Текст книги "Частная жизнь импрессионистов"
Автор книги: Сью Роу
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Цветная печать была принципиально новым изобретением, которым особенно охотно пользовалась Мэри Кассат. Эта техника ей подходила, поскольку ее офорты были очень экспрессивны, выполнены смелыми, стремительными текучими линиями – совсем не такими, как у Дега или Писсарро. Эта техника побуждала ее развивать фигуративный рисунок, пробовать новые «ритмы» в композиции, замысловатые позы персонажей, экспериментировать с длиной и шириной линий. То был для нее важный поворотный пункт, позволивший ей несколько лет спустя создать свои наиболее оригинальные работы.
Вскоре они уже строили планы издания ежемесячного иллюстрированного журнала гравюр, который предполагали назвать «День и ночь». Дега начал делать офорты специально для него, начав с гравюры на мягкой основе одного из своих любимых сюжетов: Мэри и Лидия в Лувре. Они стали разрабатывать план издания, и первоначально Кайботт согласился его обеспечивать. Дега связался с Феликсом Бракемоном, тот выразил заинтересованность в участии.
Приходи, мы все обговорим, – написал ему Дега. – Нельзя терять время!.. Мы должны действовать быстро и извлечь максимум из того, что имеем… чтобы представить капиталистам некую ясную программу.
Мэри Кассат, добавил он, «полностью за». Дега также планировал привлечь гравера Марселена Дебутена и молодого Рафаэлли.
Но, несмотря на энтузиазм и свое первоначальное намерение, Кайботт отозвал обещание финансировать проект, и первый выпуск вышел исключительно благодаря усилиям Дега, Кассат, Писсарро и Бракемона. Дега по-прежнему возлагал большие надежды на журнал.
– Мы непременно покроем все расходы, – сказал он Писсарро. – По крайней мере так говорят те несколько собирающих офорты коллекционеров, с которыми я беседовал.
Дружба Мэри Кассат с Дега явно окрепла в процессе совместной работы. Несмотря на все его старания сблизить двух женщин, Мэри в то время чувствовала близость скорее к Дега, чем к Берте. Берта все еще не приспособилась полностью к переменам в своей жизни, которые вызвало рождение малышки Жюли. Пришлось перестраивать быт в связи с необходимостью поселить в квартире постоянную няню.
– Жизнь в значительной мере – вопрос денег, – жаловалась она сестре Ив, – что мне совершенно не нравится.
Семейный врач рекомендовал ей отдых на море, полезный для легких младенца, но, по словам Берты, они не могли себе позволить провести все лето на морском курорте (она, видимо, подразумевала покупку большой виллы на берегу). У нее случались приступы легкой депрессии, а Эжен начал страдать от мигрени, поэтому они ненадолго съездили в Безеваль, а остаток лета провели в Париже.
Мане тоже оставался в Париже, он писал портрет Изабель Лемонье, шестнадцатилетней свояченицы Шарпентье. Мане обожал ее и рисовал снова и снова, шепча разные нежности во время сеансов. Один из очевидцев процесса его работы заметил: «Его кисть, воспроизводя прозрачную жемчужную поверхность ее кожи, скользит мягко, легко и проникновенно, как ласка». Писал он также Эллен Андре, натурщицу Дега, позировавшую тому для «Абсента», – во всяком случае, таков был план.
Однажды вечером в ресторане «Пер Хатюиль» Мане познакомился с сыном Латюиля, пришедшим в военной форме, и решил нарисовать их с Эллен Андре на террасе ресторана, «на настоящем пленэре, чтобы очертания фигур сливались с вибрацией атмосферы». Он сделал набросок в «Пер Хатюиль», а заканчивал картину в студии. Ему хотелось, чтобы на заднем плане была видна фигура самого Латюиля в длинном белом фартуке: «Вы просто ходите туда-сюда, как искатель удачи, и разговаривайте, пока я рисую».
