Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
В отличие от речных мест отдыха, где хмельные гуляки беспечно бултыхались в воде, морские купания проходили гораздо сдержаннее, поскольку считалось, что это небезопасно. Однако в фешенебельных буржуазных кругах придерживались мнения, что морской воздух и вода обладают целебными свойствами, поэтому дамы и господа тоже позволяли себе на несколько секунд окунуться. Некоторых, воспринимающих морские купания как лечебные ванны, заносили в воду специально нанятые для этого медицинские работники. Другие пользовались своего рода рикшами – они садились в деревянные кабинки, которые вносили в воду, просачивающуюся внутрь сквозь щели между досками. (О том, чтобы, забежав в море, позволить волне накрыть тебя с головой, никто даже помыслить не мог еще лет десять.)
Когда купальщик или купальщица оказывались в воде, им рекомендовали поплавать, если они умеют, если же нет – «просто потанцевать или попрыгать на манер тюленя или лягушки». Молодые дамы купались в коротких туниках (полностью открывающих щиколотки и икры ног), обшитых оборками панталонах, украшенных лентами шляпах и сандалиях на веревочной подошве. Когда дамы гуляли вдоль кромки воды, им дозволялось при набегающей волне подбирать подол обычно полосатого хлопчатобумажного платья, обнажая лодыжки и демонстрируя край длинных кружевных панталон. Учитывая редкую возможность урывками узреть на миг части женской плоти, на побережье устремлялись под предлогом поправки здоровья (а на самом деле просто ради отдыха или возможности завести знакомства) сонмы парижан. Приносящие их сюда поезда прозвали «брачными поездами».
И Берта, и Эдма щеголяли в купальных костюмах по последней моде, и мадам Мане откровенно призналась Эжену, что «успех мадам Понтийон [Эдмы] заключен в ее (то есть Эдмы) костюме». Однажды, когда они с Бертой рисовали в гавани, Эжен открыл ей свои намерения. К концу сеанса Берта согласилась выйти за него замуж. Как только его предложение было принято, Эжен, согласно правилам приличия, должен был вернуться в Париж, так как Берте не подобало продолжать отдых в обществе суженого. Эжен получил возможность дать волю романтической стороне своей натуры, которую сдерживало понимание того факта, что он женится на профессиональной художнице. Его письма к ней являли собой образец такта, скромности и игривости: «…я снимаю шляпу перед красавицей художницей, как называет вас подруга моей матери…»
Он скучал по Фекаму, по милым его сердцу прогулкам вдоль моря, во время которых непременно встречал Берту. Теперь он бродил по Парижу и думал о ней, но нигде перед ним «не мелькала маленькая туфелька с изящным мысочком, который я так хорошо знаю». Когда же он увидит ее снова? «Я теперь так избалован, что не могу довольствоваться малым».
Осенью все, кроме Писсарро, вернулись в Париж, включая Сезанна, который воссоединился с Гортензией и Полем на улице Вожирар, сумев все же обеспечить себе неплохое пособие, чтобы содержать их, несмотря на то что тайна их существования так и не открылась. Похоже, он вошел в новую фазу творческого поиска, не стремясь, как заверил мать, к тому, чтобы потрафить идиотам с их бесконечными требованиями «совершенства», а исключительно ради продолжения самообразования.
Мане и Дега снова постоянно видели в «Нувель Атэн». Берта и Эжен начали приготовления к свадьбе: гражданская церемония должна была состояться в ратуше 22 декабря, а вслед за ней – венчание в церкви Нотр-Дам де Грас в Пасси. Поскольку Моризо еще соблюдали траур, церемония предполагалась скромной, Берте надлежало быть в повседневной одежде.
Дега преподнес им свадебный подарок в виде портрета Эжена, в глубоком раздумье сидящего на берегу моря. Мане рисовал портрет Берты в три четверти, портрет получился довольно формальным: у Берты аккуратно приглажены волосы, что совсем ей несвойственно, и поднята левая рука, чтобы было видно обручальное кольцо на среднем пальце. Предполагалось, что это будет последний ее портрет работы Мане, хотя замужество не положило конец ее визитам. Уже через полтора месяца после свадьбы она снова начала бывать в его студии.
