Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Аржантейские регаты пользовались невероятной популярностью, привлекали множество участников-яхтсменов и огромные толпы зрителей. Из летней резиденции родителей в Йере летом 1872 года в Аржантей на своей яхте приплыл Гюстав Кайботт. Там он и познакомился с Моне.
Кайботт, двадцатичетырехлетний серьезный блондин с большими, глубоко посаженными глазами, был сдержан, спортивен и отменно здоров. Большой фешенебельный загородный дом Кайботтов, где молодой человек проводил летние месяцы с родителями и двумя братьями, представлял собой имитацию замка XVIII века. В Париже семья жила рядом с бульваром Османа, в доме № 77 на улице Миромениль – одном из грандиозных новых османовских проспектов в богатом районе финансистов, неподалеку от большого вычурного здания ратуши первого округа.
Соседи Кайботтов, Жорж Бизе, Габриэль Форе и Прусты, вели блестящую светскую жизнь и держали популярные салоны для богатых и знаменитых. Кайботты в этой жизни участия не принимали. Они гордились своей независимостью, замкнутостью и тем, что заработали богатство сами, тяжелым трудом. В их квартире на улице Миромениль не было кричащей роскоши, как у соседей, сама ее строгая обстановка свидетельствовала о тонком вкусе и серьезном благосостоянии. Брат Кайботта Марсьяль (талантливый пианист и композитор) служил судьей трибунала округа Сена; дедушка Кайботт тоже был юристом. Все члены семьи являли собой людей очень правильных, всегда застегнутых на все пуговицы, и отличались отсутствием чувства юмора.
Как и Базиль, Кайботт в угоду семье изучал медицину,[14]14
Согласно биографическим источникам, Гюстав Кайботт имел юридическое образование и лицензию на практическую деятельность.
[Закрыть] хотя был исключительно талантливым художником с тайными творческими амбициями. Некоторое время он учился в Школе изящных искусств, но разочаровался. До встречи с Моне он, покончив с живописью, в свободное время предавался строительству яхт-скифов, на которых участвовал в регатах. (Он также был способным кораблестроителем.) Но знакомство с Моне вновь воспламенило в нем страсть к искусству. Кайботт опять начал писать, создавая изящные интерьеры и сцены современной жизни. Моне, распознав у Кайботта талант и потенциал, представил его остальным членам группы.
Дюран-Рюэль продолжал выставлять и продвигать творчество этих художников, и некоторое время казалось, что их финансовые трудности скоро будут преодолены. Однако, как выяснилось, они питали слишком смелые надежды. Вскоре после возвращения Дюран-Рюэлей из Лондона мадам Дюран-Рюэль тяжело заболела и весной 1872 года скончалась. Без ее советов Дюран-Рюэль в месяцы, последовавшие за ее смертью, начал покупать много лишнего.
Поначалу Моне был среди тех, кто извлекал из этого пользу. Из 12 тысяч франков, полученных им в 1872 году за 38 полотен, 9800 франков (стоимость двадцати девяти из них) выплатил ему Дюран-Рюэль. Однако многие из этих картин годами томились в запасниках. Не было никаких признаков и того, что Дюран-Рюэль сумеет отдать Эдуарду Мане 20 тысяч франков, которые оставался ему должен.
1 июля 1872 года Мане снял другую студию на той же улице, но на этот раз в нижнем этаже дома № 4, ближе к вокзалу Сен-Лазар. Это просторное помещение (бывшая школа фехтования) мягко освещалось четырьмя большими окнами с балюстрадами: два окна с одной стороны выходили на улицу Мосние (теперь Бернская), два с другой – на мост Европы. Интерьер отличался изысканностью: дубовые панели, высокие потолки с позолоченной лепниной и крытая галерея с открытыми арками по краям, главная ниша задрапирована атласными шторами.