Модели заняли свои места, работа началась, и все шло прекрасно. Пара на переднем плане гармонически сочеталась, Мане был в восторге. Но когда наступило время третьего сеанса, они прождали Эллен Андре напрасно. На следующий день она снова не пришла. А когда в конце концов появилась, всячески извиняясь, и объяснила, что была занята на репетициях в театре, Мане ужасно рассердился и заявил, что в таком случае будет рисовать картину без нее. Сын Латюиля привел на замену свою приятельницу, они заняли места, но это было совсем не то. «Снимите китель и наденьте вот это…» – Мане протянул ему свою куртку и начал соскребать краску с холста. Приходилось менять весь замысел картины.
После того как он загубил семь или восемь холстов, картина наконец обрела надлежащий, с его точки зрения, вид, если не считать рук и еще двух-трех деталей. Мане объявил, что нужен всего еще один сеанс. В конце этого последнего вечера он развернул мольберт: картина была закончена, оставалось лишь вставить ее в раму. В остальном все было «на сто процентов». Правда, рука в перчатке получилась неидеальной, но «три мазка – чик-чик-чик! – и все будет прекрасно». Оставив картину на мольберте, они отправились ужинать.
– Уф, – вздохнул Мане, – у меня теперь есть кое-что для следующего Салона.
Отправив картину в приемную комиссию, он обосновался в «Нувель Атэн», где начал писать портрет Джорджа Мура, впечатлившись его белым лицом и торчащими в стороны рыжими волосами: это напоминало ему «половинку разломленного вареного яйца». Для продолжения работы он пригласил Мура к себе в студию, и тот открыл, что именно находится за занавесом, отделяющим от нее галерею Мане. Эта часть помещения была почти пуста, если не считать картин, дивана, кресла-качалки, стола для красок и мраморного столика на чугунных ножках, какие ставят в кафе.
Снова и снова Мане соскребал краски с холста и начинал все сначала. И «каждый раз, – вспоминал Мур, – картина становилась ярче и свежее и никогда не теряла ни грана качества». Наконец Мане остался доволен. Завершенный портрет, по мнению Мура, представлял его «с таким зеленым лицом, словно он был утопленником».
Несмотря на всю эту бурную деятельность, Мане не чувствовал себя лучше. В левой ноге появились признаки паралича. Однако в тот период Мане реагировал на это лишь тем, что все решительнее окунался в работу.
А в Ветее Камилла Моне полулежала в шезлонге, наблюдая за играющими детьми. Время от времени, склонившись вперед, она гладила по головке одну из Алисиных дочерей. Камилла слишком страдала от болей, чтобы смотреть за двумя своими сыновьями, и Алиса с дочерь-ми Бланш, Мартой и Сюзанной взяли на себя заботу обо всех детях.
К маю Ошеде увидели, что состояние Камиллы критическое и ей осталось жить несколько дней. Моне пришел в отчаяние. Мане он сказал, что пребывает в жестокой депрессии: жена неизлечимо больна, дети хилые, погода невыносима. Картины не имели успеха, и все его жалкое существование – сплошной провал.
Он начал отыгрываться на Ошеде, провоцируя и взваливая на него собственную вину. Моне вдруг стало казаться, что Ошеде обращается с ним как с человеком, посягающим на его права. Если так, вероятно, себя Ошеде представлял хозяином дома. В таком случае почему Оше-де не требует, чтобы Моне этот дом покинул? Ведь он лишь дополнительная обуза для бюджета четы Ошеде.
Никто, кроме меня, не знает, под каким прессом я живу, какое мучение испытываю, заканчивая работу, которой недоволен я сам и которая наверняка понравится очень немногим. Я совершенно сломлен. Ничего не вижу впереди и ни на что больше не надеюсь… Я вынужден посмотреть правде в глаза и смириться с тем, что никогда не смогу заработать рисованием достаточно денег, чтобы продолжать жить в Ветее… В любом случае я не представляю, чтобы мы могли составить подходящую компанию для Вас и мадам Ошеде, притом что я все больше ожесточаюсь, а моя жена беспрестанно болеет. Мы являемся… помехой Вашим планам, и я теперь вообще сожалею о том, что мы начали жить вместе…
В этом письме Эрнесту он добавлял, что ему не хватает мужества высказать все это ему в разговоре с глазу на глаз. Но если Моне уедут, это для всех будет облегчением, и они окажут ему услугу, поскольку фактически стали его иждивенцами. Ошеде должен сказать, сколько Моне ему должен, так как «идиллия работы и счастья» никогда не воплотится в реальность.