В середине декабря Ренуар устроил у себя в ателье общее собрание, на котором до сведения участников были доведены финансовые итоги выставки. Долги составили 3713 франков. Имеющаяся наличность – 278 франков. Каждый из участников остался должен 184 франка 50 сантимов. Собрание единогласно постановило ликвидировать Общество.
Часть четвертая
Бал в «Мулен де ла Галетт»
Глава 10
Торговцы и галереи
«Рисуй правду, и пусть говорят что хотят».
Эдуард Мане
В начале 1875 года издатель Эмиля Золя двадцатишестилетний Жорж Шарпентье, прохаживаясь по Монмартру, заметил маленькое полотно, подписанное неизвестным художником Огюстом Ренуаром. Картина была прислонена к стене перед входом в скромную галерею мелкого торговца живописью. В морозный январский день она напоминала о беспечных летних днях и современных реалиях жизни: на ней был нарисован гребец, стоящий на берегу реки, у его ног сидела, читая газету, молодая женщина в белом платье. Шарпентье вошел в магазин, желая купить картину, но торговец ответил, что она будет выставлена на аукционе в отеле Друо в марте. Шарпентье записал дату, чтобы не пропустить торги.
Он недавно унаследовал от отца издательский бизнес, и они с женой Маргерит вели жизнь состоятельных буржуа в новой фешенебельной квартире на улице Гренель, 11. Служебные помещения находились в цокольном этаже. Образ жизни четы Шарпентье точно отвечал стилю, пропагандировать и развивать который был призван новый Париж Османа, все еще находящийся в состоянии перестройки: на улицах, обильно засыпанных цементной пылью, было полно мостильщиков и строительных рабочих. Лишь Монмартр, хоть и вошел официально в черту города, оставался сельским районом – сады, виноградники и старые ветряные мельницы (пусть среди них не было уже ни одной действующей) хранили образ старого, доиндустриального Парижа.
Идея устроить распродажу картин в аукционных залах отеля Друо принадлежала Ренуару. Улица Друо находилась всего в нескольких кварталах от квартиры, которую он снимал на пару с братом Эдмоном ближе к подножию холма, на улице Сен-Жорж. Ренуар заметил, что в обычные распродажи организаторы торгов стали включать живопись. Он знал: когда серьезные коллекционеры хотели освежить свои собрания, то устраивали аукционы в отеле Друо, и эти аукционы охотно посещали представители нового круга потребителей. Они скупали все: мебель, украшения, драгоценности, одежду и прочие аксессуары, свидетельствующие о принадлежности к поднимающемуся среднему классу, – будто завтрашнему дню не суждено было настать. Требовались им и картины для своих новых апартаментов.
Ренуар поделился этим наблюдением с Моне, и тот, всегда охотно подхватывающий любую коммерческую инициативу, загорелся желанием принять участие в аукционе. К ним присоединился Сислей. Единственной из остальных участников группы, кому хватило мужества выставиться после унижения предыдущего года, стала Берта Моризо. Ей нечего было терять, и она страстно желала демонстрировать свои работы. Итак, четверо из группы представили свои картины на аукцион, торги должны были начаться 24 марта. На 22-е был назначен просмотр для избранных, на 23-е – публичный просмотр.
Дюран-Рюэль согласился помочь в подготовке. Был напечатан каталог с предисловием критика Филиппа Берти, который более-менее повторял мысли, высказанные Арманом Сильвестром в предисловии к каталогу выставки Дюран-Рюэля. «Художники с помощью палитры добиваются того же, что выражают поэты – их современники, но с совершенно новыми акцентами: насыщенность летнего неба, листья тополей, превращающиеся в золотые монетки при первых заморозках; длинные тени, отбрасываемые на поля зимой; Сена в Буживале или море вблизи берега, покрывающееся мелкой рябью под утренним бризом… все это – словно мелкие фрагменты зеркала мировой жизни».
