с синими ставнями и претенциозным фасадом, украшенным фронтонами и колоннами, стоял посреди более чем скромного сада. Мане сидел в этом саду, словно медведь в клетке. Он рисовал дом с распахнутыми ставнями, с виду пустой, отбрасывающий призрачные тени. По его картине нельзя понять, насколько мал сад и насколько узка улица, на которой он расположен.
Улица Шато (За́мковая улица), несмотря на внушительное название, была всего лишь очень узкой и короткой мощеной дорожкой, отклоняющейся непосредственно от церковной площади. По обе ее стороны стояли дома, никакого замка видно не было, и от реки она располагалась далеко. Пройти по ней можно было только к церкви.
Прямо за углом, на главной дороге, ведущей к Севру, стояла больница, закрытая и зловеще пустая. Словно человек, высаженный на необитаемом острове, ограниченный в передвижениях, с оборванными нитями, связывавшими его с прежде бурной жизнью, Мане чувствовал себя одиноким и опустошенным. Единственным утешением для него служили близость к Берте, Эжену и их трехлетней дочке Жюли, живущими в своем летнем доме в Буживале, и регулярные визиты Леона. Мане рисовал Жюли в саду своего дома: в летнем платьице и шляпке она сидит на лейке, маленькое широкое личико насуплено.
8 июля в «Эвенман» появилось сообщение о болезни Мане. Он немедленно написал в газету письмо, в котором утверждал, что всего лишь растянул связки, но никто не поймался на эту удочку. Унылое, гнетущее лето не способствовало улучшению его состояния. Мане по-прежнему бодрился в письмах самым близким друзьям (например, Мэри Лоран писал: «Возможно, после новолуния станет больше солнца»), но чувствовал себя обессиленным.
Перед отъездом из Парижа Мане начал довольно мрачный портрет женщины-наездницы, «Амазонка», но в Рюэле маслом почти не писал. Тем летом самыми восхитительными его работами были натюрморты: он рисовал акварелью сливы и мирабель с матовой, почти осязаемой кожицей; «Две розы на скатерти» – с увядающими кремовыми лепестками, лежащие на столе, словно раненые солдаты; корзинка с живой сочной клубникой, красной и липкой… По мере того как его портреты людей становились все более призрачными и отстраненными, его натюрморты казались еще более трепетными и исполненными жизни, чем прежде.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.