Ошеде удалось продать один из ветейских пейзажей Моне Теодору Дюре за 150 франков. Алиса начала давать уроки игры на фортепьяно. Кайботт здорово помог им, выдав 1000 франков взаймы и заплатив еще 700 за первый квартал аренды студии на улице Вентимий.
Но хозяйка дома в Ветее желала получить причитающиеся ей 3000 франков. Уплаты долгов требовали также бакалейщик и торговец тканями. У Моне кончались краски. Он отправился в Париж на поиски новых покупателей, но вернулся с пустыми руками. Алиса теперь винила Ошеде за долгое отсутствие: вдруг оказалось, что это он во всем виноват.
В августе Моне вообще ничего не продал. Друг Дега Анри Руар ссудил 100 франков, Кайботт приехал и привез еще 200 франков. Моне «закинул удочку» де Беллио.
– С вашего разрешения, – ответил тот, – я сам поеду посмотреть ваши картины на улицу Вентимий, прежде чем повести туда кое-кого из друзей. Должен сказать вам, дорогой друг, не следует ожидать, что вы сможете зарабатывать на незаконченных полотнах. Вы попали в порочный круг, и я не вижу, как вы сможете из него выбраться.
Так же думал и Золя: Моне на скорую руку стряпает не представляющие ценности картины, которые выдают его отчаянную нужду поскорее заработать.
В середине августа Камилла все еще балансировала на грани жизни и смерти, но уже не могла есть. Моне снова воззвал к де Беллио:
Долгое время я надеялся на лучшее, но, увы, настало время расстаться со всеми надеждами. Боли у моей жены становятся все более жестокими, и трудно представить, что она может ослабеть еще больше… Нам приходится все время проводить рядом, ухаживая за ней… Самое плохое заключается в том, что мы далеко не всегда можем дать ей то, что ей требуется, потому что у нас нет денег. Я уже месяц не имею возможности рисовать, потому что у меня кончились краски, но это не важно. Сейчас я просто испытываю ужас оттого, что жизнь моей жены в смертельной опасности. Невыносимо видеть, как она страдает, и знать, что не в состоянии помочь ей… Окажите еще одну милость, дорогой мсье де Беллио, пожалуйста, помогите нам. У нас не осталось никаких средств… Две или три сотни франков спасли бы нас в нашем трудном и тревожном положении; имея еще сотню, я мог бы купить холст и краски, необходимые для работы. Умоляю Вас, сделайте что можете.
Но Моне слишком часто кричал: «Волки! Волки!»
«Мне очень жаль, что мадам Моне находится в столь плачевном состоянии, которое вы так мрачно описали, – последовал ответ, – но надеюсь, при заботе, при очень большой заботе она поправится».
Алиса, ревностная католичка, видя, что Камилла умирает, озаботилась тем, чтобы устроить ей достойные христианские похороны, которые той не полагались, поскольку гражданский брак Моне не был освящен религиозной церемонией. 31 августа Алиса обратилась к священнику в Ветее с просьбой совершить обряд венчания Клода и Камиллы. На следующий день Ошеде послал своей матери письмо, в котором сообщал: «Благодаря Алисе Камилла вчера причастилась перед смертью. Сейчас она кажется умиротворенной».
Утром 5 сентября Камилла попрощалась со своими маленькими сыновьями. В половине одиннадцатого того же утра она скончалась в возрасте 32 лет. Моне тут же сообщил де Беллио, что Камилла умерла после жестоких мучений и он остался один в целом свете с двумя маленькими детьми на руках. Он просил де Беллио о еще одной милости:
Не могли бы Вы выкупить у ростовщика медальон, квитанцию о залоге которого я прилагаю. Это единственная памятная вещь, которой моя жена очень дорожила, и я хотел бы надеть ей этот медальон на шею перед погребением. Пожалуйста… пошлите его завтра, как только получите мое письмо, на адрес главного почтового отделения на улице Блан-Манто, чтобы я мог получить его до двух часов. Если Вы это сделаете, я успею забрать его до того, как она обретет последний покой.