Эжен горячо приветствовал участие Берты, и Эдуард, хоть сам и не собирался выставляться, согласился помочь. Кто-то (возможно, Моне) спросил его, не сможет ли он замолвить за них словечко перед самым тогда востребованным и знаменитым критиком Альбером Вольфом, и Мане немедленно написал тому письмо.
Вероятно, Вы еще не оценили такого рода живопись, – писал он, – но Вы непременно полюбите ее. А пока было бы чрезвычайно любезно с Вашей стороны, если бы Вы сказали несколько слов о ней в «Фигаро».
Идея оказалась не самой лучшей. Вольф, будучи человеком экстравагантным, всегда искал повода к ссоре. Невыдающийся рисовальщик и книжный иллюстратор, он был отнюдь не глуп. Кое-кто даже считал, что Вольф обладает исключительными остроумием и здравым смыслом. При этом он был скандально известным фатом и прославился в парижских кафе чудаковатым маньеризмом – носил тугие корсеты и злоупотреблял косметикой.
Вольф был недавно натурализованным немцем (по выражению Дега, прокравшимся во Францию на цыпочках), и память о франко-прусской войне была у него еще свежа. Прежде всего он заботился о том, чтобы поддерживать надежное положение «Фигаро», расширяя ее аудиторию, которую, казалось, ничто не восхищало так, как журналистская работа наотмашь.
Вольф не стал даже дожидаться начала торгов. Накануне открытия аукциона в «Фигаро» появились его заметки под зловещим заголовком «Железная маска».
Все эти художники, – писал он, – более или менее успешно создают картины, на которые следует смотреть прищурившись и с расстояния пятнадцати шагов. Впечатление, которое производят импрессионисты, напоминает впечатление, которое оставляет кошка, прохаживающаяся по фортепьянной клавиатуре, или обезьяна, завладевшая набором красок.
Подогретая подобным образом толпа снова собралась, чтобы поглумиться и устроить кошачий концерт. Каждый раз, когда новое полотно выставлялось (иногда вверх ногами) на пюпитр для обозрения, в зале поднимался дикий гвалт оскорблений, грубых насмешек и гомерический хохот. Редко аукционная публика имела возможность так поразвлечься. Писсарро (хоть сам не выставлялся) посетил отель Друо и наблюдал, как торговались картины Берты. Когда на пюпитр водрузили ее первый холст, кто-то выкрикнул: «Шлюха!» Писсарро подошел к этому мужчине и ударил его по лицу. Аукционист вызвал полицию.
Однако на сей раз публика не целиком состояла из обывателей. Семья Мане и кузен Берты пришли, чтобы поднять ставки, и кое-кто из коллекционеров, презрев свист, решился вложить деньги в картины импрессионистов по конкурентоспособным ценам. Несколько полотен купили Шарпентье и еще один молодой любитель – скромный сборщик налогов по имени Виктор Шоке, только начинающий тратить свой невеликий доход на приобретение произведений искусства. Среди покупателей оказались Кайботт, уже зарекомендовавший себя как серьезный собиратель полотен импрессионистов, друг Дега Анри Руар, видные банкиры Анри Хехт и Шарль Эфрюсси, а также Эрнест Ошеде, годом раньше купивший картину Моне «Восход солнца. Впечатление».
И снова обозреватели критиковали «лиловые пейзажи, багровые цветы, черные ручьи, желтых и зеленых женщин и синих детей». «Шаривари» напоминал читателям о прошлогодней выставке на бульваре Капуцинок, «в бывшем ателье Надара Великого», и сообщал, что теперь они опять имеют шанс увидеть этих подрывных художников, которых окрестили «импрессионистами». Однажды они уже пытались взорвать Салон, но их усилия не увенчались успехом. Тем не менее четверо из этих отчаянных личностей (среди них есть и женщина), по всей видимости, предприняли новую попытку.