Студия располагалась так близко к вокзалу, что воздух, казалось, постоянно был насыщен дымом, земля содрогалась и вибрировала, когда мимо проходили поезда, а сеансы позирования перемежались пронзительными паровозными свистками. Мане позаботился о том, чтобы в студии стояли пианино, зеленая садовая скамья, пристенный столик эпохи Людовика XV и большое зеркало-псише в раме. Стена была увешана картинами «Завтрак на траве», «Олимпия», «Балкон». Здесь не присутствовал яркий портрет клоуна. В углу у стены, покрытой большим зеленым японским ковром с рисунком из птиц и цветов, стоял темно-красный диван, заваленный подушками. (Клоун, в своем клоунском костюме позирующий стоя посреди комнаты, казался неуместным на фоне всей этой роскоши.)
Через две недели после переезда Мане пригласил друзей обмыть новую студию. Берта была на вечеринке одной из главных гостий. Хозяин пребывал в игривом настроении, говорил ей, как хочет, чтобы она снова позировала ему, и хвастался своими многочисленными успехами у Дюран-Рюэля. Теперь, когда Сюзанна опять была рядом, он снова стал самим собой, уверенным в своей неотразимости и купающимся в женском внимании, которое Сюзанна всю жизнь терпела с философским стоицизмом – как и многие жены в XIX веке. (Вероятно, она не была склонна критиковать его, учитывая благоразумие, с каким семейство Мане относилось к женитьбе Эдуарда на ней и воспитанию ее сына.) Она сама любила рассказывать историю о том, как ее муж, не замечая, что за ним наблюдают, следовал по улице за прелестной незнакомкой. Когда же, обернувшись, увидел Сюзанну, только и сказал: «Я думал, что она – это ты». Вскоре Берта одна, без сопровождения, ездила через весь Париж из Пасси в Клиши вдоль широких обсаженных деревьями османовских проспектов, через площадь Звезды, авеню Эйлау[15]15
В 1881 г. была переименована в авеню Виктора Гюго. – Примеч. ред.
[Закрыть] и дальше до Сан-Петербургской улицы, где выходила из кареты и следовала в роскошную новую студию Мане.
Он усаживал ее на стул в полупрофиль, нога на ногу, и заставлял держать перед лицом широко развернутый черный испанский веер, пластины которого многозначительно закрывали все, кроме губ. Когда Берта поднимала руку, тонкая прозрачная ткань черного рукава спадала на плечо, открывая белую кожу. На ней были розовые туфли, правая нога выглядывала из-под подола, обнажая щиколотку до половины икры. Розовую туфельку на этом портрете Мане выделил особо, чтобы привлечь внимание к изящной ножке Берты, равно как и к ее обнаженному предплечью.
Портрет получился дразнящим и соблазнительным, преисполненным подсознательного желания. Закончив его, Мане стал рисовать Берту снова, на сей раз стоя, с рукой, прижатой к горлу (словно она застегивала или расстегивала воротник), и мыском одной такой же розовой туфли, дразняще выглядывавшим из-под платья.
Мане обожал подтекст многозначительно поставленной ноги. «Можно все узнать о женщине по тому, как она ставит ноги, – сказал он однажды Малларме. – Женщины-соблазнительницы всегда выворачивают носки наружу. Что же касается тех, которые выворачивают их внутрь, и не думайте чего-нибудь добиться от них». Фон картины «Берта Моризо с веером» (1872) – кроваво-красный, выполненный дерзкими влажными мазками. Смещенное от центра композиции положение фигуры привлекает внимание к этому внутренне обволакивающему цвету. В этих портретах – квинтэссенция бесспорного эротизма эстетики Мане. На портрете «Берта Моризо в розовых туфлях» (1872) она смотрит прямо на художника, демонстрируя свою поразительную способность (по выражению Поля Валери, впоследствии женившегося на ее племяннице) voir le prе́sent tout pur.[16]16
Ясно видеть настоящее (фр.).
[Закрыть]
Рисуя Берту, Мане искал и осваивал нечто новое – изобилующую множеством оттенков связь между художником и его моделью, чтобы добиться основополагающего ощущения, ощущения жизни, которое Валери в другом месте приравнял к любовному ознобу. В портрете 1873 года, на котором Берта изображена лежащей, мотив соблазна узнается безошибочно. Кажется, что ее темные глаза следуют за зрителем, куда бы он ни отошел, и поза возлежащей женщины бесспорно провокационна.