Ошеде заверил мать, что Камилла ушла умиротворенной. Вслед за этим Алиса сообщила ей правду.
«Ее уход был долгим и мучительным, – писала она свекрови. – До последней минуты она пребывала в сознании. Сердце разрывалось при виде того, как она прощается со своими детьми».
Алиса с дочерьми приготовили тело Камиллы к погребению и провели два дня в бдении у ее одра. Моне был с ними, потрясенный тем, как быстро менялось лицо жены.
– Я почти механически наблюдал, как смерть меняет цвет ее застывшего лица. Синеватый, желтый, серый… – рассказывал он друзьям. – И вот к чему я пришел: это же совершенно естественно – желать запечатлеть последний образ ее, уходящей от нас навсегда. Но еще прежде, чем мысль о том, чтобы сохранить ее любимые черты, оформилась у меня в голове, я бессознательно испытал цветовой шок внутри. Казалось, что-то понуждает меня к бессознательной деятельности, какой я занимаюсь каждый день, как зверек, бегающий в своем колесе.
В субботу в два часа дня тело Камиллы было предано земле на погосте ветейской церкви. Писсарро и Жюли прислали свои соболезнования.
«Ты больше, чем кто бы то ни было, должен понимать мою боль, – писал ему в ответ Моне. – Я убит. Не имею представления, что делать, как организовать свою жизнь с двумя детьми». Алиса все взяла в свои руки. Начала с того, что уничтожила все письма матери Камиллы. Отныне правила устанавливала она.
Зима 1879/80 года выдалась свирепо холодной. Деньги за аренду дома все еще не были уплачены. От выселения Моне, Алису и Ошеде спасли де Беллио и Кайботт. Когда настали суровые холода, единственные овощи, которые доставляли в Ветей на повозке из близлежащего Фонтеней-Сен-Пьерра, стали неподъемно дороги. Оше-де уехал в Париж, чтобы еще раз попробовать уладить там свои дела. Дом в Ветее постоянно осаждали кредиторы. Один из них как-то схватил вазу с великолепным букетом цветов (наверняка в числе кредиторов были и флористы, посреди зимы поставляющие огромные букеты) и разбил ее о фортепьяно.
Часть шестая
Разногласия
Глава 14
Новые трения
«Дега ни к чему никогда не готов…»
Кэтрин Кассат
В январе 1889 года Париж тоже утопал в снегу. Ренуару приходилось каждое утро разжигать огонь в своем жилище на склоне Монмартра. Вечерами он согревался в молочной напротив студии на улице Сен-Жорж – одной из тех маленьких закусочных, где торговали молочными продуктами, а в прилегающей комнате на трех-четырех столиках подавали дежурное блюдо. На печке, стоящей в углу магазинчика, разогревали тушеное мясо, она же отапливала помещение. На десерт давали сыр. Почти все посетители были здешними завсегдатаями.
Управляла молочной мадам Камилль с дочерьми. Она суетилась вокруг Ренуара, выбирая для него самые сочные, со слезой, кусочки сыра бри, а когда он уходил, незаметно совала ему в карман еду впрок. Мадам Камилль считала, что ему давно пора обзавестись женой. Он, «такой благовоспитанный и такой беспомощный», совсем не может заботиться о себе. Ее заветным желанием было выдать за него одну из своих дочерей, но Ренуара, казалось, вполне устраивало его положение: днем он рисовал портреты светских персонажей, а вечерами наслаждался жизнью в кафе и барах Монмартра.
Минуло 20 лет с тех пор, как художники впервые повстречались в студии Глейра и в Академии Сюиса. Старейшему из них (Писсарро) теперь исполнилось 50 лет. Самому молодому (Кайботту) – только 32. Уже заявило о себе новое поколение – Рафаэлли, Гоген и другие.