Этот стиль живописи, грубый и неопределенный, поражает нас как свидетельство невежества и отрицания красоты и истины… Слишком просто привлечь внимание, создавая более халтурные полотна, чем кто-либо другой может себе позволить.
Но благодаря нескольким серьезным коллекционерам, рассеянным среди публики, представление не потерпело полного провала.
Ренуару аукцион подарил два новых знакомства, которые сыграли для него решающую роль в будущем. Жорж Шарпентье сдержал слово и купил картину Ренуара, невзирая на глумление толпы. Будучи в восторге от своей покупки, он желал приобрести и другие полотна неизвестного художника и искал их повсюду. Познакомившись, они сразу почувствовали взаимную приязнь, и Шарпентье повез Ренуара знакомить со своей молодой женой Маргерит.
Шарпентье были женаты всего три года, но их салон уже пользовался известностью. Маргерит была молода, хорошо образованна и умна, а если прибавить к этому богатство и популярность, нетрудно догадаться, что ей многие завидовали. Ее внешность производила впечатление: темные глаза с приспущенными веками, пышная грудь… хотя никакие ухищрения ее портных не могли все же скрыть недостаточную длину ног.
Кто-то из друзей сказал ей, что она похожа на Марию-Антуанетту:
– Да, Маргерит, ты вылитая Мария-Антуанетта, только с укороченной нижней половиной.
Ренуар чрезвычайно понравился Маргерит, и она пригласила его бывать на ее вечерах, где собирала кое-кого из самых знаменитых личностей своего времени и со свойственным ей вкусом к разнообразию вводила в обиход всяческие новшества. Помимо писателей, актеров, актрис и политиков – включая ставшего теперь идолом парижского светского общества Гамбетту, для которого все дамы углубляли свои декольте, Эдмона Гонкура и Флобера, который, по мнению Дега, выглядел как «полковник в отставке, ставший виноторговцем», – Маргерит привечала в своем кружке и более рискованных персонажей. Среди них были звезды кафешантанов, в том числе Иветта Гильбер (впоследствии ее обессмертил Тулуз-Лотрек, а также Дега), исполняющая на ее вечеринках популярные песенки. На одном из таких суаре ее увидела великосветская гостья Маргерит из предместья Сен-Жермен.
– Моя дорогая, – воскликнула она, – держу пари, вы меня не помните! Мы часто встречались в очень давние времена, до того как вы стали звездой, а были еще маленькой белошвейкой.
– Разумеется, я вас помню, – ответила Гильбер. – Я никогда не забуду, как трудно было заставить вас заплатить за работу.
К концу дня, закончив рисовать у себя дома, Ренуар в костюме с жестко накрахмаленным воротничком и манишкой (они тогда как раз входили в моду) бегом спускался по длинной монмартрской лестнице и мчался по грязным, немощеным проулкам, через площадь Клиши (все еще не перестроенную) дальше, на улицу Гренель. Без тени зависти он восхищался прекрасными апартаментами Шарпентье с роскошными интерьерами, изысканными закусками и шикарно одетыми дамами. Ему нравилась Маргерит, но не было ни малейшего желания жить как Шарпентье. В глубине души Ренуар считал, что Осман разрушает Париж: новые проспекты, конечно, хороши, но вокруг домов на Монмартре, при всей их перенаселенности и антисанитарии, по крайней мере имелись сады.
К коммерческим ценностям и приоритетам он относился подозрительно: говорил, что ему нужны ванная для зубной щетки, кусочка мыла и возможность видеть картины в рамах эпохи Людовика XV, украшенных золотыми листьями, но ему не требуется ванная, украшенная золотыми листьями.
Много лет мадам Шарпентье исправно приглашала Ренуара на свои приемы. Когда мог, он всегда приходил. Однажды, вручив изумленному швейцару цилиндр, шарф, перчатки и пальто, Ренуар обнаружил, что по рассеянности забыл надеть вечерний сюртук и пришел в одной рубашке.