Как изобразить эту глубину волнующего влечения? Спустя годы Валери косвенно намекнул на это в посмертном слове о «тетушке Берте», куда он включил отступление на тему об очевидном свойстве художника – лежащей в основе его натуры предрасположенности к целибату. Это объясняется, как он предположил, тем, что именно обостренная эстетическая чувственность, la mode sensible, по его выражению, изобилующая бессознательными ассоциациями и аллюзиями, на самом деле является тем измерением, в котором художник живет наиболее пылко.
В другом отступлении, посвященном Мане, Валери отдает должное его дару (его «триумфу») и размышляет о главном парадоксе его воображения: владеющем им желании говорить правду, уживающимся с «чувственной и духовной трансформацией» предметов и фигур на полотне. Мане одновременно и сознавал собственное и Берты взаимное влечение, и – на неком глубинном уровне – изначально творил его в своем искусстве.
В июле 1872 года сестра Берты Эдма родила вторую дочку. Берта нарисовала только что оправившуюся после родов мать, бледную и хрупкую, в темном платье, склонившуюся над колыбелью, неуловимо уязвимую в своем материнстве. Приближался август, но Берта не хотела проводить лето как обычно – с Эдмой и ее детьми. Вместо этого она подумывала отправиться в страну басков к старшей сестре Ив. Решение тоже не идеальное, но лучше, чем перспектива оставаться в Париже после того, как все разъедутся по деревням. Мане с Сюзанной собирались еще раз посетить Голландию, место, где провели медовый месяц. В городе не останется никого.
Последние пять лет мадам Моризо время от времени пыталась оказывать давление на поклонников Берты, но безуспешно. К настоящему времени все, кроме Дега, были женаты или по крайней мере влюблены. Даже ее младший брат недавно женился.
Берта не испытывала недостатка во внимании, но никто не казался ей подходящей парой. Вероятно, она смутно представляла себя одинокой, независимой художницей, однако прецедентов счастливой жизни успешных одиноких художниц было очень мало, и в любом случае с годами такая жизнь казалась все менее привлекательной.
Корнелия сердилась и по-прежнему жаловалась Эдме, что стремление Берты к независимости не что иное, как иллюзия, честолюбие, о котором она горько пожалеет, когда через несколько лет обнаружит, что осталась одинока. У Берты имелся знакомый, некий Марчелло, обладающий тем достоинством, что был не женат, однако он воспринимал ее как «своенравную чудачку». (А кое-кто и вовсе считал ее не вполне нормальной.) Так или иначе, учитывая ее сложные чувства к Мане, Берта была склонна к романтизму. Она явно хотела любить.
Пьер Пюви де Шаванн являлся претендентом с 1868 года. Сорокавосьмилетний, он был на 17 лет старше Берты, но во многих отношениях представлял собой более чем подходящую партию. Во-первых, респектабельный, принадлежащий к состоятельной семье. Во-вторых, его картины (хотя изначально они не были поняты и подвергались насмешкам) были теперь признаны истеблишментом, его мифологические сцены украшали стены Пантеона. В-третьих, он был кавалером ордена Почетного легиона. Но… в качестве потенциального любовника никогда не казался достаточно убедительным. Даже мадам Моризо не спешила настаивать на нем как на окончательном выборе.
Другим возможным избранником считался младший брат Мане Эжен, с ним Берта дружила с 1868 года. Тем летом, когда они познакомились, много сплетничали об их скандальном совместном вояже в Бордо – город, который так любил Эдуард. Старший брат всей душой приветствовал идею выдать Берту за Эжена, надеясь, что это положит конец скандальным сплетням.
Он коварно намекнул на такой план во время одного из визитов к нему мадам Моризо. Она застала Эдуарда за мольбертом. Он рисовал жену, «изо всех сил стараясь сделать из этого чудовища нечто стройное и интересное», по ее словам, и, не отрываясь от работы, вскользь упомянул об этом.