За эти два десятка лет основатели группы импрессионистов успели предстать перед публикой, оскорбить ее вкус, найти и потерять своих покровителей, заработать кое-какие деньги и лишиться их. Они много экспериментировали с пленэрной живописью, а теперь открыли для себя новое поле деятельности – гравюру. Дега начинал пробовать себя в ваянии. Их любовницы стали их женами, выжившие дети подросли. Тяжелые утраты омрачили жизнь многих из них.
Сорокавосьмилетнего Мане, который прежде не выставлялся вместе с импрессионистами, публика продолжала считать путеводной звездой движения, хотя он в это движение никогда не верил. Ренуар, которого в силу его темперамента менее всего можно было заподозрить в том, что он переметнется в Салон, стал постоянным участником салонных экспозиций. Так же непредсказуемо ядро группы теперь составляли Дега, Кайботт, Берта Моризо и Писсарро. Сезанн оставался преданным и надежным другом. А Моне, их первый пророк и лидер, оставшийся без гроша и постоянно пребывающий в душевном смятении, постоянно грозил развернуться к ним спиной и начать выставляться в Салоне.
За эти 20 лет и сам Париж решительно изменился, из темного разбросанного средневекового города превратившись в элегантный, процветающий город света – мечту барона Османа. Железная дорога связала его с прибрежными деревнями и маленькими окрестными городами, а также с набирающими популярность морскими курортами. Эту железную дорогу Золя в своем романе «Человек-зверь» изобразил в виде огромного стального монстра, опутавшего всю Францию, шипящего и изрыгающего пар и дым. Фабричные трубы, стальные мосты и виадуки стали обычными приметами облика предместий.
В Ветее 5 апреля около пяти утра Алису разбудил «чудовищный грохот, похожий на гром» – рокочущий звук смешивался с людскими криками и, судя по всему, доносился из соседнего Лавакура. Служанка Мадлен заколотила в окно Моне, стараясь привлечь внимание. Алиса подбежала к своему окну и, несмотря на темень, увидела летящие огромные белые глыбы – это падали отколовшиеся льдины.
Начавшаяся оттепель принесла не меньше бед, чем морозы. Рушились стены, деревья выворачивало из земли с корнем. Сады стали напоминать пейзаж после битвы. Всю ночь везде мелькали огни, раздавались крики обезумевших от ужаса людей. Только через два часа первые смельчаки отважились выйти из дома. Говорили, что по реке плывут трупы. Когда настал день, Моне и Алиса с детьми наняли экипаж и поехали осматривать «душераздирающую красоту», сотворенную стихией.
Моне тут же принялся за работу, стараясь запечатлеть быстро тающую сцену бедствия. Он писал ветейский пейзаж исключительно фиолетовыми и серыми красками – как поле брани. Потом перешел к речной поверхности, фиксируя смену ее цветовой гаммы от оранжево-синей до бело-зеленой, а позднее, на закате – до золотисто-алой. Этот природный катаклизм словно пробудил его; снова в любое время дня он был на пленэре и впервые со дня смерти Камиллы работал уверенно.
В Париже оттепель тоже вызвала мощные обрушения снега и льда, но при этом было очень холодно. 21 января температура по-прежнему опускалась ниже нуля, и во многих местах снег оставался смерзшимся. Нормальная зимняя температура установилась лишь к середине февраля, и модистки снова потянулись в монмартрские бары и молочные.
Одной из постоянных посетительниц закусочной мадам Камилль была хорошенькая рыжеволосая Алина Шариго со вздернутым носиком и отменным аппетитом. Девятнадцатилетняя девушка жила с матерью у подножия холма и шила для девушек-работниц с Нотр-Дам де Лоретт копии платьев, продающихся в модных магазинах на улице де ла Пэ.
Алина была трудолюбива и искусна.
– Если будешь так же трудиться и впредь, – говорил ей закройщик, – далеко пойдешь… Но лучше бы ты постаралась удачно выйти замуж.
Он советовал ей найти состоятельного мужчину, «не слишком молодого, с приятным, как у тебя, лицом, это совсем нетрудно сделать».