– Весьма демократично, – заметил по этому поводу Гамбетта.
При этом он сказал Ренуару, что хоть и восхищается творчеством импрессионистов, не может позволить себе выступать на стороне «революционеров».
Супруги Шарпентье вскоре стали близкими друзьями Ренуара. Он всегда был желанным гостем в их доме, а когда работа поглощала его целиком, без смущения посылал им извинения. «Голова лопается от идей, – писал он Маргерит, – и если сейчас отвлечься, то все они пропадут». Несмотря на это, его всегда приглашали снова.
Постоянная гостья Маргерит восемнадцатилетняя актриса Жанна Самари поражала всех своей жизнерадостностью. Эта рыжеволосая девушка, очень артистичная, с огромными темными глазами, маленьким вздернутым носиком, бледной чистой кожей, широким ртом и идеальными жемчужными зубами, носила одежду только сшитую на заказ. Как правило, наряды подчеркивали ее узкую талию и пышный бюст. Еще Жанна Самари любила блузки с огромными лиловыми бантами. При этом ей удавалось сочетать театральное щегольство с нежной хрупкостью, покорившей Ренуара.
Когда десятилетия спустя сын Ренуара Жан увидел ее портрет, он заметил, что Жанна была абсолютно в духе Ренуара: он отлично мог себе представить ее «по утрам делающей покупки на рынке на улице Лепик, с корзиной, полной свежих овощей. Она бы тщательно ощупывала дыни, чтобы удостовериться в их спелости, и критическим оком осматривала бы мерлузу, проверяя ее на свежесть. А вечером, облачившись в прелестное белое платье и загримировавшись перед выходом на сцену, она превращалась в королеву, королеву с соблазнительными формами, взывающими к ласкам».
В интерьере салона мадам Шарпентье, с его роскошными коврами, модными японскими обоями, канделябрами, великолепными украшениями и китайскими лакированными столиками, уставленными алыми и белыми цветами, красота Жанны, должно быть, казалась и вовсе опьяняющей. Она жила с родителями на улице Фрошо, сразу же за площадью Пигаль, и те вскоре попросили Ренуара написать портрет их дочери: «Она так восхищается вами».
Окна квартиры Самари на улице Фрошо выходили на восток и на запад, так что света там было достаточно только между часом и тремя часами дня, после чего вся квартира погружалась в глубокую тень. Поэтому Ренуар рисовал поспешно: в час дня он врывался в дом и порой так спешил приступить к работе, что забывал даже поздороваться. Иногда он ходил посмотреть на Жанну в «Ко-меди Франсез», не преминув заметить, что это большая жертва с его стороны, поскольку театр – не то место, где можно развлечься.
Прошло немного времени, и он уже рисовал ее в собственной квартире под предлогом, что маленькие пирожные мадам Самари слишком соблазнительны – лучше найти другое место для работы. На улице Сен-Жорж влюбленные наслаждались уединением. Но Ренуар был «не из тех мужчин, которые женятся, – как сказала Жанна. – Вернее, он женится на всех женщинах, которых рисует, – но это касается только его кисти».
Вскоре он писал также роскошный портрет Маргерит Шарпентье, на котором она в своих модных пышных одеждах источает буржуазный шик. После этого Виктор Шоке заказал ему портрет своей жены. Он был ослеплен картинами, увиденными в отеле Друо, причем работами Моне не меньше, чем работами Ренуара.
«Когда я думаю о том, что потерял целый год… – признался он Моне. – Ведь я мог смотреть на ваши картины еще год назад, как же вы лишили меня такого удовольствия?!»
Ренуар явился в элегантную квартиру Шоке на только что отстроенной улице Риволи. Шоке вынес один из своих бесценных портретов Делакруа, чтобы показать Ренуару, чего хочет, и Ренуар принялся за работу. (На следующий год он написал самого Шоке – «портрет одного сумасшедшего кисти другого сумасшедшего», как пошутил Ренуар; впоследствии его купил Дега.)