– Он хочет устроить все вам обоим на благо, – в смятении рассказывала Берте Корнелия, – чтобы ты стала его невесткой. Несчастная Сюзанна при этом воскликнула: «Я была бы так рада иметь мадемуазель Берту родственницей!» Ну и чудачка! А он сумасшедший, у него нет ни капли здравого смысла.
Вроде бы план даже не подлежал серьезному обсуждению. Тем не менее что-то в нем зацепило всех, хотя Корнелия продолжала выдвигать причины, по которым он не может осуществиться: то политические взгляды всех Мане слишком радикальные, то она слышала, будто в роду Мане есть наследственная болезнь и тому подобное. Проблема состояла в том, что, несмотря на давнее знакомство, между Бертой и Эженом не было романтических отношений. Вина скорее всего лежала на Берте, которая, «бесконечно желая все обдумать снова и снова, в погоне за осуществлением мечты не сохранила ни достаточной силы характера, ни душевной независимости, чтобы связать себя взаимными обязательствами». Так и было, вне всяких сомнений.
– Я бы предпочла кого-нибудь другого, – подвела итог Корнелия, – даже если бы он был менее интеллектуален и имел менее подходящее происхождение.
Но кто это мог быть?
Кандидатура Эжена Мане была вновь поставлена на обсуждение.
– Я без конца повторяю Берте, чтобы она не исключала его, – делилась с Эдмой мадам Моризо, хотя признавала, что считает его кандидатуру неокончательной, а его самого ненадежным и «на три четверти сумасшедшим».
Однако «все знают, что лучше выйти замуж и принести некоторые жертвы, чем остаться независимой и в положении ни то ни сё».
Она пригласила Эжена навестить их. Берта колебалась, и когда Эжен явился в назначенное время, в доме он застал только Тибюрса. Тем не менее мадам Моризо не хотела отказываться от этой идеи. Снова задумала некое совместное мероприятие, на сей раз в форме увеселительного путешествия, в котором должны были участвовать обе матери. Это означало, что Берта будет под неусыпным контролем (и пару пристально исследуют на предмет взаимного соответствия). Мане предложили Сен-Валери-ан-Ко.
Но приготовления оказались напрасными. В конце концов Берта решила провести лето с Ив в Сен-Жан-де-Люз – маленькой рыбацкой деревушке на границе с Испанией.
Поездка в Сен-Жан-де-Люз тоже не увенчалась успехом. Не успела Берта туда приехать, как стала томиться и пожелала покинуть деревню. Смотреть там было не на что и поговорить не с кем. Она проводила время, строча письма Эдме:
Мне не нравится это место, оно засушливое и скучное. Море здесь уродливое: либо голубое-голубое – а я такое ненавижу, – либо темное и унылое.
Жара стояла невыносимая (даже в захолустной рыбацкой деревне Берта была обременена нижними юбками и фижмами), а по ночам приходилось бороться с мухами: «Никогда в жизни не видела их в таком количестве». Единственное, чего она хотела, – это оказаться снова на Иль-де-Франс с Эдмой.
Они съездили в Байону, оказавшуюся чуть более приятным местом, но вернулись в Сен-Жан-де-Люз, где «все жарилось на солнце и в принципе не было ничего красивого». Вокруг говорили только по-испански (на языке, которого она никогда не знала и не понимала), и не было места, где могло бы собираться избранное общество. Одно утешение все же существовало.
«Видит Бог, – писала она Эдме, – здесь мне не приходится постоянно быть настороже и защищаться от поклонников. Я чувствую себя на удивление незаметной. Впервые в жизни меня начисто игнорируют».
Пюви де Шаванн в Версале продолжал лелеять остатки надежды. Он просил Берту писать ему из Сен-Жан-де-Люза, и она писала, рассказывая ему о разочаровании, скуке, отсутствии общества и невыносимой жаре.
Сочувствую, что Вам приходится страдать из-за обилия солнца, – отвечал он. – Я бы сошел с ума и от четвертой доли такого солнцепека. Ничто не ненавижу больше света, который безжалостными пиками вонзается в глаза, в уши – словом, во все; это как мухи, которые всегда точно знают, где атаковать.