Однако его совет запоздал: Алина уже влюбилась в нищего художника с нервной привычкой поглаживать нос и дергать себя за усы. Едва ли она могла надеяться, что Ренуар принесет ей богатство. Хотя и писал портреты богачей, гордился он тем, что в свои почти 40 лет «с приятностью ощущал, что у него нет никакого имущества – только две руки, засунутые в карманы». Похоже, он никогда не имел ни гроша. А если какая-то монетка заводилась, он тут же тратил ее.
Алина начала ходить к нему в студию и вскоре уже позировала. По ее собственному признанию, она ничего не понимала в искусстве, но любила наблюдать, как Ренуар рисует.
Как только дочери мадам Камилль заметили, что происходит, они перестали смотреть на Ренуара мечтательно и принялись выяснять, действительно ли он влюблен в Алину.
Мадам Камилль как-то отвела ее в сторону и предупредила:
– Что бы ты там ни делала, не говори своей матери.
Ренуар счел ее совет правильным. Мадам Шариго была брошенной женой, и «при виде хитро-проницательной улыбки ее хотелось убить». Поэтому мадам Шариго следовало как можно дольше держать в неведении.
Ренуар обожал Алину. Ему нравились ее внешность, естественность, то, что она безо всякого лицемерия любила хорошо поесть. У Алины был сильный бургундский акцент, и ему нравилось даже ее раскатистое «р».
Алина прекрасно находила общий язык с детьми и обожала бывать на природе. Так же, как Ренуар, она была начисто лишена претенциозности и очень популярна. Казалось, ее любили все. Дега, наблюдающий за ней во время модной вечеринки, сказал Ренуару, что она в своем простом платье выглядит как настоящая королева среди самозванок.
Некоторое время, особенно после того, как его участие в Салоне стало болезненной темой для остальных художников, Ренуар слыл среди них единственным дезертиром. Но потом расползлись слухи, что Моне намерен последовать его примеру.
24 февраля 1880 года «Голуа» опубликовала ядовитую и злобную статью, в которой сообщалось «о печальной кончине господина Клода Моне», одного из «почтенных мастеров» школы импрессионизма. Похороны, мол, состоятся 1 мая (день открытия Салона) в «церкви Дворца индустрии» (место, где должна была проходить выставка живописи). Под «некрологом» стояли подписи: «мсье Дега, лидер школы; мсье Рафаэлли, преемник покойного; мисс Кассат, мсье Кайботт, мсье Писсарро…» и другие «бывшие ученики, бывшие друзья и бывшие покровители». Траурное сообщение сопровождалось описанием жизни Моне в Ветее, где, как сообщалось, он жил с семьей и поддерживал потерпевшего крах Ошеде, который обитал теперь в студии Моне, где его кормили, одевали и худо-бедно терпели.
Моне пришел в бешенство, но его попытки напечатать опровержение потерпели провал. Писсарро постарался продемонстрировать солидарность, заверив, что никто из них на самом деле не верит, будто он собирается выставляться в Салоне.
В середине сентября Моне поехал в Париж, где совершил обычный обход торговцев и коллекционеров, который принес ему всего 100 франков. 8 марта он заявил Дюре, что решил представить свои картины в Салон. Моне послал туда два полотна, изображающие обрушение льда во время оттепели в Лавакуре, указав в качестве обратного адреса студию на улице Вентимий, за которую продолжал платить Кайботт.
Его решение отчасти было связано с тем, что жюри Салона изменило условия приема. Право участвовать теперь было распространено на всех, кто уже трижды выставлялся, а Моне выставлялся в 1865, 1866 и 1868 годах, поэтому он, вероятно, как и Ренуар, не пожелал упустить шанс. Но жюри отобрало только одну его работу, картину к тому же разместили так неудачно, что на ней едва можно было различить краски. Единственный положительный момент: Шарпентье, увидев его картину в Салоне, предложил ему устроить персональную выставку в галерее «Ла ви модерн».
В июне Моне представил 18 пейзажей Аржантея и Гавра, а также новые – Лавакура и Ветея. Ни один из них не был продан. Мадам Шарпентье лично изъявила готовность купить «Льдины на Сене в Буживале» за 1500 франков, и картина была ей продана, после того как попытка продать ее в другом месте за 2000 франков провалилась.