Ренуар и Шоке отлично ладили, и Ренуар подумал, что Шоке может быть полезен и его друзьям. Если кто-нибудь и мог купить картину Сезанна, то, вероятнее всего, Шоке. Сезанн посещал маленький торгующий рисовальными принадлежностями магазин на задворках района Пигаль, хозяин которого, «папаша» Танги, бывший коммунар, предоставлял художникам кредит и с удовольствием проводил с ними часок, покуривая трубку в глубине своего тесного темного магазинчика.
Ренуар повел Шоке к Танги, чтобы показать работы Сезанна, и Шоке сразу купил маленькую обнаженную натуру. Пока они шли обратно по улицам Пигаль и Клиши, Шоке представлял свою покупку на стене у себя дома.
– Она будет потрясающе смотреться между Курбе и Делакруа, – пошутил он, но вдруг запнулся. – Только что скажет моя жена?
Мадам Шоке было сказано, что картину купил Ренуар, а Шоке лишь согласился подержать ее у себя.
Сезанн с его грубыми манерами, в старой синей, заляпанной красками блузе и Шоке, рафинированный, застенчивый, серьезный, едва ли составляли подходящий дуэт. Но так же, как доктор Гаше, Шоке разглядел суть творчества Сезанна. Его поддержка и дружба имели для Сезанна огромное значение – к нему вернулся оптимизм. В 1875 году он с Гортензией и Полем переехал на набережную Анжу, где его давний друг по Академии Сюиса Гийомен уже снимал студию. (Уйдя в 1867 году со службы в качестве чиновника железнодорожной компании, Гийомен вынужден был спустя два года снова искать работу, поскольку не смог прокормить себя рисованием. Пламенный социалист, он теперь трудился в ночную смену на прочистке водостоков.)
Появление новых частных коллекционеров, даже при том, что они не могли покупать регулярно и в больших количествах, поддерживало моральный дух художников и спасало их от полного отчаяния и депрессии. Они приняли в свой круг Кайботта, который своими существенными приобретениями на торгах в отеле Друо заслужил включение в группу, а теперь являлся ее членом не только как коллекционер, но и как художник. Друг Ренуара Жорж Ривьер (ему пока удавалось избегать трагической участи, напророченной доктором Гаше) отметил его присоединение к группе в печати, так прокомментировав это событие: «Новичок, Гюстав Кайботт, сам художник, оказал импрессионистам значительную финансовую поддержку, которая будет ощутимо способствовать укреплению их общего дела».
Кайботт писал утонченные, исполненные психологизма интерьеры, отражающие его собственное подавленное и вытесненное в подсознание социальное окружение, и был великолепным певцом леса, который изображал на своих картинах удивительно подвижным и осязаемым. На портрете его брата Марсьяля за роялем инструмент кажется живым и звучащим. За следующие несколько лет, проведенных в компании друзей-импрессионистов, он создал некоторые из лучших своих работ – прелестно написанные виды-воспоминания о парижских улицах, подвергшихся переустройству; уличные сценки с участием декораторов, строителей и господ, дышащих воздухом на мосту Европы.
Как и Дега, работал он методично, делая предварительные наброски или фотографии. Затем доводил рисунки и превращал их в образы на холсте, который к тому времени был расчерчен в соответствии со строгими геометрическими пропорциями. Его работы отмечены решительностью манеры, высоким архитектурным качеством и уникальным урбанистическим реализмом.
По характеру Кайботт был человеком очень замкнутым, но в своей сдержанной манере исключительно преданным делу друзей. Ренуар считал его первым «покровителем» импрессионистов, который поддерживал художников без всякой задней мысли: «Единственное, чего он хотел, – это помочь друзьям. И делал это очень просто: покупал картины, которые, как считалось, невозможно продать». (Уже в старости Ренуар с сожалением размышлял: если бы Кайботт не воспринимался в первую очередь в качестве покровителя, вероятно, его более серьезно воспринимали бы как художника.)