Он писал, что представляет ее там в белом доме с коричневыми ставнями, и просил поверить, что ему ничуть не лучше. «Я так занят, что ночью валюсь с ног, как набегавшаяся за день собака».
Нет, романтичным поклонником его явно не назовешь.
Спустя несколько дней жара немного спала, и Берта рискнула выйти на берег, где, к удивлению, обнаружила несколько весьма элегантно одетых людей. Но и это оказалось не тем: они все равно не могли признать себя ей ровней. Более того, не могло быть и речи о том, чтобы она там рисовала. «Постоянно светит солнце и стоит хорошая погода, океан похож на сланцевую плиту – нет ничего менее живописного, чем подобная комбинация». Наконец у Ив созрел план поехать в Мадрид и посетить музей Прадо. Они связались с Мане, который заручился согласием Захарии Аструка, художника, первым показавшего ему в свое время этот город, быть в полном распоряжении сестер.
В Мадриде они осматривали музеи, изучали старых мастеров, пересмотрели всего Гойю и всего Веласкеса, которым так восхищался Мане. Сам город ничуть не заинтересовал Берту. С ее точки зрения, он был начисто лишен характера. Но «великолепный Аструк» оказался отличным компаньоном.
В конце лета она уже снова была с Эдмой в Моркуре, чувствуя облегчение от общения с любимой сестрой и от возможности опять рисовать в привычном холодноватом свете Иль-де-Франс. Она рисовала Эдму, малышку Бланш и трехлетнюю Биби, гоняющуюся за бабочками по траве.
В Париже Берта навестила Мане за день до его отъезда с «толстой Сюзанной» в Голландию и нашла его «в таком скверном настроении, что и не знаю, как они будут путешествовать вместе». Он сообщил Берте, что дал ее адрес богатому клиенту, который хочет заказать пастельные портреты своих детей. Конец лета она провела, нанося визиты Эдме в Моркур и недоумевая, почему решилась назначить богатому господину цену по 500 франков за каждый портрет.
Минуло почти десять лет с тех пор, как большинство художников группы приехали в Париж и записались в Академию Сюиса или студию Глейра. В 1872 году, не имея постоянных посредников или надежной перспективы регулярных продаж, группа, похоже, приблизилась скорее к тому, чтобы распасться, нежели к тому, чтобы консолидироваться, тем более что у всех художников так или иначе уже сложилась вполне обеспеченная личная жизнь.
Осенью того года и Писсарро, и Моне уехали из Парижа. Писсарро жил теперь в Понтуазе, полудеревенском средневековом городке на реке Уазе, где, несмотря на близость серной фабрики, все еще сохранились огороды и сады, а также мельницы, на которых мололи местное зерно. Семье пришлось покинуть Лувесьенн: их дом так серьезно пострадал во время войны, что стоимость ремонта была не по карману. Впрочем, Писсарро радовался переезду, потому что любил Понтуаз, где извилистые тропинки, вьющиеся по склонам лесистых холмов, заштрихованных террасами виноградников, предлагали ему широкий выбор очаровательных меняющихся перспектив, расцвеченных яркими пятнами красных крыш и густой зеленой листвы.
Однако, не желая исчезать из поля зрения Дюран-Рюэля и других комиссионеров, Писсарро также снял студию в районе Пигаль. Бывая в Париже, он ночевал там и много часов проводил в кафе «Гербуа», молчаливо слушая Мане и других и лишь изредка вставляя тщательно обдуманное слово. Когда порой объявлялся Сезанн в своих грязных голубых брюках, он находил там Писсарро, всегда готового поговорить с ним.
Сезанн с Гортензией теперь воспитывали сына. Поль родился 4 января 1872 года в их доме в районе Жюсьё, где спозаранку начинали катать по булыжной мостовой бочки с вином. Шум стоял такой, что и мертвого мог бы разбудить. Когда из Экса навестить их приехал друг детства Сезанна Ашиль Эмперер (карлик, чья голова напоминала Сезанну вандейковского всадника), он был потрясен их отшельнической жизнью. Ему показалось, что «Сезанн всеми покинут. Такое впечатление, будто у него не осталось ни одного понимающего друга».