Впервые картин Моне не было на групповой выставке, открывшейся 1 апреля в доме № 10 по улице Пирамид и на сей раз названной просто «Пятая выставка живописи…» – название было написано бросающимися в глаза красными буквами на зеленом фоне (любимое сочетание цветов Мэри Кассат). Планировалось совместить с открытием выставки выпуск первого номера «Дня и ночи».
Пятая выставка импрессионистов (ее в доме Моне/ Ошеде называли «выставкой Кайботта») показала, как существенно эволюционировала группа со времени своего основания. Имена участников появились на плакатах-афишах выставки только после очередной бурной стычки между Кайботтом и Дега, который не хотел, чтобы они были указаны.
Его мотивы неизвестны, но, вероятно, причина в том, что Берта Моризо и Мэри Кассат участвовали в финансировании экспозиции и потому считали подобную предварительную рекламу своих работ неэтичной. Кроме того, выставить большое полотно Мари Бракемон, судя по всему, было решено в последний момент – наверняка слишком поздно для того, чтобы добавить ее имя на афиши. Это означало, что из списка участников будут исключены имена всех трех женщин.
Однако Кайботт оставался непреклонен. «Мне пришлось уступить и позволить ему написать имена, – пожаловался Дега Феликсу Бракемону. – И когда только люди перестанут желать быть звездами? Мадемуазель Кассат и мадам Моризо решительно не желали, чтобы их имена появились на афишах. Получилось точно так же, как в прошлом году. И имя мадам Бракемон тоже будет отсутствовать. Все это просто смешно».
Таким образом, афиши прокладывали дорогу Рафаэлли (36 картин) и Гогену (шесть), а также другим новичкам, но при этом в них не упоминалась ни одна из женщин-участниц. На плакатах-афишах значились: Бракемон (Феликс), Кайботт, Дега, Форен, Гоген, Гийомен, Лебур, Левер, Писсарро, Рафаэлли, Руар, Тилло, Видаль, Виньон и Дзандоменеги.
Эти трения отвлекли всех от того факта, что Дега был далеко не готов к выставке. Ничего из обещанного, судя по всему, он не довел до конца, и меньше всего подготовку к публикации «Дня и ночи» – к великому огорчению Мэри Кассат, вложившей в будущий журнал много труда.
Мэри испытывала жестокое разочарование, и вся ее семья кипела негодованием.
Дега, который является их лидером, – писала Кэтрин Алеку в Филадельфию, – затеял издание журнала гравюр и заставил всех на него работать, у Мэри даже не было времени рисовать. Но, как это всегда бывает с Дега, когда пришло время выхода журнала, оказалось, он совершенно не готов, поэтому «День и ночь», который мог иметь большой успех, до сих пор не увидел света. Дега ни к чему никогда не готов.
Проблема заключалась в финансах. Кроме Кайботта (он не только оплачивал студию Моне, но и финансировал его поездки в Париж, а также помогал Писсарро), больше некому было платить по счетам. В конце концов было решено вставить в рамки офорты, предназначенные для воспроизведения в журнале, и включить их в экспозицию в преддверии публикации (первого и единственного выпуска журнала).
Второй раз участвуя в выставке импрессионистов, Мэри Кассат показывала свои гравюры и живопись, а также была персонально представлена на офортах Дега «Мэри Кассат в Лувре» и «Мэри и Лидия в луврском музее». Эти в высшей степени старательно выполненные работы свидетельствовали о продолжающейся дружбе между Мэри и Дега, однако факт невыхода журнала «День и ночь» к открытию выставки поставил дружбу под серьезную угрозу.