Три новых покровителя – Шарпентье, Шоке и Кайботт – придали членам группы новый заряд энергии. С появлением Кайботта они даже начали подумывать об устройстве новой групповой выставки следующей весной. Картина Берты Моризо «Интерьер» была куплена на торгах в отеле Друо за самую высокую цену: ее приобрел Эрнест Ошеде за 480 франков.
Но будущее импрессионистов отнюдь не казалось надежным. Ренуар зачастую был вынужден прибегать к помощи Шарпентье. К счастью, несмотря на появление торговцев и посредников, век покровительства еще не умер окончательно. Начали появляться другие постоянные покупатели, и молчаливое присутствие этих людей позволяло импрессионистам рассчитывать на определенную стабильность.
На протяжении последующих двух десятилетий Шоке продолжал коллекционировать импрессионистов (по его смерти в 1899 году остались 60 полотен). Между 1874 и 1894 годами Танги приобрел 20 полотен импрессионистов. Были и другие покупатели, которые регулярно делали новые приобретения (граф Арман Дорье купил 31 картину; Эмманюэль Шабрие – 24). Гюстав Ароза коллекционировал постоянно: к 1878 году у него было 27 полотен. В целом на рынке произведений искусств импрессионистская живопись продавалась даже с некоторым постоянством. Однако продажа работ одного-другого члена группы едва ли упрочивала стабильность жизни художников в целом.
После аукциона Моне вернулся в Аржантей до конца весны. Его желание прочно поселиться там в последнее время выливалось в отдельные набеги. Он очень отчетливо ощущал новую ситуацию вследствие изменившихся у Дюран-Рюэля обстоятельств.
– Положение становится все более отчаянным, – жаловался он Мане. – Не мог бы ты послать что-нибудь посреднику – на любых условиях? Только смотри, с кем имеешь дело… И еще: не мог бы ты любезно отправить мне обратной почтой двадцатифранковую банкноту?
Мане приехал навестить его. Потом он признавался Теодору Дюре, что Моне пребывает «в жалком состоянии», совершенно сломлен, уговаривал его, Мане, купить десять или двадцать картин.
– Ты как? – спрашивал он у Дюре. – Не хочешь войти в долю? Мы могли бы дать по 500 франков. Разумеется, придется скрыть факт, что покупателями являемся мы сами…
В довершение всех бед Аржантей как объект живописи начал постепенно приедаться. Под бременем финансовых невзгод Моне больше не был склонен привечать у себя друзей, да и место уже не казалось бесконечной чередой благословенных солнечных дней. Он начал включать в свои аржантейские полотна элементы более широкой реальности: дымоходы, фабричные трубы, близко расположенную железную дорогу.
Меньше времени тратил теперь на рисование воды и садов, зато обращал больше внимания на индустриальный пейзаж. Пройдя до того места, где поезда пересекали реку, он рисовал докеров, разгружающих уголь для газового завода в Клиши. В погожие дни ехал на поезде до Шату, в долг останавливался в местной гостинице и рисовал Сен-Жерменский железнодорожный мост. Вернувшись в Аржантей, писал Камиллу в алом японском кимоно и эксцентричном светлом парике, позирующую ему в окружении кучи модных японских вееров. Этот портрет – впоследствии Моне признался, что всегда считал его «дрянью» – был явно сделан с коммерческими намерениями.
Мане в Женвилье работал над картиной «Белье» (1875), увидев которую Дега задохнулся в замешательстве: на удивление статичное изображение женщины и ребенка, склонившихся в саду над предназначенным для стирки бельем. Ребенок крепко ухватился за маленький тазик, балансирующий на краю стула, в то время как женщина выжимает какой-то громоздкий белый предмет белья странной формы.
– Никогда не произносите больше при мне слово «пленэр»! – воскликнул Дега, рассказывая о картине. – Бедный Мане! Как мог художник, создавший «Максимилиана» и «Христа с ангелами», написать такое?