Он больше не ездил в Экс, тем более теперь – отец не должен был узнать о рождении Поля. Но в лице Писсарро Сезанн все-таки преданного друга сохранил. В кафе «Гербуа» тот представил его Полю Гаше, врачу-гомеопату, блестящему эксцентричному человеку с пугающе бледной кожей и крашеными желтыми волосами. Той весной доктор Гаше купил большой загородный дом для себя и своей семьи в Овере, напротив Понтуаза, на другом берегу реки. (Через несколько лет Ван Гог будет писать там его портрет, заметив, что у Гаше даже руки «цвета бледно-розовой гвоздики».)
Гаше специализировался на тревожных предсказаниях: он объявил, например, что друг Ренуара, молодой журналист Жорж Ривьер, должен готовиться к страшной смерти в двадцатипятилетнем возрасте от гангрены лицевых костей. «Гаше всегда абсолютно уверен в своих предсказаниях», – отмечали его знакомые. (Или, возможно, у него было такое странное чувство юмора.) В то же время он был сострадательным, добрым и так же, как Писсарро, прекрасно понимал детей.
Писсарро пригласил Сезанна с Гортензией и Полем погостить у него в Понтуазе, откуда они могли съездить в Овер навестить доктора Гаше. И Сезанн, и Гортензия прекрасно ладили с Жюли, а Сезанн обожал добродушно поддразнивать детей Писсарро, которые навсегда запомнили его «большие черные глаза, начинающие бешено вращаться в глазницах при малейшем волнении».
Жизнь в Понтуазе была чрезвычайно шумной, полной людей и событий. Мать Камиля Рашель, болевшая в то лето, хоть и не смирилась с неугодной снохой, приехала к ним, чтобы Жюли могла за ней ухаживать. Рашель была требовательной и неуравновешенной. Временами не могла сдержать раздражение и однажды даже чуть не побила Жюли своей палкой. Жюли приходилось кормить мужа, Рашель, детей и бесконечных визитеров: поскольку Писсарро любил пребывать в окружении других художников, дом обычно был полон ими. Когда приехали Золя с женой, их принимали как почетных гостей, и Жюли подарила им живую крольчиху на сносях.
Невзирая на обилие домашних обязанностей, Жюли пыталась устраивать и карьеру мужа. Озабоченная финансовым будущим семьи, она нашла несколько местных коллекционеров и пригласила их на обед. За столом она прислуживала в своем лучшем шелковом платье. В разгар застолья приехал Сезанн, по-прежнему одевающийся в грязную рабочую одежду и имеющий привычку постоянно чесаться: «Ради Бога простите, мадам Писсарро, опять эти мухи».
Писсарро часто ездил в Париж, где работал в студии и встречался с посредниками. Предполагалось, что Сезанн должен делать то же самое, но он любил Овер и Понтуаз. Однажды вечером он так долго возился с детьми и беседовал с Жюли, что опоздал на поезд в Париж, где его ждал Писсарро. Тогда Сезанн и старший сын Писсарро Люсьен, усевшись в кухне, сочинили такое послание:
В час, когда железная дорога должна была бы уносить меня к моим пенатам, я пишу это пером Люсьена. Иными словами, я только что опоздал на поезд. Излишне добавлять, что я останусь твоим гостем до среды. Мадам Писсарро просит тебя привезти из Парижа немного молочного порошка для малыша Жоржа и забрать у тетушки Фелисии рубашки Люсьена. Спокойной ночи, твой Поль Сезанн.
Потом он передал перо Люсьену и тот приписал:
Дорогой папа, мама передает тебе, что у нас сломалась дверь, поэтому приезжай поскорее, а то могут прийти грабители, и пожалуйста, привези мне набор красок. Кошечка [Жанна] хочет, чтобы ты ей привез купальный костюм. Пишу плохо, потому что не люблю это дело. Люсьен Писсарро, 1872.