Это особенно огорчало Мэри, потому что к тому времени Дега стал другом семьи. Он часто ужинал у Кассатов, приглашал их на свои суаре и ходил с ними на вернисажи и в театры. Несколько предшествующих выставке месяцев Мэри более-менее регулярно видели в его обществе, и, вероятно, она даже начала испытывать к нему романтические чувства: стала кокетливой и была в известной мере готова пойти навстречу его интересу к ней как к натурщице и спутнице по светским действам. Но теперь ее неприятно поразило явно необязательное отношение Дега к работе, которой они так серьезно предавались несколько месяцев. Она не скрывала, что сердится, и их дружба утратила безмятежность.
– Ах, – отвечала она Луизин Элдер, насмехавшейся над Дега, – я человек независимый! Могу жить одна и обожаю работать.
Порой они не виделись с Дега месяцами, затем «какая-то моя новая картина снова сводила нас вместе, и он шел к Дюран-Рюэлю и говорил ему обо мне что-нибудь лестное или сам приходил ко мне». (Надо отметить, что ни одному из членов состоятельного семейства Кассатов не пришло в голову простейшее решение – предложить журналу финансовую помощь.)
Журнал – не единственное несостоявшееся событие пятой выставки импрессионистов. Свидетельством еще одной «недостачи» стала пустая стеклянная витрина. В ней предполагалось выставить скульптуру, которую Дега также не сумел закончить к выставке. Тем не менее экспозиция продолжала работу, несмотря на ренегатство Ренуара и Моне, трения между Кайботтом и Дега, невыход журнала «День и ночь» и пустую стеклянную витрину.
В начале лета брат Мэри Алек с женой Лоуис и тремя их детьми прибыли в Париж, чтобы всей семьей отправиться в Марли-ле-Руа на летний отдых. Лоуис писала домой сестре: «Честно говоря, я не выношу Мэри, и это никогда не изменится». При этом она в полной мере пользовалась услугами Мэри как знатока современной парижской моды, и уже вскоре толпы портных, нагруженных коробками с платьями от-кутюр, каждое утро осаждали дом.
Дети, напротив, обожали свою тетушку, особенно Эдди. Он любил рисовать, сидя рядом с ней, а потом племянник и тетушка сравнивали свои зарисовки. Мэри написала младших детей, собравшихся вокруг бабушки, читающей им книжку. Но когда продала картину «Кэтрин Кассат, читающая внукам», вся семья выразила бурный протест, и Мэри пришлось выкупить картину обратно.
В Марли-ле-Руа, расположенном в излучине Сены сразу за Лувесьенном, из дома Кассатов открывался вид на просторы изысканного парка, спроектированного Ленотром, и на развалины загородного замка Людовика XIV, который пруссаки сровняли с землей в 1870 году. Несколькими годами раньше здесь жил и работал Сислей.
Королевский парк украшали (и украшают по сей день) великолепные виды просторных лужаек и липовых аллей. Мэри имела возможность совершать верховые прогулки по близлежащему лесу Марли, где в XVII веке сам король охотился верхом с собаками.
Королевский замок и парк представляли собой подражание Версалю. Главным аттракционом парка был сад фонтанов, украшенный каменными статуями. У подножия склона король велел построить уникальное сооружение – абревуар, то есть водопой для лошадей, в котором собиралась вода, стекающая со всего парка. Это была величественная, элегантная двухъярусная конструкция, обнесенная оградой с узором из геральдических лилий, где королевские кони, а также кони королевских гостей могли купаться и утолять жажду. В 1875–1876 годах, когда жил здесь, Сислей отобразил ее на семнадцати своих полотнах, снизив монаршее величие и исторический пафос, и поскольку запечатлел абревуар как фрагмент деревенского пейзажа – на одной из его картин водопой выглядит просто сельским прудом.
Дом, арендованный Кассатами на лето, находился на аллее, граничащей с парком и замком и соединяющей нижнюю оконечность деревни и водопой с основной дорогой в Версаль, где на окраине Лувесьенна жили Писсарро. Эта дорога называлась Co {2} te du Coeur Volant (что-то вроде «край паря́щего сердца»). По ней королевские экипажи проезжали через Марли, и она четко обозначала границу между Марли и Лувесьенном: дома, расположенные вокруг дальней части дороги, географически принадлежали Лувесьенну, а те, что раскинулись вокруг ее ближней части, – Марли-ле-Руа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.