Но Мане оставался невозмутим. Представляя Дега своим новым друзьям, он объяснял, что тот «пишет с натуры… кафе!». (На следующее лето Дега нарисовал собственную картину «на пленэре» – «Пляж». Он расстелил на полу студии свою фланелевую куртку и усадил на нее натурщицу: «Видишь, воздух, который ты вдыхаешь на картине, вовсе не обязательно должен быть таким же, как снаружи… а мятой салфетки достаточно, чтобы изобразить небо».)
В то лето все семейство Мане собралось в Женвилье, в том числе Эжен и Берта, которую очаровали новые виллы в окружении маленьких садов и развешанного на веревках белья, хлопающего на ветру. Она тоже нарисовала выстиранное белье на картине «Крестьянка, развешивающая белье» (быть может, это она вдохновила Мане на его спорный опыт).
Берта была спокойна и счастлива с Эженом и говорила своему брату Тибюрсу:
– Я нашла превосходного честного человека, который, не сомневаюсь, искренне любит меня. И обрела уверенность в жизни после долгих лет обольщения химерами.
Но она мечтала о ребенке.
Мадам Моризо, уговаривающая дочь «пользоваться преимуществами наставших хороших времен и своей молодости», тем не менее была обеспокоена будущим зятя. Пока Берта и Эжен пребывали в Женвилье, она отправилась в Гренобль и попыталась убедить своего брата Октава устроить Эжена на правительственную службу. (Октав занимал высокий пост в министерстве финансов и утверждал, будто имеет влияние на Гамбетту.) Она охотно признавала, что Эжен слишком честен и слишком беспечен, чтобы сколотить крупное состояние (какое, по стандартам большинства людей, семейство Мане уже имело). Незадолго до того в Гренобле был упразднен пост сборщика налогов, но его, вероятно, можно было бы восстановить, шепнув словечко на ухо Тьеру: Тьер «уже поступал подобным образом» ранее. Жалованье чиновника составляло 1700 франков (приблизительно в четыре раза больше, чем Ошеде заплатил за «Интерьер» Берты). Но если все это было призвано побудить Эжена к действию, то план провалился. Эжен купался в счастье, нежась на траве рядом с прелестными натурщицами, позируя Берте и посещая любимые места своего детства. Тещу он заверял, что она может не сомневаться в его способности занять любой пост. Та отвечала, что ее беспокоит не столько это, сколько то, что никто, похоже, не спешит какой бы то ни было пост ему предлагать. Но Эжен и пальцем не пошевелил, и вопрос был закрыт.
Мадам Моризо обратилась к последнему роману Золя, героически пытаясь освоить его натуралистическую прозу в надежде проникнуть в суть того, что представляет собой импрессионизм. Но и это предприятие оказалось не более плодотворным, чем попытка заставить Эжена поступить на службу с приличным жалованьем: роман, по ее выражению, «оскорблял ее разум и свинцовой тяжестью придавливал живот». Она с облегчением вернулась к «Дому священника» Топффера, мгновенно почувствовав себя снова «в атмосфере высоких трогательных чувств, в стихии утонченного веселья и изящного красноречия, которое придает французскому языку такое очарование… Нет, я положительно не готова к восприятию “новой школы”».
Вернувшись в Париж, Берта отнесла свои последние картины торговцу Пуссену, который так долго жаловался на хилость рынка, высокие накладные расходы и общее состояние экономики, что Берта, так же, как Дега, начала думать: не повезет ли ей больше в Англии? До Парижа доносились слухи о шикарной лондонской жизни Тиссо, с дворецкими, сервирующими шампанское во льду и полирующими листья его экзотических растений вокруг бассейна.
Лондон ассоциировался также с обаятельным и знаменитым Уистлером, к тому же Берта (у которой были английские предки и английская гувернантка) имела романтическое представление об этой стране. Англомания вообще стала модной причудой; и Берта решила, что хочет быть там.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.