Овер, где Сезанн и Писсарро навещали доктора Гаше, состоял из нескольких деревенских улиц с крытыми соломой домами, ратушей (прелестным зданием, напоминающим кукольный домик) и ремесленными мастерскими. Извилистая боковая улочка, отходящая от главной, взбиралась по склону холма, на вершине которого стоял замок де Лери, к другому склону была обращена фасадом средневековая церковь. (Позднее Ван Гог написал ее под углом, с нижней дороги, поэтому ее мгновенно узнаю́т все: каждый ее выступ вызывает воспоминания о его картине.) В примыкающих проулках располагались маленькие, низкие коттеджи ремесленников, сложенные из рыхлого серого камня. Границы участков небрежно обозначались шпалерками ирисов, лилово-голубых на фоне бледного камня.
По сути Овер был деревней: на фотографиях того времени запечатлены крестьяне с вилами, позирующие перед камерой в длиннополых, до щиколоток, рабочих халатах и грубых башмаках. Кто-то сфотографировал Писсарро и Сезанна с двумя друзьями: они стоят на фоне замшелой стены, вдали виднеются неясные очертания деревьев. Мужчины опираются на массивные трости, вокруг расставлены рисовальные принадлежности, но одеты художники не в рабочие блузы, а в рубашки с воротничками, брюки и сюртуки, на ногах – изящные штиблеты или туфли, на голове – фетровые шляпы. На одном – даже галстук-бабочка. Должно быть, они своим внешним видом заметно выделялись на фоне местных жителей.
Дом доктора Гаше стоял на склоне холма над главной улицей. Террасами спускающийся по склону сад, глядящий на долину Уазы, изобиловал цветами. В доме и саду всегда было полно кошек и кур во главе с потрепанным и общипанным старым петухом.
В мансарде Гаше рисовал и делал гравюры (это было его особой страстью). У него имелся собственный гравировальный пресс, и он создавал офорты с изображением кошачьих, птичьих голов и человеческого черепа. Этот череп – с весьма потертой нижней челюстью – Гаше хранил у себя в мансарде вместе с флаконами хлористого натрия, серной кислоты и аммония, двумя пугающе огромными шприцами и двумя маленькими глиняными моделями кошек. В саду он работал за столом, выкрашенным в ярко-оранжевый цвет (позднее этот стол обессмертил Ван Гог на своем «Портрете доктора Гаше»).
Сезанн часто гостил в доме Гаше, работал вместе с доктором в его студии или рисовал натюрморты, используя в качестве натуры цветы из его сада. Установив мольберт на изгибе какой-нибудь из очаровательных узких аллей, он, прежде чем приступить к рисованию, изучал необычную геометрию местности, где извилистые, огибающие холм дорожки сливались и пересекались, и в точках их пересечения под странными углами вдруг возникали дома.
В Овере он написал свой знаменитый «Дом повешенного». Никакого повешенного на самом деле не существовало, это было данью зародившейся еще в детстве страсти Сезанна к игре слов: фамилия бретонца – хозяина дома (Penn’du) была созвучна французскому слову «повешенный» (pendu).
Если глядеть сверху, здешние склоны представляли собой сбегающие вниз террасы разных оттенков зеленого цвета, там и сям словно проткнутые высокими тополями. Весной эти склоны утопали в цветах и теплом голубоватом свете, оттого они казались расшитыми стеклярусом. Сезанн любил этот пейзаж и впервые в жизни чувствовал себя здесь умиротворенным.
Писсарро научил его вырываться из хаоса смятенного воображения, контролировать и гармонизировать свои бурные эмоции, дисциплинировать свою наблюдательность.
Перешагнувший порог сорокалетия Камиль стал для него чем-то вроде отца: он терпеливо работал с Сезанном, который, к собственному изумлению, прислушивался к его советам.
В Норвуде Писсарро тщательно изучил геометрию похожего пейзажа, со сложным переплетением улочек, крыш и рядами домов, будто сбегающих по склонам. Теперь, в Понтуазе и Овере, он делился приобретенным знанием с Сезанном, который наконец перестал воспринимать искусство рисования как мучительный род визуальной романтической поэзии. Он решительно делал новые шаги вперед в своем творчестве. С помощью Писсарро обрел собственный оригинальный метод моделирования форм и организации цвета, пользуясь не столько прорисованными контурами, сколько непосредственно красками для создания геометрии той или иной формы.
– Осветляй свою палитру, – советовал ему Писсарро, как в свое время советовал Ренуару Диаз. – Пиши только тремя основными цветами и их производными.
Он учил Сезанна видеть многократные отражения света и воздуха и замечать, как эти отражения играют с формой и линией, подвигал его забыть о «точности» рисунка. Форма не должна быть нарисована, она должна возникать сама собой при первом взгляде на ландшафт, рисовать следует то, что видишь – «сущностный характер предмета».
Когда Сезанну казалось, что он не может завершить картину, доктор Гаше, бывало, говорил ему:
– Все, хватит, дальше совершенствовать некуда, оставь как есть. – Гаше был одним из самых пламенных поклонников творчества Сезанна и первым покупателем его картин.
В окружении друзей Сезанн чувствовал себя менее беспокойным и страдающим. К концу осени они с Гортензией начали подумывать о том, чтобы поселиться в Овере.
В сентябре Берта вернулась в Париж, где ей предстояло провести еще одну одинокую зиму с родителями. После войны Моризо переехали в новую квартиру, в доме номер семь по улице Гишар – построенное в 1869 году большое, в османовском стиле, здание с коваными чугунными балконами и огромной двойной дверью. Дом стоял на узкой дороге, ведущей прямо к улице Пасси на границе Булонского леса.
В новом окружении Берта, с ее темными горящими глазами, артистичными манерами и аурой таинственности, стала объектом острого любопытства. Она резко отличалась от женщин своего социального окружения и опять в отсутствие сестер чувствовала себя потерянной. Вскоре Берта вновь посещала студию Мане, где он рисовал ее в зимнем образе: темная верхняя одежда, черная тонкая вуаль, закрывающая рот и подбородок, черные ленты на шляпе (похожей на ту, что на натюрморте/ портрете Мане «Завтрак» лежит на стуле), сплетающиеся с такими же черными, немного растрепанными волосами героини.
Мане назвал картину «Берта Моризо с букетом фиалок», хотя при первом взгляде букетик почти не виден. Он приколот к вырезу жакета, усиливая впечатление, будто одевалась она в спешке. Вероятно, Мане сам приколол фиалки (обычно символизирующие любовь) к ее жакету. На сей раз он поместил девушку на нейтральном фоне гладкого серого занавеса, призванного по контрасту усилить эффект черных тонов и акцентировать таинственность ауры Берты, ее огромные глаза и «рассеянный отсутствующий взгляд».
Поль Валери всегда считал, что в этом портрете Мане обрел свое поэтическое видение, интерпретировав через него утонченность Берты, ее сложность и внутреннюю противоречивость, выявив в характере отстраненность, драматизм и квазитрагичность. Ее глаза, по воспоминаниям Валери, были «необычно большими и такими невероятно глубокими, что Мане, передавая их волшебную непроглядную глубину, забыл о том, что на самом деле они имели зеленоватый оттенок, и нарисовал их абсолютно черными».
После того как она покинула студию, Мане положил букетик фиалок рядом с красным веером, который Берта держала сложенным, позируя для «Балкона», и любовным письмом, в котором написал лишь: «Мадемуазель Берте… Э. Мане», и нарисовал эту композицию. Уйдя от него, Берта вспомнила, что он ни словом не обмолвился о своем ранее данном обещании показать одну из ее последних картин Дюран-Рюэлю.
– Я очень хочу заработать немного денег, – сказала она Эдме. – Я начинаю терять всякую надежду… мне грустно, так грустно, как только может быть… Что я вижу совершенно ясно, так это то, что мое положение становится невозможным со всех точек зрения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.